К книге
Вице-президент Бэрр1834. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
52%
1834. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
40

Сегодня утром, когда я входил в контору, я столкнулся в дверях с Сэмом Свортвутом. Вид у него был озабоченный.

— А, Чарли! — Мне польстило, что он запомнил мое имя. — Вы должны навестить меня в порту.

— Непременно, сэр. — Я изобразил готовность.

— Я могу вам пригодиться. — Он поплелся прочь в струящемся августовском зное. На что пригодиться?

Полковник стоял у окна, держа шляпу за спиной. Он наблюдал за Свортвутом.

— Бедный Сэм-потакатель, — сказал он печально. — Верен мне одному. Что, по-моему, не свидетельствует о здравом смысле.

— Но ведь он инспектор нью-йоркского порта.

— Да, это я ему устроил. — Полковник метнул шляпу через всю комнату, она оделась на лампу. — Джексон оказал мне эту любезность, когда стал президентом. Он оказал мне целый ряд любезностей — клянусь всевышним! — Бэрр с удовольствием вставил любимое восклицание генерала Джексона. — К сожалению, не могу заставить президента сделать что-нибудь лично для меня. Конечно, я ни в чем не нуждаюсь, но свое хочу получить.

Я видел кое-что из переписки полковника с военным департаментом. Как бывший офицер, полковник получает пенсию 600 долларов в год. Он утверждает, однако, что ему причитается 100 000 долларов, ибо во время Революции он не получал жалованья, да к тому же растратил кучу денег из собственного кармана: состояние семьи пошло на содержание солдат. Но правительство не горело желанием возместить его расходы.

На зеленом столе все еще лежал дуэльный пистолет. Прежде чем приступить к очередной порции диктовки, полковник по-военному взял пистолет, повертел и прогнусавил старые-престарые вирши:

О Бэрр, о Бэрр, что сделал ты!

Какой переполох:

Ты Гамильтона застрелил,

Застав его врасплох.

Ты взял свой пушку-пистолет

И встал в чертополох.

Ты наповал его убил.

Какой переполох!

Он расхохотался. Мне стало не по себе от его убийственного юмора.

— Вон он — пистолетик — или точная его копия. А «гениальные» вирши я нашел в музее под восковыми экспонатами на севере штата в Райнебеке — змеином гнезде федерализма. Высокий, благородный красавец Гамильтон и коварный, подлый Бэрр, темный, как сын ночи. Только чертополоха не хватало. Он вырос в мозгу поэта, чтобы сплестись в божественной рифме с «переполохом».

Я переписал стишок. А полковник шагал по комнате, наслаждаясь тропической жарой.

Воспоминания Аарона Бэрра — XV

Среди моих бесчисленных преступлений главным считается стремление к расколу Союза. Джефферсон хотел убедить весь мир, что, уехав на Запад, я задался целью отколоть новые штаты — Кентукки, Теннесси и Огайо — от исконного хозяина — Виргинии. Чистый вздор, конечно, и Джефферсон сам это знал.

Вся ирония в том, что не я, а Джефферсон признавал за любым штатом право расторгнуть узы с другими штатами. Для него федеральное правительство всегда было «чужим», и, потребуй федеральное правительство от штата что-либо противоречащее воле большинства землевладельцев (например, уничтожения рабства), штат, по мнению Джефферсона, вправе объявить недействительными законы федерального правительства; ну, а если и это не возымеет действия, штату остается одно — отделиться.

Хоть и не сторонник незыблемости Союза, я, уехав на Запад, не помышлял об отделении. Я, правда, имел прямое отношение к заговору 1804 года: разделить Соединенные Штаты на две части с границей по реке Гудзон.

Сенатор Пикеринг от штата Массачусетс возглавлял почтенную группу конгрессменов-заговорщиков, желавших вывести Новую Англию и Нью-Йорк из-под эгиды Виргинии. Покупка Луизианы стала для них последней каплей. Сенатор Пикеринг справедливо предполагал, что Джефферсон и виргинская хунта искромсают этот огромный район на рабовладельческие штаты и Новая Англия попросту увянет, как увяла федералистская партия. Их возмущало и наплевательское отношение Джефферсона к конституции при покупке Луизианы.

