К книге
Вице-президент Бэрр1834. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
30%
1834. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
23

Полковник Бэрр в восторге от наших занятий, особенно когда перечитывает то, что надиктовал, и вносит изменения в текст.

— Все равно что готовить речь — защитительную, конечно!

Он все еще читает и делает пометки на полях «Жизни Александра Гамильтона». Старое соперничество не дает ему покоя.

— Вот как, — говорит он, — оказывается, мой друг Гамильтон считал, что у меня были «сомнения» по поводу конституции. Наконец-то он попал в точку. Я сомневался — и сомневаюсь до сих пор. Я тебе уже говорил, я знал, что в своем первоначальном варианте конституция не просуществует и пятидесяти лет. Так и вышло. Бесконечные поправки продолжают изменять ее суть — и все же недостаточно.

Он открыл том сочинений Гамильтона, полистал.

— Никто не скажет, что конституцию писали простаки. Я знал их почти всех: очень способные, ловкие адвокаты и не одного клиента спасли от верной петли. Законченные циники. Вот послушай Гамильтона.

Бэрр начал читать:

— «Люди всегда будут преследовать свои интересы. Человеческую природу изменить так же трудно, как противиться мощному потоку эгоистических страстей. Мудрый законодатель незаметно изменит русло и направит поток, если возможно, на общее благо». Мне нравится это «если возможно». А что делать мудрому законодателю, если это невозможно? Боюсь, он станет тоже думать только о своем благе.

Полковник вдруг рассмеялся и вспомнил, как однажды Гамильтон произносил предвыборную речь перед группой мастеровых.

— Увы, Гамильтон всегда обращался с низшими, подчеркивая, что они низшие… Кому такое приятно? Боюсь, толпа издевалась над ним. Взбешенный, в отчаянии он крикнул: «Вы сами свой злейший враг!» Что бы сказал он теперь? Ведь «быдло» (так он называл народ) управляет. Или мы только льстим ему, делая вид, будто оно управляет?

Он отложил книгу. Начал работать.

Воспоминания Аарона Бэрра — II

В 1787 году я не принимал никакого участия в дебатах, не высказывался ни за ни против конституции. Как прочие, я читал «Публия» в газетах. Как и прочие, я очень скоро сообразил, когда за «Публием» скрывался Гамильтон, когда Джей, когда Мэдисон. Как и прочие, я знал Гоббса и его непоколебимую веру (разделяемую Гамильтоном), что любая форма правления, даже тирания, лучше анархии. Читал я и Монтескье, чьи труды оказали большое влияние на трех «Публиев». Но в глубине души мне, скорее, нравилась свободная конфедерация штатов, которая существовала в период между 1783 и 1787 годами. В конце концов, Нью-Йорком вполне сносно управляла фракция губернатора Клинтона. И если кое-где в других штатах дела обстояли неважно — это уж их дело; пусть бы сами о себе заботились, а не полагались на кучку умников-адвокатов из Филадельфии. Словом, некоторая доля анархичности — не такая уж плохая штука.

Вопреки принятому мнению движение за конституцию и прочное федеральное правительство началось не с Гамильтона, а с генерала Вашингтона. Его обычно изображают добропорядочным тугодумом, этаким Цинциннатом, который счастлив лишь на своей ферме, когда толкает тяжеленный плуг собственного изобретения. Да, конечно, он был человек достойный (хотя и крайне тщеславный) и тугодум. Но не было его умней, когда дело касалось бизнеса и коммерции. Из соображений чисто практических он решил создать сильное центральное правительство и его возглавить. С самого начала он был законченным федералистом, и Гамильтон был ему нужен куда больше, чем он Гамильтону, чтоб обеспечить безопасность своих капиталовложений в земельную собственность.

Джефферсон мне рассказывал, что, несмотря на бесчисленные жалобы Вашингтона о тяжком бремени общественной деятельности, тот после Революции умирал от тоски. «Они из меня кабатчика делают!» — ворчал он, когда очередная партия любопытных сваливалась на него в Маунт Вернон. Когда Вашингтона избрали, он, как всегда, сидел без денег и перво-наперво взял аванс из государственной казны в счет будущего жалованья.

Помню одну неофициальную встречу с Вашингтоном после Революции. Это было в октябре 1791 года, вскоре после того, как я, в качестве сенатора от штата Нью-Йорк, прибыл в Филадельфию. В то время я мечтал написать подлинную историю Революции. Я вставал каждый день в пять утра и отправлялся в государственный департамент в сопровождении писаря. Вместе с ним до десяти часов мы просматривали и переписывали документы, а потом я шел на заседание сената.

