Я только что вернулся из особняка, где провел два дня. Все прощено. Мадам в своей стихии.
— Мой храбрый воин! Свет Америки! Наконец ты бросил якорь в спокойной гавани!
Мадам стоит возле пылающего камина у изголовья наполеоновской софы, на которой лежит полковник Бэрр. На нем стеганый халат. Лицо гладкое, и глаза лукавые, как у ребенка. Удивляя доктора (но не меня), он быстро оправляется от удара. Левая нога еще частично парализована, но он может уже кое-как передвигаться без посторонней помощи — в тех редких случаях, когда мадам ему это позволяет. Она проводит с ним дни и ночи, ей помогает племянница. Предателя Нелсона Чейза нигде не видно.
Я провел в особняке две ночи. С шестнадцати лет я жил в ночлежках, а потом в Колумбийском колледже, и теперь наслаждаюсь тем, что за мной ухаживают восемь слуг, а в моей спальне день и ночь горит камин. Ясно, почему все в Нью-Йорке только и думают о том, как бы разбогатеть.
Мадам развлекает нас рассказами о своей карьере. Однажды она послала за поварихой.
— Нора, расскажи им, как ты обедала с королевской особой.
Нора знает, что от нее требуется.
— Ну вот, была я в кухне, днем. Мадам уехала в город, а я готовила свинину с капустой…
— Пальчики оближешь! — Мадам любит выпивать под свинину с капустой. На софе возле меня Мэри Элиза занимается вышиванием, полковник свободно откинулся на подушках и ласково улыбается, губы сатира ничуть не поблекли от времени.
— …и вдруг входит приятный джентльмен, иностранец, небольшой такой, смуглый, с акцентом, как у официантов во французских тавернах на Бауэри. Он спрашивает: «Мадам у себя?» — а я ему: «Нет», он спрашивает: «Можно мне посмотреть дом?» — а я ему: «Можно». Ну, ходит он по дому, а потом заглядывает в кухню и говорит что-то вроде: «Теперь мне пора возвращаться в Джерси», а я говорю: «Вы бы поели на дорогу», а он говорит: «Свинина с капустой — мое любимое блюдо», и я сажаю его за стол…
— Там я их и застала! Обедали à deux[62]. Нора… et son majesté le Roi de l’Espagne[63].
Я ошалело смотрю на нее. Мадам поспешно переводит — для меня. Разумеется, это был Жозеф Бонапарт. Брат Наполеона, некогда король испанский, теперь живет в Нью-Джерси.
Мадам отсылает Нору.
— Le Roi такой же внушительный, как все Бонапарты.
Новые анекдоты. У меня уже болит голова.
— Я два года провел в Париже, — говорит полковник, — и только один-единственный раз француз пригласил меня к себе домой.
— Как странно! В Париже я каждый день ходила в гости и каждый день принимала у себя. — Очко в пользу мадам.
— Как могли они лишить себя вашего общества, моя дорогая Элиза? — Бэрр прикрыл глаза. — Но я был тогда позорно беден. Мой рацион состоял из двух фунтов винограда в день, потому что это было дешевле всего.
— Ссылка! До чего вас довела эта страна! — Мадам продолжает в том же духе, я поддакиваю. На столике возле своей постели я нахожу пакет и записку, написанную рукой полковника.
«Для Ч. С. Хотя наше веселое приключение на Бродвее имело — по положению на сегодняшний день (до обеда) — счастливый конец — или продолжение?.. Почему я ставлю такое количество тире? Как школьница. Тире — признак плохого стиля. Джефферсон метал их, как дротики, по странице. Да. Я теряю нить. Все же я полагаю, что мой ум никак не пострадал от припадка, а нога с каждым часом лучше. Тем не менее возможно, что я умру внезапно. Поэтому передаю тебе остаток моих записок о Революции. Они не окончены.
Когда я был в сенате, мне на короткое время предоставили свободный доступ ко всем официальным документам, относящимся к Революции. Со мной был клерк-переписчик, я работал с пяти до десяти утра в госдепартаменте. Мне удалось раскрыть немало секретов. Затем, на том смехотворном основании, что американский сенатор не должен иметь доступа к „переписке министров, находящихся в должности“, архив от меня припрятали. То, что мне удалось собрать из документов, потом погибло в море вместе с моей дочерью.
Иногда я пишу всего абзац, хотя мог бы рассказать куда больше. Иной раз восстанавливаю события по памяти. Не думаю, что я когда-нибудь допишу то, что начал. Может быть, тебе пригодятся эти фрагменты. Мэтт Дэвис знает, что они у тебя, и, если меня призовут свыше, передай ему все. Нерушимая договоренность, Чарли, ничего не попишешь!»
Я просматриваю записки. Тут есть и длинные. Есть и короткие. Калейдоскоп тех дней. Начинаю старательно переписывать.
Из всех приближенных к Вашингтону людей Генри Нокс был самым преданным. Толстый, неповоротливый, хитрый — незаменимый для организации штаба, он был начисто лишен военного дарования и, хотя командовал нашей артиллерией с 1776 года и до завершения войны, так и не знал точно, с какого конца заряжают пушку. Зато из чего только он ни ухитрялся лить пушки — из церковных колоколов в Литчфилде, из остатков статуи Георга III в Боулинг-грин, а то просто крал их ночью у англичан.
Бывший книготорговец в Бостоне, Нокс был одним из немногих, кто знал книги (или хотя бы книжные переплеты) и с кем ладил Вашингтон. Он преданно служил в первом кабинете Вашингтона.
Я видел Нокса в деле — если можно так сказать — 15 сентября 1776 года, в тот день, когда континентальная армия потерпела сокрушительное поражение у Кип-бэй и бежала (или, по словам Вашингтона, «отступила») к деревне Гарлем. Я участвовал в рукопашной схватке вместе с двумя младшими офицерами. Мы поскакали в Ричмонд-хилл, думая найти там Вашингтона. Связь была полностью нарушена, если новые приказы и поступили, о них никто не знал. Сражались, как всегда — каждый за себя.
Покрыв половину пути, мы наткнулись на кое-как, в спешке сооруженное земляное укрепление, за которым укрылась целая бригада. Я предположил, что они либо не слыхали, либо не поняли приказа об отступлении к Гарлему.
— Кто здесь командует? — крикнул я часовому.
— Полковник Нокс! — последовал ответ. И тут же он сам, подобно жирному земляному червю, вылез из грязи. Я представился. Спросил, почему не отходит бригада.
— Невозможно, майор. Англичане перерезали остров. Но мы выполним свой долг. Мы будем удерживать форт до конца. — Молодой голос дрожал. Штабные офицеры нервно глядели на нас. Кому охота удерживать форт до конца, тем более если это не форт.
— Сэр, — сказал я уважительно, но настойчиво, — это укрепление не устоит и против одной гаубицы.
— Мы окопались, майор. — На мгновение мне пришло в голову, что Нокс не хочет быстро отвести бригаду просто потому, что он для этого слишком толст и неповоротлив.
Я обратился к капитану.
— У вас есть вода? Продовольствие?
— Нет, сэр, мы только что окопались.
— Тогда, полковник, я предлагаю вам подчиниться приказу Его превосходительства и отступить к Гарлему.
— Это невозможно! — Его всегда пронзительный голос перешел теперь в визг. — Англичане уже отрезали нас от Гарлема!
— Ничего подобного, сэр. — Офицеры Нокса окружили нас на прелестной осенней просеке, солнце сочилось сквозь желтые листья. Прохладный ветерок шумел ветками у нас над головами и доносил до моего носа запах — его ни с чем не спутаешь — напуганных мужчин: кому охота быть убитым. А смерть была совсем рядом.
— Моя разведка сообщает, что сегодня с трех часов пополудни англичане в полумиле от нас заняли позицию, протянувшуюся через остров Нью-Йорк. Прислушайтесь. Вы услышите, как они стреляют.
Нокс изо всех сил хорохорился перед офицерами своего штаба, но его слова не произвели никакого впечатления. Мы прислушались. С юга доносились отдельные мушкетные выстрелы. И все.
— Сэр, — сказал я, — я не могу определить, кто это стреляет, но я предлагаю вам уходить отсюда со всей поспешностью.
— Сэр, здесь я командую. — Круглое лицо надулось, как у лягушки в брачную пору.
Я обратился к офицерам.