Сенатор Палмер сказал мне:

— Если президент имеет право купить новый штат, значит, он имеет право продать старый.

— Быть может, — ответил я, — канадцы любезно согласятся купить ваш собственный штат Нью-Гэмпшир. — Моя шутка не привела сенатора Палмера в восторг.

Отношения мои с этой группировкой были сердечными, но ни к чему не обязывающими. Но Пикеринг на меня наседал:

— Все зависит от Нью-Йорка, полковник. Если Нью-Йорк отделится вместе с нами — у нас будет прекрасная страна. Без Нью-Йорка мы станем дырой вроде Ирландии.

— Без сомнения, Новая Англия ущемлена Виргинией, и, без сомнения, чтобы выжить, Новой Англии надо возобладать над Виргинией. — Этими разговорами и ограничилось мое участие в тайном сговоре.

— Мы намереваемся поддержать вашу кандидатуру на пост губернатора штата Нью-Йорк.

— Мне очень нужна поддержка.

— Если вас изберут, вы сможете бороться за отделение вашего штата вместе с нами.

— Сенатор, могу заверить вас, при моем правлении в штате Нью-Йорк федералисты в обиде не останутся. — Дальше этого я не пошел. Пикеринг поостыл, но обещал использовать все свое влияние, чтобы я стал губернатором.

В марте я не сомневался, что меня выберут. Но к началу апреля понял, что вредит мне не столько мой республиканский противник, сколько отставной политикан, неудавшийся Диоклетиан, неповторимый Александр Гамильтон, птицей Феникс восставший из пепла после дела Рейнольдс, дабы спасти страну.

Не знаю, искренне ли хотел Гамильтон сохранить Союз или нет. Ясно одно — он пришел в ужас от того, что я, в общем-то, оказался знаменосцем его собственной партии в штате Нью-Йорк.

И снова вокруг моей головы, словно летучие мыши на закате, стали витать клеветнические слухи. Публичные дома Нью-Йорка переполнены женщинами, которых я лишил невинности. Цезарь, Катилина… Никогда еще меня так злобно не травили.

Но вот однажды Гамильтон приехал ко мне в Ричмонд-хилл на обед с Чарльзом Бидлом из Филадельфии, и никогда еще я не видел его таким любезным. Я заговорил о клеветнических статейках Читэма. Гамильтон сказал:

— Пусть решает пистолет. Вызовите его на дуэль.

— Не могу. Он не джентльмен.

— Конечно. Конечно. — Гамильтон быстро переменил тему. Я знал, что он делает все от него зависящее, чтобы помешать моему избранию, но не думал, что он опустится до клеветы.

Во время обеда я приказал Алексису достать портрет Теодосии, она была любимицей Бидла, и предложил выпить за ее здоровье. Тост Гамильтона был красноречив и тонок.

Не буду больше ничего говорить о выборах. Я их проиграл. Я получил перевес в сто голосов в городе Нью-Йорке, но на севере штата голосование оказалось отнюдь не в мою пользу.

Передо мною открывалось несколько возможностей. Вернуться к адвокатской практике. Восстановить свое место в политике (и состояние!). Отправиться на Запад, где я пользовался большой популярностью. Меня легко могли бы избрать на пост сенатора от Кентукки или Теннесси или делегатом в конгресс от территории Индиана. Но заманчивей всего казался извечный план освобождения Мексики от Испании. Не было человека в Соединенных Штатах, который не хотел бы изгнания испанских донов из нашего полушария. Даже Гамильтон не видел коварства в этом плане, ибо сам вел секретные дела кое с кем в Латинской Америке и надеялся эти силы возглавить. Гамильтон мечтал о мексиканской империи в союзе с Англией. Я мечтал о ней в союзе с Соединенными Штатами. Снова мы стали врагами, на сей раз смертельными.

У меня до сих пор хранятся экземпляры федералистской газеты «Уосп», выходившей в Гудзоне в штате Нью-Йорк под редакцией молодого Гарри Кроссвелла. В течение 1802 и 1803 годов магистр Кроссвелл предпринял серию нападок на Джефферсона.

