К книге
Чучело-2, или Игра мотыльковЧучело-2, или игра мотыльков. Третья часть
100%
Чучело-2, или игра мотыльков. Третья часть
6

21

Вскочила как оглашенная ни свет ни заря, на душе тяжко. Глазастая умерла!.. Вот что вспомнила. Покачиваясь, прошла в ванную, стою скованная, ни рукой, ни ногой не могу шевельнуть. Паралитик. Перед глазами картинка, не отвяжешься: лежит Глазастая на полу, руки раскинула крестом, а вокруг ладоней лужи крови — она себе вены взрезала. Стою. А в голове беспрерывно стучит: «Глазастая умерла, Глазастая умерла… Как теперь жить?»

Пустила холодную воду из крана. Ошарашила ею уши и шею — вроде проснулась. Тут в голове просветлело, меня осенило: жива Глазастая, не умерла! Заорала на себя: «Идиотка чокнутая!.. Не понимаешь, что ли, что это сон?… Балда!.. Дебилка последняя!» Кричу, кричу на себя, реву и слезы размазываю. «Вот картинка, — думаю, — хорошо, никто меня не видит». А самой еще страшно. Из меня сон медленно уходит. Когда просыпаюсь, вначале не могу отличить, что приснилось, а что правда. Я и маленькой такая была, проснусь, реву от страха, Степаныч хватает меня, тащит в ванную, хохочет сам, обливает холодной водой, и я прихожу в себя.

Однажды мне приснилось, что меня превратили в жабу, что у меня вместо лица — жабья морда. А Степаныч поволок меня к зеркалу, а я отворачиваюсь, плачу, боюсь на себя взглянуть, вот тогда он и облил меня впервые холодной водой, чтобы я очухалась. После я одним глазком на себя взглянула — вижу, нормальная, не жаба. Обрадовалась, помню, засмеялась, дурочка, и захлопала в ладоши. Не знала, что я жабой навсегда стану, что мне дадут такое прозвище, потому что Степаныч, для смеха, рассказал соседям про мой сон, а когда я появилась во дворе, то кто-то из малолеток крикнул: «Смотрите, вон Жаба пришла!» И пошло-поехало: Жаба, Жаба! А Степаныч сказал тогда: «Из жабы знаешь какая красавица вырастает?… Первейшая. Только для этого надо терпение и немного удачи». — «А что такое удача?» — спросила я. А он ответил: «Ну, это чудо. Будешь ты жить-жить, потом произойдет в твоей жизни чудо, и ты станешь красавицей».

Сколько лет с тех пор прошло?… Десять. А я так и осталась Жабой, и никакого чуда. Из двора прозвище со мной переехало в детсад, оттуда в школу, а теперь по беспроволочному телеграфу в училище. Да мне на это наплевать. Когда злюсь, могу за Жабу по морде съездить, а иногда рассмеюсь вместо со всеми, если настроение хорошее.

А Степаныч, наивняк, все еще ждет для меня чуда. Да я его не переубеждаю, не хочу разочаровывать, раз он верит в сказки.

Тут я очухалась и вспомнила, что мне надо до училища написать Косте в колонию и приготовить Глазастой кисель. Вчера я запаслась на базаре клюквой. Цены там, я вам скажу, обалденные. Я возмутилась. А баба-торговка закричала: «Хочешь покупай, а не хочешь — отваливай!» Я же ей миролюбиво, а она орет. «Хорошо бы ей опрокинуть таз с клюквой, — подумала, — пройти мимо, зацепить локтем и опрокинуть. А по этой клюкве все бы ходили и давили ее сапогами — вышла бы кровавая история…» Из принципа я купила клюкву у сморщенной худенькой старушки. Мне ее жалко стало, я у нее купила два стакана вместо одного.

Тут я посмотрела на часы — уже семь. Закрутилась со страшной скоростью. До училища надо приготовить кисель Глазастой, чтобы взять с собой, потому что, если возвращаться домой и потом готовить, наверняка опоздаешь в больницу. Там строго, передачи принимают только в положенное время.