— Джентльмены, если вы останетесь здесь, вы будете уничтожены врагом. У него больше людей и пушек. Тех, кто останется в живых, возьмут в плен и вздернут, как солдата Хики. — Я импровизировал, но ради благого дела. Офицеры заговорили все разом. Нокс не мог их перекричать. Стали голосовать. Бригада решила идти к Гарлему.
— Мы не можем идти! — бушевал Нокс. — Мы не знаем острова. Мы из Массачусетса.
— Я знаю здесь каждую тропку от Бауэри до Холмов. — Что правда, то правда: мальчиком я охотился на острове. — Я покажу дорогу.
Несмотря на протесты Нокса, бригада собралась и мы двинулись прямо на позиции английской пехоты, которая без единого выстрела бросилась от нас врассыпную, как от стаи диких зверей.
Две мили я проскакал впереди бригады. Нокс не разговаривал со мной, когда я вел людей через густые леса, глубокие болота и ручьи, столь характерные для острова, что теперь так любовно зовется Манхэттеном.
В одном месте нас обстреляли. Нокс растерялся. Но я не стал ждать, пока он отдаст какой-нибудь глупый приказ, и поскакал с двумя офицерами в направлении огня. На скалистом возвышении располагалась рота английских пехотинцев. С дикими криками мы помчались прямо на них, изображая авангард крупной части. Они убежали в лес. С полмили мы их преследовали, нескольких убили.
Солнце уже садилось, когда мы вернулись на дорогу и обнаружили, что бригада исчезла. Я боялся, что Нокс сдался первому же английскому патрулю, но, к счастью, он просто заблудился. Наконец мы нашли бригаду. Она торжественно шагала на запад.
Нокс был до смерти напуган, когда я сказал ему, что эта дорога в сторону заката неумолимо привела бы его в город Нью-Йорк и на английскую виселицу.
День угасал, когда мы увидели перед собой одинокий церковный шпиль деревни Гарлем, окруженной огнями американского лагеря. Нас встретили радостными криками. Полковник Нокс, введя бригаду в лагерь, не проронил ни слова.
Хотя о моем подвиге немедленно доложили Вашингтону, о нем никогда официально не упоминалось.
Через три месяца (в декабре 1776 года) полковника Нокса произвели в бригадные генералы и назначили командующим артиллерией.
В июле 1777 года я был в Пикскилле с генералом Путнемом, когда поступил приказ генерала Вашингтона о моем производстве в подполковники. С большим запозданием, на мой взгляд. Об этом я и написал в письме Его превосходительству, отметив, что предпочтение отдавалось офицерам, которые были младше меня по званию в Квебеке и на Лонг-Айленде. Как и все, я тогда придавал этим вещам большое значение. В те дни все жаждали почестей.
Ответ Вашингтона был составлен в высокомерных выражениях и не касался существа дела. Однако уже тогда стало известно, что я в дружбе с командирами, которых он недолюбливал, особенно с блистательным, хотя и неуравновешенным генералом Чарльзом Ли, служившим ранее в польской армии. Вашингтон взял за правило неуклонно возвышать бездарности, которые, как Нокс, его боготворили, и безжалостно принижать людей, подобных Ли.
Меня назначили заместителем командира полка, расположенного на реке Рамапо в графстве Орэндж в Нью-Джерси. Полк был детищем богатого добродушного нью-йоркского купца Малколма. Этот джентльмен лишь хотел, чтобы ему отдавали должное как отцу полка, и держался подальше от административных или военных обязанностей. У нас с ним сложились прекраснейшие отношения. Он (по-отечески заботливо) уехал на двадцать миль от нашего лагеря, снял громадный дом и жил в нем счастливо со своей семьей, пока я командовал полком.
Солдаты отличались недисциплинированностью, потому что офицеры — нью-йоркские джентльмены — больше интересовались вечеринками, чем ученьями. Я был строг, но редко прибегал к порке. Всегда приходилось быть начеку. Спал одетый, если вообще удавалось спать. Про меня говорили, что я все насквозь вижу. И это в двадцать один год. Славное было время!
А между тем Вашингтон вел войну в своей загадочной манере. Проиграв сражение за Лонг-Айленд, он был захвачен врасплох у Кип-бэй и оставил Нью-Йорк англичанам. Затем он потерпел поражение под Уайт-плейнс, после чего бо́льшая часть континентальной армии разбрелась по домам. С теми, кто остался, Вашингтон поспешно переправился через реку Норт. И все же, даже если бы Вашингтон в августе 1776 года отдал англичанам всю территорию к востоку от Гудзона, он смог бы сохранить армию, окопавшись под Филадельфией, и удержать город. Вместо этого он за целый год только и сделал, что потерял остров и город Нью-Йорк, продемонстрировав, что у него нет ни средств, ни способностей победить англичан. К зиме 1777 года Революция, в сущности, кончилась: она просто выдохлась.
Многие молодые офицеры молили о смещении Вашингтона. Одни хотели Ли. Другие — Гейтса. Никто, кроме штабных подхалимов, не желал еще одной зимы под началом Вашингтона, неминуемо приближавшей нас к краху. Если бы англичане знали, до какой степени мы беспомощны и слабы, они тотчас навязали бы нам мир, тем более что руководство Вашингтона порождало тори тысячами, в том числе немало влиятельных, хотя и тайных — в самом конгрессе.
В сентябре 1777 года я всеми силами старался заставить врагов пожалеть о том, что они не американцы. Думаю, тут я преуспел. Что и говорить, они так и не сумели приспособиться к нашим по-индейски лихим наскокам под покровом темноты, основанным на внезапности. Мы знали дикие леса вокруг Парамуса. Они их не знали. Мы никогда не вступали с ними в сражение. Но мы всегда была тут как тут, готовые перестрелять их поодиночке.
Наши ночные налеты прогремели на весь Нью-Джерси, и уж один-то из молодых командиров определенно находил их приятным времяпрепровождением. Следует добавить, что тогда я встретил в Эрмитаже, великолепном доме недалеко от Парамуса, женщину, которой суждено было в один прекрасный день стать моей женой.
С какой радостью крался я, подобно индейцу, через темные сосновые леса, обходя вражеские пикеты, чтобы попасть на блестящий прием в Эрмитаже, а потом, по сигналу слуги, выпрыгивал в окно и исчезал, подобно тени после захода луны.
Ах, эти «кровавые следы на снегу» в Вэлли-Фордж? Ничто меня так не позабавило, как мемуары Джеймса Уилкинсона, изобретшего этот прелестный образ. Но в то время Джейми просто не мог писать правду, даже если бы это послужило к его выгоде. В Вэлли-Фордж ходили в лохмотьях, в разбитой обуви, но никакой крови на снегу я не припоминаю. Я вспоминаю бесчисленные неудачи, которые привели нас на продуваемые ветром склоны гор в Пенсильвании, где мы пережили самые мрачные часы войны.
В сентябре 1777 года англичане снова искусно запутали Вашингтона и заняли Филадельфию (конгресс лег бременем на Балтимор). Вопреки общепризнанной легенде филадельфийцы вовсе не возражали против присутствия в их городе английской армии: на самом деле многие из них надеялись, что скоро Вашингтона поймают и повесят, чем будет положен конец разрухе, до которой довело страну тщеславие нескольких жадных адвокатов, хитро прикрывавших свои личные планы туманными политическими теориями и возвышенными банальностями Джефферсона.
Незадолго до рождества 1777 года я прибыл с докладом к генералу Вашингтону в Вэлли-Фордж, милях в сорока от Вифлеема в Пенсильвании. У командующего, как обычно, была комфортабельная штаб-квартира (в феврале приехала и мадам Вашингтон, чтобы править при дворе).
Я ждал один в холодной приемной. Входили и выходили адъютанты, в их числе и генерал Нокс, уставившийся на меня рыбьими глазами с порога кабинета. Я узнал полковника Гамильтона, который рад был встрече со мной, увидел старого друга и соратника полковника Траупа, который сказал: «Заходите, ваш приход его развлечет. Его превосходительство гневается».
Я вошел в комнату, ранее служившую, видимо, столовой. Вашингтон стоял возле камина, повернувшись к двум джентльменам в штатском.
Не отрывая от них взгляда, он ответил на мое приветствие.
— Джентльмены, вы, без сомнения, узнаете полковника Бэрра, который сражался под Квебеком вместе с генералом Монтгомери. — Мое имя действительно было знакомо этим двум членам пенсильванской ассамблеи, по совместительству поставщикам армии — иными словами, жуликам. Один был крупный, другой небольшого роста. Их имена в истории Пенсильвании ныне окружены уважением, и я не хочу ставить в неловкое положение их потомков, которые, вне сомнения, чтут как благородных патриотов и злодея мощного сложения и его тщедушного сообщника.