Вот, например: «Мистер Джефферсон на протяжении последних лет, и при жизни жены и после ее смерти, содержит курчавую наложницу (справедливости ради следует сказать, что волосы у наложницы ничуть не курчавились, а, наоборот, были прямые и светлые) по имени Сэлли, от которой у него несколько детей, причем один из них, Том, после избрания отца стал важничать и хвастаться, что происходит от президента». Снова рассказывалось о пресловутом совращении миссис Уокер. Но еще похлеще было обвинение, что Джефферсон субсидировал Каллендера, чтоб тот написал памфлет «Что нас ожидает» (где Вашингтона называли «клятвопреступником», «грабителем» и «изменником»). Обвинения были серьезными и, главное, обоснованными: Джефферсон действительно снабжал Каллендера деньгами, а также частной информацией.

Процитировав отрывки из первой инаугурационной речи Джефферсона, где он превозносит Вашингтона, магистр Кроссвелл далее писал: «Он делает из него полубога, а сам уплатил Каллендеру, чтобы тот сделал из него черта… можно ли назвать такого человека лицемером? Нет, это для него слишком слабое слово». Легко ранимого Джефферсона это больно задело.

Генеральному прокурору штата поручили обвинить Кроссвелла в клевете на президента, что он и сделал. Кроссвелл требовал копию обвинительного акта до того, как он ответит на обвинение, — ему отказали. Он требовал, чтобы вызвали свидетелем Джеймса Каллендера. Генеральный прокурор заявил, что в деле о клевете неважно, где ложь, где истина, важен факт — публиковал Кроссвелл клевету на президента или нет.

— Истина, — заявил джефферсоновский генеральный прокурор, — тут не существенна.

Вдруг «нормальное судопроизводство» превратилось в ненормальную попытку американского президента ущемить свободу слова. И вдруг Гамильтон встал на защиту свободы от новоявленного цензора — Джефферсона.

Весьма комическое, но примечательное состязание. В первом раунде победил Джефферсон с помощью верховного судьи штата Нью-Йорк, подтвердившего, что истина в таком деле не существенна. Но потом верховный судья неосторожно добавил: «Увы, таков закон». Затем он просил присяжных лишь определить, публиковал Кроссвелл оскорбительные материалы или нет. Присяжные с легким сердцем подтвердили сам факт публикации материалов, не вдаваясь в их суть и не разбирая, соответствуют ли они истине. Адвокат Кроссвелла потребовал нового разбирательства, заявив, что присяжных ввели в заблуждение и что истина все-таки кое-что да значит.

Суд собрался опять в феврале 1804 года. Хотя Гамильтон был сторонником закона о подстрекательстве, сейчас он красноречиво отстаивал совсем иное. Все говорят, что Гамильтон блистал, как никогда. Объясняя свое отношение к закону о подстрекательстве, он неискренне заявил, будто закон этот предусматривает то, что Джефферсон называл «ложными фактами» (видимо, антитеза «истинной лжи»).

Дошло до «истины в поношении», и тут Гамильтон поднялся до мильтоновских высот: «Надо бороться, бороться, бороться до тех пор, пока мы не свергнем демагогов и тиранов с мнимых тронов». И «надобно точно установить, виновен или нет мистер Джефферсон в том гнусном деянии, в коем его обвиняют».

Потрясающе! Гамильтон-монократ называет Джефферсона — «Великого Уравнителя» — тираном, да еще сидящим на троне!

Поскольку Каллендер к тому времени умер, виновность Джефферсона осталась неустановленной.

Мнения судей разделились, и законодатели в Олбани разработали законопроект об установлении истины в деле о клевете. Ныне он стал государственным законом. Гамильтон снова стал идолом федералистов.

К несчастью для Гамильтона (и для меня), я, по сути дела, был федералистским кандидатом на пост губернатора, а Гамильтон не мог смириться с такой несуразицей. На обеде в Олбани в честь его судебной победы Гамильтон позволил себе кое-какие поношения в мой адрес, причем истина, боюсь, снова оказалась для него несущественной.