Желая разобраться в некоторых военных вопросах, я попросил аудиенции у Его сиятельства. Согласие я получал так быстро, что мае следовало бы насторожиться. Ведь я занял место гамильтоновского тестя в сенате. Но началась Французская революция, и я, признаюсь, решил, что настала новая эра в истории человечества. Потом-то я понял, конечно, что на старую дурную эру всего лишь напялили маску и в улыбке вот-вот обнажатся окровавленные клыки. Но в 1791 году я, как и Джефферсон, был предан другой Революции и посему меня кляла федералистская фракция.

Президент принял меня в роскошном кабинете. Он совершенно переделал дом Морриса, превратив его в королевский дворец. Почтительный молодой секретарь, склонясь, распахнул дверь, и я вошел.

Вашингтон стоял у камина, словно позируя для портрета. Чересчур знаменитое желтое лицо сильно состарилось. К тому же Вашингтона замучили фурункулы. Он торжественно меня приветствовал и остался в той же позе, так что мы стояли перед камином, словно две непарные каминные подставки.

Я задавал ему вопросы о Революции, он давал уклончивые ответы. Как вопросы, так и ответы я забыл. Помню только его холодное благоволение.

— Вы предприняли весьма полезное дело, сенатор Бэрр. — Ему не льстили мои вопросы, они подчеркивали его поражения. Секретарь подал ему депеши, он взглянул на них, отпустил секретаря и пригласил меня сесть. Медленно, осторожно, морщась от боли, Вашингтон устроился в троноподобном кресле, выставив громадную ягодицу: проклятый фурункул выскочил прямо на этом чувствительном месте. Я выразил ему сочувствие в связи с вестями с Запада, где его любимец, генерал Сент-Клер, потерял чуть не тысячу солдат в боях с индейцами.

Вашингтон остался холоден и мрачен.

— Я готовлю послание конгрессу в связи с этим трагическим событием. Я совершенно уверен, что, если мы не уничтожим воинственные дикарские племена, мы потеряем все наши новые земли к западу от Огайо. — Он говорил голосом ожившей статуи.

Тут он подвинулся в кресле. Вскрикнул от боли, грубо выругался. Поняв, что в моих глазах он уже не царственная особа, а просто плантатор из Виргинии с нарывом на заду, он сказал:

— Разваливаюсь, а?

— По-моему, вы полны сил, сэр.

— B моей семье долго не живут. Я не жалуюсь. Судьба. Но не думал я, что конец окажется таким унизительным.

В первый и единственный раз он заговорил со мной почти как простой смертный — необычная снисходительность, ведь я был не влюбленный в него субалтерн, а сенатор-антифедералист и меня терпеть не мог его любимый Гамильтон.

— Слава — хорошее лекарство, сэр.

— Паллиатив. — Бледная, холодная улыбка приоткрыла плохие зубы. — Но конечно, я не соглашусь на второй срок.

Как мы теперь видим, все президенты говорят одно и то же. Но тогда никто еще не понимал, что это болезнь исполнительной власти; тогда все только начиналась.

— Полковник Бэрр, мне не нравится дух раскола. Я не могу понять, почему люди благородного происхождения, с общими интересами так жестоко ссорятся друг с другом, в то время как им необходимо объединяться перед лицом толпы. — Меня тронула его откровенность и необычная — в нем — непринужденность обращения с человеком, которого он не имел оснований ни приближать, ни любить.

— Разногласия, сэр, могут объясняться честным стремлением понять, как управлять лучше…

— Мне стало известно, полковник Бэрр, что вы восхищаетесь кое-чем из того, что происходит сейчас во Франции.

— Я думаю, сэр, причины их революции понятны и принципы, которые они утверждают, прекрасны.

— И тем не менее, если бы не король Луи, англичане все еще были бы на этих берегах.

— Согласен, с ним обошлись скверно.

Вашингтон говорил, не обращаясь ко мне, словно меня здесь и не было. Он глох и половины того, что ему говорили, не слышал.