Крупный сказал, как бы оправдываясь:
— Согласитесь, Ваше превосходительство, что это место идеально отвечает вашей цели. Обилие воды, мельница, лес можно пустить на постройку хижин. Новая партия гвоздей в вашем распоряжении…
— Надо полагать, пенсильванская ассамблея уже заплатила за эти гвозди. — Вряд ли стоило упрекать Вашингтона за дурное настроение; он хотел пойти на зимние квартиры в Уилмингтон в Делавэре, но пенсильванские делегаты в конгрессе пригрозили, что прекратят всякую финансовую поддержку конгресса и армии, если Вашингтон не останется в Пенсильвании. Итак, ради наживы кучки торговцев наша полуголодная армия разместилась на ветреном склоне горы и те немногие, кто держался на ногах, должны были построить лагерь и без продовольствия продержаться до весны.
Коротышка отвлек внимание Вашингтона от гвоздей.
— У нас под рукой все виды припасов. Или почти под рукой. Разумеется, вы ни в чем не будете испытывать недостатка. Благодарная колония… то есть штат…
Тут раздалось оглушительное карканье. Коротышка замолк. Унылое выражение на лице Вашингтона сменилось ужасом. Карканье стало громче. Тысяча, нет, две тысячи ворон оглашали криками зимнюю тишину. «Kapp, карр, карр!»
Вошел полковник Трауп.
— Это солдаты, Ваше превосходительство.
«Карр, карр, карр!»
— Они требуют пищи, Ваше превосходительство.
Вашингтон повернулся к пенсильванцам.
— В лагере осталось только двадцать пять баррелей муки. Солдаты бунтуют. Если завтра продовольствие не будет доставлено, никто не защитит вас от британского вешателя. И никто, джентльмены, не защитит вас от меня.
Полковник Трауп вытолкал потрясенных пенсильванцев за дверь.
Вашингтон повернулся ко мне.
— Я слышал о ваших ночных вылазках в Джерси. Мы их оценили.
— Спасибо, Ваше превосходительство. — Я подумал, не следует ли мне припасть на одно колено. С каждым годом, с каждым поражением церемонии при дворе Вашингтона делались все более торжественными. — Надеюсь, что смогу и здесь заняться тем же.
— В Пенсильвании? — Вашингтон показал перепачканной чернилами рукой на окно.
— Нет, сэр. На Статен-Айленде. Я знаю там каждый дюйм и уверен, что мы сможем весьма досадить англичанам. Главным образом ночными вылазками.
— Сколько вам потребуется людей?
— Двести человек, сэр. Из моего полка.
— Вы хотите сказать, из полка Малколма де Пейстера? — Так он поставил меня на место. Нам было суждено невзлюбить друг друга. Меня раздражал его медлительный ум, не говоря уже о его потрясающей способности терпеть поражения на поле боя. За три года он проиграл все сражения, выиграв лишь стычку под Трентоном, да и то случайно: гессенцы не выставили часовых в ночь атаки. К тому времени победа Гейтса у Саратоги и Ли у Чарльстона были единственными победами американцев. Естественно, многие офицеры желали смещения Вашингтона. Я им сочувствовал.
«Карр, карр, карр!»
Пока Вашингтон придумывал, под каким предлогом лучше оставить меня зимовать в бездействии, карканье продолжалось, и я видел, что оно его потрясло. В конце концов он отпустил меня с напутствием:
— Используйте людей Малколма для постройки хижин.
Так меня принудили к оседлости. Около штаба я встретил полковника Гамильтона. Он смотрел, как у подножья холма возле обтрепанных палаток каркали и хлопали в ладоши патриоты. Легко, конечно, юмористически описывать это на бумаге, но каково нам было смотреть на несчастных, именовавшихся американской армией. Карканье перемежалось скандированием: «Мяса, мяса!»
— Что-то надо делать, Бэрр. — Гамильтон против обыкновения начал разговор без галантных приветствий.
— Да, — согласился я. — Надо найти солдатам еду. И это не так уж трудно…
— Вы не знаете пенсильванцев. — Он покачал красивой головой; худенький, невысокий, в заплатанных штанах, как мы все.
— Я бы поехал в ближайший город и взял, что требуется.
Гамильтон посмотрел на меня с осуждением.
— Но тогда эти «бизнесмены» все до единого присягнут в верности королю.
На меня это не произвело впечатления.
— А мы их вздернем. — Мне нравилось шокировать Гамильтона или, верней, давать ему возможность притворяться шокированным. На самом деле он был гораздо более склонен к forse majeure[64], чем я. Не без ехидства я спросил, доволен ли он своим положением при штабе Вашингтона. Мне оно было бы непереносимо.
— Положение мое трудное, — ответил Гамильтон уклончиво. — Между дураками в конгрессе и предателями здесь — есть среди наших генералов и такие… — Он яростно обрушился на Гейтса. — Злобный интриган, постоянно обращается к конгрессу за спиной Его превосходительства, плетет заговор с офицерами прямо здесь, в лагере.
Так я впервые узнал о так называемом заговоре Конвея, целью которого было смещение Вашингтона и замена его Гейтсом. Хотя Гамильтон не был поклонником Вашингтона, он вознамерился возвыситься через его посредство и потому не принял участия в заговоре, которым руководил только что прибывший французский офицер Конвей. Умный, но вспыльчивый, Конвей каким-то образом убедил конгресс назначить его генерал-инспектором армии. Это был удар для Вашингтона. К счастью для Его превосходительства, это был удар и для всех старших офицеров армии, и их ожесточение по поводу незаслуженного возвышения Конвея позволило Вашингтону изолировать Конвея, сыграв на всеобщей зависти.
Но француз был неистощим. Переписка Конвея с Гейтсом убедила последнего (как будто его нужно было убеждать), что он один в состоянии нанести поражение англичанам. Да, то была необыкновенная зима! В бревенчатых хижинах в полураздетой и голодной армии плелись такие интриги, какие не снились и султанскому двору; сотни шифрованных писем летали во всех направлениях. И чуть не в центре всего этого находился — кто бы вы думали? — Джеймс Уилкинсон.
Я увидел Джеймса на рождество, когда он во всем великолепии проезжал мимо моей хижины. В октябре Гейтс послал его в конгресс с известием о нашей первой и единственной настоящей победе — капитуляции английского генерала Бургойна на севере. К доброму известию Гейтс приложил ходатайство о производстве гонца в бригадные генералы. По этой своеобразной логике, если бы Джейми привез печальное известие, его, очевидно, понизили бы до майора. Без колебаний и размышлений торжествующий конгресс согласился. Возвышение Конвея уже было достаточно нелепо, но после абсурдного повышения Уилкинсона не менее двадцати полковников отправили в конгресс протестующие письма. Я письма не посылал: Джейми оставался еще моим другом. А я все еще был его «идолом».
Мы обнялись, стоя в снегу. Безбородый юноша превратился в мужчину, который выглядел старше своих двадцати лет — счастливое обстоятельство, учитывая его нелепое возвышение. Взявшись за руки, мы отправились к нему. Он рассказал мне про отступление из Канады (он; присоединился к Арнольду через неделю после моего отъезда). Я рассказал ему про отступление с Лонг-Айленда.
Мы осторожно пробирались между пней, валунов, замерзших луж. Отовсюду несся стук топоров и солдатская ругань. Среди тысяч костров строились тысячи хижин. Там и сям взвивались оранжевые сполохи, глаза слезились от смолистого дыма.
Ветераны обычно вспоминают юность как бесконечное цветущее лето. Не знаю, как для других, но для меня то была бесконечная зима. Я и сейчас еще ежусь от холода, которого не забыли мои кости, мне все время хочется огня, жары; с содроганием вспоминаю я жестокие крутые горы Пенсильвании, где полуголодные люди теснились вокруг костров; кое-кому приходилось нагишом кутаться в одеяла, потому что так называемые поставщики крали все деньги, отпущенные на нас конгрессом. Мы чувствовали себя покинутыми. Да так оно и было. А где-то, между прочим, основатели страны преспокойно коротали зиму, и Джефферсон в Монтичелло в обстановке полного комфорта и безмятежности, зарывшись в свои книги, предавался утонченным размышлениям.
Джейми нашел отдельный флигель, тщательно промазанный глиной. В очаге горел огонь. Два офицера (старше нас лет на пять!) отдали честь и оставили нас одних.