Примерно в середине июня я сидел у себя в кабинете в Ричмонд-хилле с Уильямом Ван Нессом и его бывшим помощником Мартином Ван Бюреном. Я только что с трудом их помирил. Ван Несс упрекал Ван Бюрена, что тот поддерживал не мою кандидатуру на пост губернатора, а кандидатуру чистого республиканца. Я пытался объяснить, что Мэтти поступил так потому, что «он молод и хочет сделать политическую карьеру». В конце концов они помирились. Но когда Ван Бюрен сказал мне, что он поддерживал чистого республиканца из верности своему партнеру по адвокатской практике, я ответил, что личная преданность — плохой советчик в делах политических. Важно начать на стороне победителей. Это подкупает — хотя бы судьбу.

Мы просматривали газеты, только что полученные с севера штата, и развлекались, читая фантастичнейшие измышления обо мне (в том числе научный трактат с точным подсчетом погубленных женщин), когда Ван Несс показал мне издающуюся в Олбани газету «Реджистер» от 24 апреля 1804 года. В ней было опубликовано что-то вроде письма доктора Чарльза Купера, где говорилось, что на приеме в Олбани «генерал Гамильтон и судья Кент объявили, что считают мистера Бэрра опасным человеком, которому нельзя доверять бразды правления».

— Меня это не удивляет, — сказал я. — И ведь наверное, судья Кент голосовал за меня.

Но тут я увидел, почему Ван Несс так заинтересовался этой статейкой. «Я могу, — писал доктор Купер, — подробно воспроизвести и куда более презрительное мнение генерала Гамильтона о мистере Бэрре». Мы хотели найти это «более презрительное мнение», но не нашли.

— Видимо, обычная гамильтоновская хула. — Мэтти не беспокоился. Я поначалу тоже.

Но ночью я стал думать, что это за «более презрительное мнение»? Гамильтон называл меня Цезарем, Катилиной, Бонапартом (а сам в случае чего не отказался бы от мексиканской короны). Какое же еще более презрительное мнение? Нервы мои сильно расшатались из-за недавних выборов. Я не спал в ту ночь. Утром я написал Гамильтону письмо. Потом послал за Ван Нессом.

— Я думаю, это… требует объяснения.

— Согласен. — Ван Несс встревожился даже больше моего. Он взялся передать письмо. Письмо было короткое. Я просил «незамедлительно и прямо признать или опровергнуть — высказывал ли он мнение, на которое ссылался доктор Купер». Я приложил вырезку из газеты. Это было 19 июня.

Ван Несс доставил письмо Гамильтону, и тот сразу понял, что дело нешуточное.

— Я отвечу полковнику Бэрру сегодня же. — Но потом в тот же день Гамильтон пришел к Ван Нессу и попросил отсрочки на один день.

Письмо Гамильтона я получил 21 июня. Оно было длинное. Он витиевато толковал слово «презрительное». И добавлял, что не отвечает за то, как другие толкуют его мнения «о политическом противнике, высказанные за пятнадцать лет соперничества».

Я ответил ему без промедления, что «политическая вражда не освобождает джентльмена от необходимости соблюдать законы чести». И что обычно «презрительное мнение» есть мнение оскорбительное. Я требовал точного ответа.

На следующий день Гамильтон попросил своего друга передать второе письмо Ван Нессу. Гамильтон жаловался на мой резкий тон. Ничего точнее он мне ответить не может — вот и все письмо. По существу он мне вообще не ответил. Друг Гамильтона сказал Ван Нессу, что ему поручено передать, что Гамильтон смутно помнит о приеме в Олбани, и если о полковнике Бэрре вообще говорили, то лишь в связи с политикой и выборами губернатора. Никаких личных замечаний о полковнике Бэрре никто, кажется, не высказывал.

Но я тогда же узнал, что говорил обо мне Гамильтон, и понял, что вдвоем нам тесно в этом мире.

Друг Гамильтона еще раз попытался его выгородить, но только усугубил положение. Он сказал, ежели полковнику Бэрру угодно узнать другие суждения Гамильтона о Бэрре, Гамильтон тотчас готов к его услугам. Это было слишком. Я попросил Ван Несса назначить время и место дуэли.

Друг сделал последнюю попытку спасти патрона, прибегнув к странному доводу, что генерал Гамильтон не считает себя первоисточником неприятных слухов о полковнике Бэрре, кроме одного, давно опровергнутого: якобы я подсунул Элизу Боуэн в постель к Гамильтону, чтобы выведать его секреты. О, конечно, она легла туда сама и не без его позволения. И хоть она передала мне памфлет, который он написал против Джона Адамса, ему пришлось сознаться, что я ее об этом не просил.