— Когда мне доложили о предательстве некоего капитана Даниэля Шейса — я когда-то знал его, он негодяй, — я понял, что нам нужно твердое правительство, способное защитить нашу собственность. Мистер Гамильтон со мной согласился, и мы созвали конституционное собрание, на котором — не скрою, преодолев себя, — я председательствовал. Я считаю это собрание, сэр, самым значительным этапом в своей карьере. Ибо, если бы мы не придумали федерального правительства, они отняли бы у нас все. — Лицо его вдруг густо покраснело. Руки, протянутые к камину, задрожали. — Массачусетское отребье разделило бы всю собственность среди недостойных. Даже ваши французы не заходят так далеко. Я тогда сказал, что это неестественно. Это надо пресечь. Не для того мы воевали с заморским деспотом и выиграли войну, чтобы страдать от собственного народа, сделавшего ради победы, разрешите вам заметить, куда меньше тех джентльменов, которые отдали все во имя нашей независимости. И мы во что бы то ни стало сохраним наши завоевания, полковник Бэрр. Уверен, что вы согласитесь со мной.

Я меньше всего ожидал, что генерал Вашингтон ударится в политическую теорию. Ни Гоббса, ни Монтескье, ни Платона, ни других книг подобного рода он не читал. Но он умел складывать и вычитать по бухгалтерской книге, оценивать имущество, орлиным оком замечать в зерне — своем зерне — вредителя и орлом же бросаться на него и убивать.

— Конечно, я не поддерживал капитана Шейса. Я не признаю безнравственного раздела собственности, но…

— Рад это слышать. — Он меня прощупывал. Бог знает, что Гамильтон наплел обо мне Его сиятельству.

— …но я за более рыхлую федеральную структуру.

— Да, вы вроде моего старого друга губернатора Клинтона. Такие дружеские разногласия естественны в здоровом обществе.

В комнату неслышно вошел секретарь и что-то шепнул генералу в здоровое ухо.

— Пусть войдут. — Вашингтон со стоном поднялся с кресла. Несколько ливрейных лакеев-негров вошли в комнату, неся подносы с образцами столовой утвари. Вашингтон приказал разложить ножи, вилки, расставить тарелки. — Не выскажете ли вы нам свое мнение, полковник Бэрр? Я слышал, вы обставили Ричмонд-хилл с неслыханной роскошью.

— Да, сэр. Но должен предупредить вас, роскошь дорого обходится.

— Увы, не могу с вами не согласиться.

Итак, полчаса мы с президентом рассматривали столовую утварь, пытаясь отыскать поистине демократическое равновесие между слишком простой «республиканской» посудой и чересчур богатой «королевской».

Никогда не встречал я человека, который придавал бы такое значение внешним признакам богатства, как Вашингтон. Но в этом-то и заключался его гений. Он и проявлялся именно в этом «вживании в роль», а создать иллюзию величия невозможно, не вникнув скрупулезно в детали. Значительная часть его президентского времени уходила на придумывание монограмм для ливрей и королевских карет, не говоря уже об изобретении с помощью Гамильтона сложнейших правил дворцового этикета.

Между прочим, именно тогда законодатели в Пенсильвании приняли закон, по которому каждый, кто ввезет в штат взрослых рабов-негров, обязан освободить их по прошествии шести месяцев. И хотя неясно было, считать или не считать президента жителем Пенсильвании только потому, что столица расположена в этом штате, Вашингтон счел за благо собственных рабов быстренько увезти в Виргинию, дабы они не заразились идеями свободы, которую он вовсе не намеревался им предоставлять. Настоящий виргинец!

Расстались мы друзьями. На другой день, когда я пришел в государственный департамент поработать в архиве, смущенный клерк сказал мне, что государственному секретарю Джефферсону пришлось закрыть мне доступ к архивным материалам; предлог был сомнительный: некоторые материалы могут коснуться текущих дел исполнительной власти, и таким образом равновесие между властью законодательной и исполнительной может нарушиться. И хотя Гамильтон любил хвастаться, что это он запретил мне пользоваться архивом, Джефферсон доверительно мне сообщил, что на самом деле запрет исходил от президента Вашингтона, которому не хотелось, чтобы я чересчур вникал в его военный послужной список. Но напрасно Вашингтон меня боялся. Правда, я изобразил бы его как скверного военачальника, коим он и являлся, но и показал бы, что он был главным создателем Союза; я показал бы, как он своей исключительно мощной волей и с мудростью змия превратил рыхлую и ненадежную конфедерацию суверенных штатов в существующее по сей день сильное федеральное государство и отлил его по мрачному образу Римской империи и по собственному своему подобию.

Предыдущая главаГлава 23 из 77Следующая глава