Мы сели у огня и принялись с остервенением чесаться, чем занимались все, если поблизости не было либо начальства, либо подчиненных. Наверное, кроме Вашингтона и его супруги, мы все завшивели в Вэлли-Фордж.
— Бэрр, вы дурак, каких свет не видывал. — Это было сказано с любовью. — Вы были бы сейчас бригадным генералом, если бы остались при Вашингтоне. — Джейми угостил меня жареными хлебцами (тесто на воде, испеченное на горячем камне).
Я жадно ел.
— Психология писаря мне недоступна.
— Тогда придумали бы себе другие обязанности. Трауп или Гамильтон не занимаются перепиской писем.
— Я предпочитаю свой полк.
— А я предпочитаю штаб. — Никак я не мог привыкнуть к возмужавшему Джейми, то есть к его новому виду. Характер у него остался прежний — смесь вспыльчивого юноши и хитрого интригана (если прибегнуть к любимому словцу Вашингтона в Вэлли-Фордж). Я часто размышлял над тем, как это странно, что Джеймс Уилкинсон, прирожденный политик, поднялся на самую верхнюю ступеньку в американской армии, а я, прирожденный солдат, — к вершинам американской политики. Нам бы с ним поменяться жизнями.
Политик Уилкинсон быстро окунул солдата Бэрра в самую гущу сложной интриги.
— Гейтс должен принять армию. Больше некому.
Я обомлел. Я полагал, что Уилкинсон на стороне Вашингтона и против заговора.
— Большинство в конгрессе нас поддержит. — Джейми глубоко вобрал в себя воздух. — Но в данный момент никто не решается сместить полубога.
— Никто никогда и не решится. — Я был достаточно сведущ в революционных делах, чтобы понять: как ни плох Вашингтон, без него в Боулинг-грин красовалась бы статуя Георга III куда больших размеров.
В ту пору конгресс был поставлен перед истинной дилеммой. Всем уже стало ясно, что Вашингтон не может — и никогда не сможет — победить англичан. Скорей либо Гейтс, либо Ли. Но ни Гейтс, ни Ли и никто другой не пользовался достаточным авторитетом, чтобы сохранить остатки армии и одновременно держать в руках шайку жуликов и краснобаев, которая именовала себя конгрессом.
Я просмотрел все остальные записки полковника Бэрра, но нигде больше ничего не нашел про Уилкинсона или заговор Конвея.
Следующая запись рассказывает о том, как Вашингтон назначил Бэрра в мятежный полк в Вэлли-Фордж.
— Генерал Макдуггал заверил меня, что вы умеете наводить дисциплину, полковник Бэрр. Поэтому я вверяю вам командование этим самым беспокойным полком. — Вашингтон отдыхал у камина после обеда. Напротив сидела мадам Вашингтон. Милое и лукавое личико смотрело на нас из-под широкого чепца, вроде тех, какие носили девушки Литчфилда в то время, когда я учился там в юридической школе. У нее была беспокойная привычка кивать или качать головой без особой на то причины, как бы соглашаясь или возражая внутреннему голосу.
Несколько членов военного окружения генерала сидели в комнате и делали вид, что работают, просматривая депеши. Один Гамильтон просто читал книгу. У него была такая же страсть к чтению, как и у меня. Как и я, он часто читал книги по истории или философии. Однако втайне (если мне позволительно злословить на его счет и разоблачить его перед целым светом) Гамильтон обожал дамские романы, как я однажды убедился в нью-йоркской публичной библиотеке, когда увидел в его руке листочек — просьбу отложить для него роман «Эдвард Мортимер» (автор — дама) и «Любовь графа Палвиано и Элеоноры». Я был шокирован. Только в почтенном возрасте я унизился до чтения романов и глупых пьес — по-французски и по-английски.
Я старался держаться как можно непринужденнее вблизи полубога.
— Полк расположен в заливе. — То был путь, по которому могли подойти англичане, если бы решились на это. — Солдаты недисциплинированны. Часовых не выставляют. Вдобавок они подвержены панике и то и дело поднимают ложные тревоги.
Мадам Вашингтон отчаянно закивала головой, точно хотела сказать: чем больше ложных тревог, тем лучше.
— Я сделаю все, что в моих силах, Ваше превосходительство. — Только так следовало отвечать генералу Вашингтону.
Через десять дней я принял командование небоеспособной и разложившейся частью (раньше ею командовал бригадный генерал) и строжайшей круглосуточной муштрой довел кое-кого из них до бунта.
На десятый день утром я узнал, что кто-то поклялся убить меня на следующем построении. Днем я принял меры предосторожности. А в полночь приказал всем выйти и построиться.
Холодная ночь. Яркая луна. Барабанная дробь. Когда полк был построен, я начал смотр, глядя каждому в лицо. Когда я дошел до середины строя, один солдат рванулся вперед, показал на меня рукой и закричал:
— Пробил твой час!
Несколько мушкетов было направлено прямо на меня.
— Огонь! — скомандовал он. Раздались пустые щелчки: мушкеты были заблаговременно разряжены.
Я выхватил саблю и изо всех сил ударил солдата по руке, все еще вытянутой в мою сторону. Послышался глухой треск перерубаемой кости. Он закричал. Белые клубы дыхания закрыли его лицо. Рука, точно у сломанной куклы, безжизненно повисла вдоль тела.
— Станьте в строй, сэр. — Он повиновался, и я приказал полку разойтись. Руку ампутировали, солдата отправили домой. Ложных тревог больше не было.
Генерал Вашингтон, рассказывали мне, серьезно подумывал, не отдать ли меня под трибунал за то, что я покалечил солдата. Его отговорили.
Следует заметить, Вашингтон в конце концов принял мой план наскоков на Статен-Айленд и возложил эту задачу на пропойцу-генерала, шотландского пэра лорда Стирлинга. Не зная местности, он потерпел неудачу.
Хотя Революцию я вспоминаю как страшно холодное время, моя беда приключилась чуть ли не в самый жаркий день моей долгой жизни, 26 июня 1778 года. Чего не добился холод, едва не совершила убийственная жара. Я потерял здоровье на пять лет и после битвы у Монмусского суда не мог уже принести пользы в качестве боевого офицера.
В начале мая в Вэлли-Фордж состоялось большое празднество. Праздновали конец зимовки (и победу Вашингтона над заговорщиками) и весть о том, что французское правительство официально признало Соединенные Штаты Америки; а самое главное, французы не только послали свой флот нам на помощь, но и начали блокаду Ла-Манша. Теперь мы были уверены в победе.
Ясным майским утром Вашингтон принял парад армии. Огласил новость из Франции, распорядился дать тринадцать залпов, расходуя драгоценный порох; под навесами стояла обильная еда, солдатам выдали по четверти пинты рома, — одним словом, нам давали понять, что нам все по плечу. И не в последнюю очередь — победа.
Рядом с Вашингтоном находился генерал Ли, незадолго перед тем обмененный на английского генерала. Ли при таинственных обстоятельствах взяли в плен, когда он навещал какую-то даму в таверне: потому при таинственных, что все это, как некоторые подозревали, подстроил Вашингтон, чтобы устранить соперника. Ли был блистательный, тщеславный и обаятельный человек, и мы скоро подружились. Примечательный факт, не правда ли, что единственный генерал, с которым я был в дружеских отношениях, как раз и попал под трибунал. Я не умел с упорством Уилкинсона обхаживать тех командиров, которые помогли бы мне возвыситься. Но несмотря на его изворотливость, Уилкинсона в конце концов втянули в Вэлли-Фордж в такое множество заговоров и контрзаговоров, что генерал Гейтс однажды пригрозил вызвать его на дуэль, и Вашингтон, у которого был особый нюх на интриганов, услал его прочь, назначив генерал-экипировщиком армии. На этом посту Джейми сумел присвоить кое-какие деньги; при этом он совсем забыл о том, что должен еще и одевать армию, и его уволили.
Я употребляю слово «упорство», характеризуя стремление Уилкинсона добиться почестей, нет — местечка, путем обхаживания нужных людей. Однако Уилкинсон был недостаточно целеустремлен, если сравнивать его с Гамильтоном, который хотел только почестей как таковых, чего хотели и лучшие из нас.