Гамильтон стал жаловаться на мою «предвзятую враждебность». Ван Несс ответил за меня, что фразу о «предвзятой враждебности» можно лишь прибавить к прежним оскорблениям, а уклончивые длинноты Гамильтоновых писем отдают признанием вины.

Было решено, что мы сойдемся с ним за рекой в Нью-Джерси на Вихокских холмах. Натаниэль Пендлтон был секундантом Гамильтона. Ван Несс — моим. Оружие — пистолеты. Гамильтон попросил отложить дуэль до окончания сессии окружного суда. Договорились встретиться через две недели, 11 июля 1804 года.

Две недели мы хранили нашу тайну от всех, кроме горстки посвященных. Я привел в порядок дела, написал письмо Теодосии, составил завещание. Особенно терзала мысль о долгах, которые останутся после меня. Гамильтон, верно, пребывал в таком же расположении духа. Он был в еще худшем положении: по уши в долгах из-за Грейнджа, претенциозного загородного поместья, которое оборудовал в нескольких милях от Ричмонд-хилла. У него росло семеро детей. К счастью, жена его происходила из семьи Скайлеров, и приют для бедных сиротам не грозил.

Вскоре я понял, что напрасно дал Гамильтону двухнедельную отсрочку. Он тотчас подстроил мою дуэль на шпагах с неким Самюэлем Брэдхерстом. Мне пришлось принять вызов этого джентльмена. Мы дрались неподалеку от Хобокена. Я был в невыгодном положении, так как руки у Брэдхерста на три дюйма длиннее моих. Гамильтон хотел, конечно, чтоб Брэдхерст так исполосовал меня, чтоб я не смог выйти на дуэль 11 июля. К счастью, я сразу же пустил ему кровь. Брэдхерст покинул поле чести, даже не поцарапав меня.

Вечером 4 июля я присутствовал на празднестве Общества Цинцинната[82] в таверне Фрэнсиса.

Гамильтон держался невозмутимо. Более того, я редко видел его более очаровательным.

— Я должен поздравить вас с удачным свиданием, — пробормотал он, когда мы раскланялись в баре.

— Надеюсь, ваш друг мистер Брэдхерст скоро поправится. — И я отвернулся.

Несмотря на знаменитое высокомерие Гамильтона и его нетерпимость к тем, кто не был наделен столь быстрым умом, он обладал даром очаровывать, когда ему хотелось. Подозревая, что, быть может, он последний раз на людях, он хотел, чтобы мир запомнил его таким: все еще красивым, несмотря на полноту, все еще способным пленять тонкой лестью старших, ослеплять блеском ума тех, кто помоложе.

Мы сидели за столом в длинной комнате — группа пожилых мужчин, не связанных ничем, кроме давней молодости и битв за Революцию, — и я тоже вдруг подумал, что, быть может, в последний раз выступаю на самой яркой сцене республики. Возможно, Гамильтон убьет меня. Еще вероятней, что я его убью. Так или иначе, через неделю все переменится.

Я отрешенно смотрел вокруг, сидя на почетном месте (несмотря на недавнее поражение на губернаторских выборах, я все еще был вице-президентом Соединенных Штатов), и видел себя самого словно издали карнавальным чучелом, а не живым человеком.

Потом писали, что в тот вечер я был мрачен. Очевидно, я не вполне владел собой. Но ведь близилась решительная встреча. Человек, который в течение «пятнадцати лет соперничества» уничтожал меня, почти завершил свое дело, и десятым чувством я знал, что он снова преуспеет, как бы наша дуэль ни окончилась.

Я всерьез расстроился, когда по просьбе присутствующих генерал Гамильтон встал и прекрасным тенором спел «Барабан» — ни один ветеран Революции не может слушать эту песню, не печалясь о давней юности и милых сердцу павших соратниках.

Конечно, я понятия не имел, как коварно Гамильтон подготовил свой уход из этого мира и мою погибель.

Предыдущая главаГлава 40 из 77Следующая глава