Я часто думал, как трудно было Гамильтону служить человеку, умственные способности которого он презирал. Ну и несуразная была пара! Торжественный, медлительный генерал с достоинством шествовал по лагерю, а молодой, дерзкий адъютант трусил сзади, как рыжий терьер. Вашингтон просто обожал Гамильтона и, должно быть, не понимал, насколько обожаемый им юноша его недолюбливает. Однако у Вашингтона вообще не было близких друзей, ни мужчин, ни женщин (у него было много знакомых, но, насколько я знаю, в его жизни не было женщины, кроме жены соседа в Виргинии, да и то скорее сестры по духу, чем возлюбленной, если верить Джемми Мэдисону). Свои привязанности он сдерживал. Чинные отношения с супругой Мартой являли собой союз двух состояний, типичный для его тщеславия и холодной змеиной натуры.
К тому же с сорока трех лет Вашингтон не только играл роль американского бога, но этим богом был. И среди современников друзьям уже не оставалось места, поскольку каждый мог оказаться соперником. Он отдавал свою привязанность лишь тем молодым людям, которые не представляли угрозы его величию. Рядом со сверстниками и равными, вроде Чарльза Ли, он выглядел весьма забавно. Величественный Вашингтон превращался в неловкого придворного: запинался, тушевался, часто краснел, пока в нужный момент в темноте не сверкало лезвие ножа — и еще один соперник с изумлением обнаруживал, что скучный, заискивающий господин из Виргинии ловко с ним расправился.
Если страсть Вашингтона к Гамильтону явно не была взаимной, то это с лихвой уравновешивалось обожанием жизнерадостного молодого француза маркиза де Лафайета, присоединившегося к нашей Революции в Вэлли-Фордж. В числе нескольких тщеславных европейцев Лафайет приехал помочь нам сражаться с тиранией. Среди этих иностранцев только фон Штебен обладал военным талантом. Феноменальный лжец, пустивший слух о том, что он служил генерал-лейтенантом у Фридриха Великого, тогда как на самом деле дослужился лишь до капитана, фон Штебен проявил столь же феноменальные способности в обучении солдат.
Что же до Лафайета, то весь он светился юношеским энтузиазмом, очарованием и глупостью. Кстати, у него была необычная форма головы, я такой в жизни не видывал: она заострялась кверху, как ананас. Он боготворил Вашингтона, который настолько раскис от этого обожания, что чуть не позволил ему проиграть битву у Монмусского суда.
Думаю, мы являли собой странное зрелище. Вашингтон был в полной форме, а остальные, кроме Лафайета и еще нескольких иностранцев, — в лохмотьях. Приехал и Бенедикт Арнольд; он ковылял рядом с Вашингтоном, нашептывая что-то ему на ухо. Арнольда недавно обошли с повышением, что не улучшило его дурного нрава. Был тут и Гейтс, сдержанный после провала заговора. И разумеется, дородный лорд Стирлинг в сопровождении своего адъютанта Джеймса Монро, чьей главной обязанностью во время Революции было следить, чтобы содержимое кружки Его превосходительства не убывало, пока не наступало время укладывать генерала в постель. Какая же маленькая группка сражалась за Революцию, основала республику и правила солидной частью континента в течение четверти века! И как много будущих правителей собралось в Вэлли-Фордж; пили разбавленный ром в шалашах и поднимали тосты за французского короля.
Когда с празднеством покончили, я навестил генерала Ли и его поклонников в крестьянском доме. Нечесаный, плохо выбритый, со сверкающими глазами, Ли сидел, закинув нош на каминную решетку, немецкая овчарка (очень на него похожая) лежала у его ног, а он развлекал нас рассказом о своем филадельфийском пленении.
— Англичане были со мной необычайно обходительны. Особенно старшие офицеры. Хорошие ребята. Как они ненавидят войну! Считают, что во всем виноваты политики. Каждый вечер мы пили за то, чтобы поскорее закончить войну и вздернуть политиков, всех политиков, кроме Его превосходительства, — Ли подмигнул нам. Он произносил «Его превосходительство» так, что каждое, почтительное само по себе, слово звучало издевательством.
— Генерал Клинтон хочет сдать Филадельфию. И уйти в Нью-Йорк. Он пытается убедить лондонское министерство либо вообще оставить колонии — маловероятно, что такое случится, — либо на какое-то время удержать за собой Нью-Йорк. Он устал от войны. Как и все. Пусть себе уходит из Филадельфии, сказал я Его превосходительству, не надо ему мешать. Наоборот. Надо построить для англичан золотой мост, сказал я. Устлать их путь розами. Ведь это наша победа. Все кончено. Французы решили исход войны в нашу пользу, и в тот день, когда их флот появится на рейде Лонг-Айленда, англичане уйдут домой. Увы, Его превосходительство жаждет победы на поле брани. Я думаю, ему надоело раздувать свой успех во время перепалки в Трентоне. Хотя он уже и поверил, что сравнялся с Мальборо и Фридрихом, он все же подозревает, что, говоря об американских победах, все разумеют победы мои и Гейтса, но никак — никак! — не его победы. И как только англичане начнут отступление, он сунется в бой. Но каковы бы ни были наши преимущества, он все равно — как всегда — потерпит поражение.
Что ни говори, Ли как в воду глядел. В июне англичане под командованием генерала Клинтона эвакуировали Филадельфию и начали долгий марш к Нью-Йорку.
Я присутствовал на заседании штаба, когда Вашингтон изложил свой план атаки на неприятеля, пока он будет в походном порядке. Как всегда, он почти от всех добился согласия. Только Ли высказался за то, чтобы дать англичанам уйти. При всем моем уважении к Ли, стратегия Вашингтона в теории была вполне здравой. Но на деле — как всегда у нашего славного командующего — привела к катастрофе или, в данном случае, почти катастрофе.
Вашингтон допустил ошибку с самого начала. Ослепленный Лафайетовой жаждой славы (и не в последнюю очередь его восторгами по поводу сладкозвучных легенд о нашем командующем), Вашингтон сначала предложил, чтобы юноша француз повел в атаку полки генерала Ли. Естественно, Ли пришел в ярость. Тогда Вашингтон, как это умел он один, стал кое-как примирять противоречия. Если Лафайет атакует первым, Ли останется в стороне и лавры достанутся французу. Если же Лафайет не увенчает себя геройскими лаврами к тому моменту, когда подойдет Ли, командование перейдет к Ли. Идиотский компромисс, годный для конгресса, но отнюдь не для поля боя. И еще одна глупость: напоследок Вашингтон так перетасовал несколько рот, что многие дивизионные командиры понятия не имели, кем они командуют.
Но довольно о великом замысле.
Хотя я не был генералом, мне поручили командовать бригадой, в которую входил мой собственный полк и части двух других полков из Пенсильвании. У меня оказался отличный заместитель, подполковник Баннер, и, в общем я целом, я был доволен. Однако к утру 27 июля, когда я сел на коня без преувеличения под обжигающим дождем, я почуял беду. С солдатами так бывает. Воздух будто наэлектризован и за много часов предвещает победу, поражение или смерть.
Моя бригада входила в дивизию лорда Стирлинга, которая составляла левый фланг американцев, к западу от Монмусского суда, где окопалась английская армия. По приказу Стирлинга мы провели весь день и всю ночь 27 июля под открытым небом, и палящее солнце причинило нам больший ущерб, чем английские пушки. У всех слегка помутилось в голове. Многие теряли сознание, многих сразил солнечный удар. На нас тучами налетали джерсийские москиты — гигантские изобретательнейшие твари.
Перед восходом солнца 28 числа я вел свою бригаду по песчаной дороге к юго-западу от Монмусского суда. В голове у меня звенело. И все же сознание оставалось ясным, и я до сего дня помню хилые, как будто побелевшие от жары сосны, окаймлявшие дорогу, скорее — тропу; помню, как позади меня сержант насвистывал снова и снова две одни и те же фразы из песни «Все вверх тормашками летит», популярной в английской армии.
К полудню мы оказались на возвышенности к западу от оврага, на другой стороне которого авангард нашего крыла армии должен был, согласно замыслу, нанести первый удар. Я приказал остановиться в ожидании дальнейших приказаний.
Под нами лежало болото, кишащее москитами, через него был переброшен пешеходный мостик. По ту сторону болота был лес, где-то там засел противник. Я приказал солдатам занять боевую позицию. Это было нелегко, чуть не каждую минуту кто-нибудь падал в обморок. Термометр подполковника Баннера показывал девяносто четыре градуса[65].
Я предупреждал солдат, чтобы пили поменьше воды, но не мог уследить за всеми, и у многих раздулись животы и начались колики. Я тоже расстроил себе желудок, и целых пять лет потом мне не помогала и строжайшая диета.
Вскоре после полудня мы услышали первый глухой звук артиллерийского залпа. Со стороны Монмусского суда донеслось пять залпов. Потом наступила тишина. Прошел еще час. Я встревожился и послал лейтенанта к лорду Стирлингу за указаниями.
Примерно в три часа пополудни, когда солнце над сосновым лесом пекло, как раскаленное пушечное ядро, битва докатилась до нас. Справа, вне пределов видимости, трещали мушкетные выстрелы, свистели и рвались пушечные ядра. Дивизия Лафайета — Ли начала бой после странного бездействия.
Вдруг я увидел в лесу напротив алые вспышки. Лазутчики доложили, что английский отряд продвигается через лес, обходя передовые части генерала Ли с фланга.
Я дал приказ наступать. Солдаты гуськом начали переходить по мосту, я прикрывал их огнем. В считанные минуты бригада была бы на той стороне и в безопасности. Но вмешался рок.
Появился адъютант Вашингтона.
— Остановите этих людей, полковник! — Он смотрел на меня дикими глазами.
Я решил, что он сошел с ума.
— Я не могу их остановить. Они должны двигаться вперед, пока их не накрыл огонь англичан.
— Остановите их! Прикажите им повернуть назад! Это приказ генерала Вашингтона.
Я рванул коня, так что могло показаться, будто он отпрянул от выстрелов, притворился, что я ничего не слышал, и поскакал к мосту. Треть бригады была уже на другой стороне. Английские стрелки из-за сосен уже доставали американцев.
Адъютант следовал за мной.
— Полковник, именем командующего я приказываю вам отвести людей.
Обалдевший от жары адъютант слово в слово повторил приказ Вашингтона, вызванный незнанием обстановки и ужасом при мысли о новом поражении; мы, на краю болота, не знали, что генерал Ли внезапно начал отводить войска с позиции, причем многие солдаты поняли приказ об отходе как приказ об отступлении; а американскому солдату почему-то кажется, что отступать лучше всего бегом.
Вашингтон сам преградил им дорогу и, осыпав генерала Ли чудовищной бранью, приказал ему вернуться на поле боя. Помешкав, Вашингтон решил стоять на месте и приостановить наступление других наших частей. Так мы упустили инициативу из-за внезапного отхода Ли и отказа Вашингтона предпринять что-то серьезное. Возможная решительная победа обернулась всего лишь жалкой стычкой, в конечном счете даже выгодной для уступавших нам в численности англичан, которых при нормальном ходе событий мы бы уничтожили.
— Их перебьют! — закричал я адъютанту, но он стоял на своем: прав Вашингтон или неправ, ему надо подчиняться.
Мне пришлось остановить переход через болото. Надежно укрытый лесом, неприятель теперь методично расстреливал наших солдат по одному.
Я скакал по нашему краю болота, крича на солдат, чтобы они укрылись и ответили огнем на огонь противника, как вдруг почувствовал, что камнем лечу по воздуху. Мир перед моими глазами перевернулся вверх тормашками: помню, как сосны вокруг меня торчали верхушками вниз.
Я рухнул в песок, оглушенный, но не раненый; мой конь был убит.
Поднявшись на ноги, я увидел, что подполковник Баннер убит на мосту. Треть бригады полегла, столько же было раненых.
Ночь была такая же жаркая, как день. Медная луна висела над сосновым лесом, где спали измученные солдаты и, борясь со смертью, стонали раненые.
Я ухаживал за ранеными почти до самой зари, а потом рухнул прямо на землю и проспал, пока солнце не поднялось уже высоко и не высушило меня, как египетскую мумию. Пока я спал, меня до крови искусали москиты. Я еле передвигался.
В этом плачевном состоянии я, к своему огорчению, хотя и без особого удивления, узнал, что (как всегда, неведомо для Вашингтона, проспавшего ночь рядом с Лафайетом на подстилке под звездами) английская армия снялась с места и благополучно направляется к Статен-Айленду. План перехватить их полностью провалился, мы напрасно понесли тяжелые потери у Монмусского суда. Такова была «победа» Джорджа Вашингтона.
На известие об уходе английской армии Вашингтон, отозвался вполне в своем духе. Арестовав генерала Ли за ослушание, он приказал предать его военно-полевому суду. Я, в числе многих, открыто встал на сторону Ли. Вашингтон взял всех нас на заметку, и мало кто из сторонников Ли получил повышение.
Пока Ли находился под арестом, я довольно часто с ним переписывался. Однажды он написал, что, каким бы ни оказался приговор (его на год отстранили от должности), он намеревается уйти из армии и «удалиться на покой в Виргинию выращивать табак, что, как выяснилось, — лучший способ стать безукоризненным генералом».
Я хотел бы привести кое-какие сведения, полученные мною в Лондоне от постоянного служащего военного министерства. Правда, за их достоверность не поручусь. Во-первых, когда англичане взяли Чарльза Ли в плен, они грозили его повесить за дезертирство из английской армии. Чтобы спасти свою шею, Ли убедил их отпустить его на том условии, что он убедит Вашингтона не мешать отходу англичан к Нью-Йорку. Когда ему это не удалось, он отдал гибельный приказ об отступлении у Монмусского суда и спас английскую армию. По другим сведениям — и в них мне легче поверить, — в период администрации Адамса Александр Гамильтон был английским агентом номер семь, его услуги оплачивались Лондоном. Это подозревал Джефферсон, но Джефферсон в то время подозревал в предательстве всех своих противников, и к его обвинениям я никогда не относился серьезно.
Сломив Ли, Вашингтон в глазах штатов стал высшим военным гением. Хотя Вашингтону так и не было суждено разгромить английскую армию, он добился победы в куда более важной войне — в войне против своих соперников.
«Какая главная черта Вашингтона?» — спросил я однажды у Гамильтона, когда мы вместе работали над судебным делом. Улыбка мелькнула на лучезарном лице, злые голубые глаза сверкнули: «О Бэрр, себялюбие! Себялюбие! Что еще создает бога?»
Я взял на два дня отпуск по болезни и провел их около Парамуса в Эрмитаже с моей будущей женой Теодосией Прево. Затем, все еще больной, я принял предложение Вашингтона разведывать все возможное об английских речных перевозках.
С небольшой группкой мы патрулировали реку Норт вверх и вниз по течению от Вихока до Бергена и собирали сплетни, иной раз — полезные.
Затем на меня возложили задачу сопровождать на барже богатых тори от Фишкилла до занятого англичанами Нью-Йорка. Работа моя была бы куда приятнее, если бы не мучавшие меня безумные головные боли и расстройство желудка.
В октябре я попросил отпуск по болезни без сохранения жалованья. Я не хотел одалживаться у Вашингтона; мою просьбу он удовлетворил, но настаивал на том, чтобы за мной сохранилось жалованье. Я не счел это возможным и вернулся в свой полк в Вест-Пойнте, где какой-то местный фермер принял меня за сына полковника Бэрра.
Тут записи обрываются.
13 января 1779 года я прибыл в Уайт-плейнс, чтобы принять командование Вестчестерской линией, которая протянулась примерно на четырнадцать миль между рекой Гудзон и проливом Лонг-Айленд. За линией находились Нью-Йорк, английская армия и друзья англичан — американские тори.
Я должен был регулировать движение и сообщение между нью-йоркскими тори и вестчестерскими вигами. Подлинная моя задача состояла в том, чтобы прекратить грабеж гражданского населения. Мародерство стало основным занятием не только солдат, но и офицеров. В общем-то, мародерствовала половина населения Вестчестера. Тех, кто грабил тори и англичан, называли «живодерами». Тех, кто грабил нас, называли «ковбоями». К весне 1779 года с живодерами и ковбоями было в основном покончено, с моим здоровьем тоже.
10 марта я послал генералу Вашингтону прошение об отставке, и он принял ее, наложив следующую чувствительную резолюцию: он «не только сожалеет об отставке хорошего офицера, но и о причине, вынудившей его подать в отставку».
В конце мая 1779 года я навестил в Вест-Пойнте генерала Макдуггала. Несмотря на плохое здоровье, он был отличный офицер и красноречив, несмотря на заикание.
Мы сидели на дворе под высокими вязами, откуда открывался вид на Гудзон. Из большого дома, отданного под штаб, то и дело выходили адъютанты. В тот день поднялась серьезная паника: шеститысячная английская армия только что вышла из Нью-Йорка и заняла оба берега реки ниже Пикскилла. Вот уже несколько дней Макдуггал пытался сообщить об этом Вашингтону в Нью-Джерси. Но ни одному из посыльных так и не удалось к нему добраться.
Макдуггал метал громы и молнии по поводу ведения — или, скорее, неведения — войны.
— Ох, уж этот конгресс! — Он говорил с заметным шотландским акцентом. — И откуда только понабрали таких мерзавцев!
Этого мнения придерживалась вся армия. Все знали, что те немногие делегаты, которые утруждали себя присутствием на заседаниях Континентального конгресса, больше думали о спекуляции валютой, чем об интересах армии. Конгресс уже поверил, что война благополучно закончилась. Сам Вашингтон убедил их, что прибытие французского флота обеспечит нашу победу.
Французский флот действительно прибыл, и Вашингтон смог наконец нанести долгожданный удар по Нью-Йорку. Казалось бы, зажатые французским флотом и американской армией, англичане обречены — так все думали, во всяком случае, — но особый талант Вашингтона терпеть поражения вновь восторжествовал.
Начать с того, что никто не счел нужным ознакомить французского адмирала Д’Эстена с ловушками нью-йоркской гавани, и, когда настал час битвы, французский флот не смог миновать отмель у входа в нью-йоркскую гавань; тем временем на суше любимец Вашингтона, генерал Джон Салливан, проводя в жизнь стратегию своего господина, позорно отступил перед английским гарнизоном. Французский флот ни с чем отплыл на юг.
— Уверяю вас, Бэрр, если бы французский флот не курсировал в Ла-Манше, англичане гнали бы нас до самой Огайо.
Мы огорчились бы еще больше, если бы знали, что эта несуразная война продлится еще три года и Вашингтон будет избегать военных действий всеми возможными способами. Бездействие стало свойством его натуры, а кроме того, четырнадцатитысячную армию, которой он командовал во время знаменитой «победы» у Монмусского суда, почти полностью распустили из-за безденежья и таинственной веры конгресса в победу, которую якобы должен был нам неизбежно принести один лишь союз с Францией.
В конце войны, когда Вашингтон пришел в Виргинию для осады Йорктауна, под его командованием оставалось только 2500 солдат, а у французов под Йорктауном было 3000, не говоря уже о флоте в тридцать линейных кораблей. Так что в каком-то смысле конгресс оказался прав. Французы и в самом деле победили за нас англичан. Без них мы, конечно, остались бы английской колонией; мы давно уже забыли об этом грустном факте, точно так же, как и ныне пытаемся забыть, с какой легкостью небольшой английский отряд выгнал из Белого дома президента Мэдисона и поджег город Вашингтон[66]. К счастью, наш народ всегда предпочитал легенду реальности. Кому же это знать, как не мне, ведь я стал чуть ли не самой мрачной легендой республики и уже почти нереален.
Макдуггал выслушал то, что ему прошептал адъютант. Снова выругался.
— Вы поедете к Вашингтону, Бэрр. Вы знаете местность.
История с мулом. Вашингтон и Сент-Клер, Нью-Хейвен. Йель.
На этом обрывается рассказ полковника Бэрра. А вот другой отрывок, на другой бумаге, написанный недавно.
Осенью 1780 года я находился в Эрмитаже у миссис Прево, которая любезно взялась за нелегкий труд сохранить мою жизнь. По ее настоянию я выпивал в день галлон ключевой воды и от этого чувствовал себя еще хуже.
Как раз тогда всю страну взволновало предательство Бенедикта Арнольда. Некоторое время Арнольд был не у дел. Его несправедливо обошли с повышением. Из-за поврежденной ноги его сочли непригодным для командной должности. И Вашингтон назначил его военным губернатором Филадельфии — после того, как оттуда ушли англичане.
На этом посту Арнольд держал себя подобно римскому проконсулу, не хватало только ликторов по бокам. Властный, вздорный характер стал еще хуже из-за бесконечного пьянства. Тем не менее ему удалось жениться на самой красивой девушке в городе, на Пегги Шиппен, чья семья пригревала меня в дни сиротского детства. Как большинство мелких американских дворян, Шиппены были тори и настроены проанглийски. Когда англичане заняли Филадельфию, Пегги чуть не вышла замуж за красивого английского офицера, майора Андре.
Беспечный, продажный, грубый Арнольд все время вздорил не только с ассамблеей Пенсильвании, но и с конгрессом; хотя эта группа жуликов вполне могла признать Арнольда за своего, но с ней надо было держать ухо востро. Против него выдвигали разные обвинения. В конечном счете его оправдали, но сутяжничество еще больше его озлобило. Чтобы умиротворить Арнольда, Вашингтон предложил ему заманчивую боевую командную должность. Арнольд предложение отклонил: у него было плохо со здоровьем. Он брался за командование в Вест-Пойнте на Гудзоне — ничтожный пост для важного генерала. Пораженный Вашингтон указал Арнольду, что гарнизон Вест-Пойнта состоит из инвалидов и вся работа там — наблюдение за рекой и информационная служба. Но именно поэтому Арнольд и рвался получить назначение в Вест-Пойнт.
Оказывается, Арнольд стал английским шпионом о собирался сдать Вест-Пойнт врагу. Он бы в этом вполне преуспел, если бы мы не поймали английского шпиона, майора Андре, с компрометирующими Арнольда документами. Вашингтон, Лафайет и Гамильтон прибыли в Вест-Пойнт. Арнольд в панике бросил прекрасную Пегги на произвол судьбы и спрятался на борту английского корабля «Ястреб».
Пегги обезумела: она неистово кричала на Вашингтона, обвиняла его в убийстве ее ребенка, объявила, что отец ребенка — Гамильтон, к явному замешательству молодого сатира. Могу себе представить вдумчивый, унылый взгляд Его превосходительства, когда он взвешивал все за и против в этой щекотливой ситуации. В конце концов Вашингтон отправил Пегги под военным эскортом домой в Филадельфию. Вот и все, что было нам известно, когда мы сидели в Парамусе осенним вечером и услышали у подъезда стук конских копыт и шум прибывшего экипажа.
Слуги открыли дверь. Теодосия встревожилась. Я тоже. Не англичане ли это?
Из залы донесся пронзительный крик. В дверях появилась женщина в вуали.
— Утюг! Горячий утюг! — звенел ее Голос. Она качнулась. Теодосия бросилась поддержать давнюю свою подругу Пегги Шиппен-Арнольд.
Слуги и дети смотрели, широко открыв глаза, как Пегги пошатываясь подошла к дивану у камина.
— Мое дитя! Они убили мое дитя!
Но в комнату заглянула няня с ребенком и спокойно сказала:
— Ребенок у меня. Он хочет спать.
Теодосия велела слуге приготовить постели для матери и ребенка. В комнату вошел майор Фрэнкс из штаба Вашингтона и отдал мне честь.
— Мы рады принять вас всех. — Смущенная Теодосия распорядилась приготовить комнату майору. Тот поднялся наверх и шепнул мне на ходу:
— У нее снова припадок. Это пройдет.
Пегги тем временем расположилась у камина. Она была прелестна, несмотря на растрепанные волосы и горящий безумный взгляд. Теодосию она знала всю жизнь и относилась к ней, как к старшей сестре.
— Вот он, убийца! — Пегги показала на меня длинным пальцем. Это было необычайно эффектно. Потом я весьма успешно пользовался тем же жестом и тоном во время судов над убийцами.
Брови Пегги взметнулись.
— Утюг! Горячий! Горячий! Горячий, как пламя ада!
Это было слишком, даже в устах безумицы. Теодосия приложила палец к губам и выслала всех, кроме меня, из комнаты.
Пегги, не снимая вуали, долго рыдала. Затем быстро вытерла глаза и сказала:
— О боже, Теодосия, еще один такой день, и я правда сойду с ума. Здравствуйте, Аарон. Мы не виделись с тех пор, как…
— Вы были еще ребенком. Ну, что же с горячим утюгом? — спросил я, не сдержавшись.
— Заметно остыл, благодарю вас! — Пегги расхохоталась и стала прежней милейшей девушкой.
Теодосия была поражена еще больше, чем я.
— Ты правда здорова, Пегги?
— Конечно, здорова.
— Она просто устроила спектакль. — Я так и подозревал с минуты ее появления.
— Лучше спектакль, чем тюрьма. — Пегги холодно посмотрела на меня. — Как Аарон?
— В каком смысле? — Теодосия ничего не понимала в таких вещах.
Я кое-что понимал.
— Она имеет в виду, не расскажу ли я генералу Вашингтону, что она его одурачила. Нет, не расскажу. То есть не расскажу, если Пегги не попытается и нас одурачить.
— Никогда! Разве что будет необходимо. Вы не тори, нет?
Я сказал, что я не тори. Я был предан Революции с первого дня, значит, был настоящим вигом.
Пегги скорчила гримасу.
— А я возненавидела вашу «Революцию» с самого первого дня.
— Очевидно, генерал Арнольд тоже? — Это было дерзко, но и Пегги была сама дерзость.
— С первого ли дня, не знаю, — ответила она спокойно. — Мы встретились позже. Но я знаю, как плохо с ним обошелся конгресс и мистер Вашингтон, который… — Она вдруг расхохоталась, и я испугался, что она собирается осчастливить нас новой сценой сумасшествия, но она просто веселилась. — Видели бы вы Его превосходительство! Когда я поняла, что муж в опасности, я бросилась на постель. Мне нужно было убедить всех, что я ничего не знаю о том, что происходит. И я закричала, что полковник Вэрик хотел убить моего ребенка, и что раскаленный утюг жжет мне голову, и…
— Откуда ты взяла этот несчастный утюг? — полюбопытствовала Теодосия.
— Вычитала в каком-то рассказе про бедную женщину в Бедламе. Утюг! Горячий утюг! — Пегги кричала, пока мы не умолили ее замолчать. — Я притворилась, что не узнала генерала Вашингтона, а он напугался до смерти и послал за мистером Гамильтоном, эдаким молодым красавцем, гусаком…
— Пегги! — Теодосию, очевидно, смутило сравнение наших бесценных полковников с гусаками, пусть даже молодыми красавцами.
— О, настоящий гусак, поверь. С ним я вела себя по-другому. Мы были tête-à-tête. И я говорила с ним заговорщически. На мне была красивая кружевная ночная рубашка, из Лондона. Мне ее прислал прошлым летом майор Андре. — Пегги нахмурилась. — Его ведь не расстреляют?
Мы тогда не знали, что майора Андре уже повесили как шпиона.
— Думаю, что расстреляют. — Я сам не сознавал своей жестокости: потом мне рассказали, что Пегги и майор были любовниками до ее замужества, и что их связь продолжалась и позже, и что Пегги помогла Андре совратить мужа. Очутившись между женой, игравшей на его оскорбленном самолюбии, и майором Андре, предлагавшим ему деньги и повышение милостью короля (в английской армии), нестойкий человек перешел на сторону врага и, будучи хорошим командиром, причинил нам немалый ущерб на поле боя, прежде чем французы одержали для нас победу. Я уже говорил, что Арнольд был превосходный командир.
— Конечно, майора Андре можно обменять на генерала Арнольда. — Я не удержался от искушения поддразнить несчастную Пегги. Все-таки она была преданна и своему безумному супругу.
— Англичане никогда его не отдадут. Даже в обмен на майора.
Мы с Теодосией нередко вспоминали потом эту сцену, размышляя над сложнейшей дилеммой, перед которой очутилась Пегги. Жизнь давнего любовника и жизнь нового мужа вдруг оказались на разных чашах весов.
Пегги была необыкновенная умница. Тому свидетельство — быстрота, с какой она одурачила сразу Вашингтона, Гамильтона и Лафайета. Но уже тогда она была профессиональной шпионкой. Потом, в Лондоне, я узнал, что в 1782 году она получила около 400 фунтов от английского правительства за оказанные услуги. Главной из этих услуг было то, что она вышла замуж за Бенедикта Арнольда и превратила продажного мятежника в чудовищного предателя.
В ту ночь в Парамусе Пегги торжествовала и, верно, поздравляла себя с успехом. А ведь она погубила мужа, потому что англичане явно проигрывали войну. Но видимо, она была из тех лихорадочных натур, что чувствуют себя счастливыми лишь в отчаянном, лучше даже в обреченном положении, когда можно сыграть яркую роль, уподобляясь Жанне Д’Арк. Она страстно увлеклась политикой. Ее отец был филадельфийский судья-тори, и в его кругу она научилась лютой ненавистью ненавидеть всех, кто ставил под сомнение английское величие и права собственности.
Похожая на красивого мальчишку, поставив ножку на каминную решетку, Пегги рассказала о своем разговоре с полковником Гамильтоном в Вест-Пойнте.
— Я сказала, что ничего не знаю о деятельности мужа. И разрыдалась, правда негромко, прижимая его руку к своей груди. Он очень влюбчивый, да?
Я вежливо взглянул на нее. Я тогда не знал о «влюбчивости» Гамильтона. Потом-то он прогремел своим… чуть не написал «распутством», но мне ли клеймить главное наслаждение в жизни? Надо сказать, Гамильтон с женщинами вел себя глупо и слишком часто ставил в весьма затруднительное положение своих сторонников, не говоря уже о благородной многострадальной жене из семьи Скайлеров.
— Ну вот, я убедила его, что просто хочу вернуться домой в Филадельфию, к своей семье. И доверилась его милосердию. Он так растрогался, что нежно положил свою свободную руку мне на плечо…
— Пегги, выпороть тебя некому! — сказала Теодосия со свойственной ей прямотой; она лучше меня знала людей.
— Ну, почему ты сердишься?
Пегги нравилось подшучивать над подругой и хотелось расшевелить меня.
— Я сказала ему, что боюсь толпы. Что боюсь за свою жизнь. — Она нахмурилась. — И я сказала правду. Я действительно боюсь. Что сделают со мной виги в Пенсильвании?
— Будут приглашать тебя на все свои балы и попросят исполнить роль Офелии. — Теодосию все это развлекло гораздо меньше, чем меня.
— Полковник Гамильтон пообещал добиться для меня приема у генерала Вашингтона, и он не солгал. Потом у меня состоялся почти такой же разговор с маркизом де Лафайетом. По-французски!
Вошел слуга и вызвал хозяйку дома. Когда Теодосия вышла, Пегги потянулась, как кошка, перед камином.
И посмотрела мне прямо в глаза, как в детстве, когда хотела настоять на своем.
— Ну? — сказала она.
— Что «ну»? — Я не откликнулся на призыв.
Она подошла ко мне. Взяла мои руки в свои и посмотрела мне в глаза.
— Зря я столько болтала. Обычно я себе этого не позволяю.
— Нет, отчего же, все очень мило.
— Вы нас не одобряете?
— Нет.
— Я ненавижу врагов Англии! — В ее голосе была неподдельная страстность. — Во что ваш виргинский болван превращает наш мир!
Я уверил ее, что, когда война кончится, мир останется нашим, только без неприятной необходимости платить налоги Англия. Но она мне не поверила.
— Он будет не наш, его приберут к рукам лесные дикари и городской сброд. Они заберут все! — Пегги говорила, ну прямо как современные нью-йоркские дамы, осуждающие Эндрю Джексона. Только она-то не просто осуждала, она всем пожертвовала.
— Кто бы ни владел страной, Пегги, вам в ней не будет места. Англичане уйдут домой, и вы уедете с ними и не вернетесь.
— Я верю в победу. Но если мы не победим, конечно, я уеду. — Она стояла так близко, что я слышал запах ее дыхания, тот женский запах, оттенки которого я еще тогда научился соотносить с лунными фазами. Она попыталась привлечь меня к себе, но я высвободился.
— Я женюсь на Теодосии.
Пегги метнула в меня взбешенный взгляд и плюхнулась в кресло у камина.
— Она вам в матери годится!
— Не думаю, — Теодосия была старше меня на десять лет. Ее покойный муж служил полковником в английской армии. У нее не было состояния. Я понимал, что в глазах общества это для меня совершеннейший мезальянс. Но в Теодосии я нашел все, что мечтал найти в женщине, верней, почти все. Перед смертью же она подарила мне вторую Теодосию и — на короткое время — сделала мое счастье полным. Однако, признаюсь, в тот вечер мне не слишком польстила насмешка Пегги.
— Теперь вы предадите меня. — Ее лицо стало глупым от страха.
— Это невозможно. Вы же доверились мне.
Короче говоря, Бенедикт Арнольд оказался дураком, а Пегги — еще большей дурой. Опасаясь, как бы я ее не разоблачил, она быстро сочинила, будто я приставал к ней в Парамусе. Это в ее характере. Я же хранил ее секрет до сего дня.
Хочется думать, сдержанность — в моем характере.