На готовку я ловкая и быстрая. В один миг отжала из клюквы сок, отжимку залила водой, прокипятила, процедила, добавила крахмалу и сахару, а потом влила туда клюквенный сок. Вливала его медленно, помешивая в кастрюле деревянной ложкой. Поймала себя на том, что улыбаюсь: мне нравилось, как свежая ярко-малиновая струя сока растворялась в горячей темно-багровой жидкости. Поставила кисель студиться в таз с холодной водой, а сама села строчить письмо Косте.

Только тут поняла, отчего улыбалась, когда варила кисель, — о Косте думала. Я часто ему писала, но не получила ни одного ответа. Не обижалась, он ведь в колонии, а я на воле. Правда, он передавал мне приветы через Лизу, если та не врала из жалости. А вчера Лиза объявила, что через месяц Костю выпустят, — ей Глебов об этом сообщил. А меня от этой новости прямо в жар бросило, я закричала: «А вы уже написали ему об этом?… Он знает?» А она ответила, что еще нет, что ждет, когда будет приказ о Костином досрочном освобождении.

Тут я обрадовалась и прикусила язык. Сразу решила срочно ему написать. Вдруг мое письмо придет первым, пока казенная бумага доползет до колонии, и Костя узнает именно от меня, что его освобождают. Вот почему я так спешила с письмом. Лизок сообщила мне об этом на ходу: она торопилась, ей было не до разговора — непривычно намылилась куда-то, впервые в этом году. Подумала: «Хорошо, что Степаныча нет, а то бы расстроился». Он привык за эти месяцы, что Лиза всегда сидела дома и каждый вечер заходила к нам. Весь вечер я прождала, но Лизы все не было и не было, и я легла спать, чтобы не привлекать внимания Степаныча к ее отсутствию.

«Самурай, привет! — написала я. — С большой радостью узнала, что тебя выпускают раньше срока! Вот и кончились твои беды! Приезжай побыстрее, все тебя ждут. И ребята из группы, и девчонки, — врала я, потому что наша дружная компания давно рассыпалась, каждый жил своей жизнью, — но особенно, конечно, я!»

Я перестала строчить и несколько раз прочитала то, что написала. Потом почему-то вычеркнула слова «особенно, конечно, я». Подумала: а чего про это писать?… И заторопилась дальше, потому что время подгоняло.

«Не хотела я тебя огорчать, но что поделаешь, у нас случилось настоящее горе. Даже не знаю, с чего начать… Чтобы тебе было понятно, напишу все по порядку, а то у меня путаница в голове, я еще не очухалась от всех новостей.

Только ты не расстраивайся, у нас уже все налаживается.

Итак, начинаю… Сначала у Глазастой умерла мама. Без всякой болезни. Описываю тебе момент смерти со слов Глазастой. Они вместе пришли в ателье, чтобы заказать Глазастой платье ко дню рождения. Ей стукнуло пятнадцать. И у них дома по этому случаю намечалась большая тусовка.

Эх, сейчас ты узнаешь, что учудила эта пятнадцатилетняя!

Перед походом в ателье она поссорилась с матерью: не хотела шить платье, зачем оно ей — она же хиповка. А мать настаивала, потому что это был приказ отца. Он собирался устраивать день рождения и хотел, чтобы „его дочь была на этом празднике в нормальном платье“.

В ателье у матери Глазастой закружилась голова, она хотела присесть в кресло, но промахнулась и опустилась на пол. И тут же умерла от кровоизлияния в мозг. Ты подумай — на виду у всех!

Я первый раз была на похоронах, и они оставили в моей душе неизгладимый след. Я много думаю теперь, какая странная штука жизнь: живет-живет человек — и вдруг умирает. Что меня потрясло, так это то, что умереть может каждый. Раньше я об этом никогда не думала, а теперь все время волнуюсь за Степаныча. Веришь, сижу в училище на занятиях, вдруг вскакиваю как чумовая, бегу ему звонить — проверяю, жив ли? И про себя думаю: „А вдруг я тоже умру? Ведь все мы умрем когда-то?!“ Жалко всех, жалко себя… Хотя про свою смерть я думаю спокойно, даже с радостью. Вот умру, а ты меня пожалеешь. Поцелуешь меня в гробу».

Тут я перестала писать. Подумала, что волнуюсь не только за отца, но и за Лизу, и за Глазастую, а больше всего за Костю. Вспомнила, как просыпаюсь ночью и меня такой страх за него охватывает, что потихоньку плачу в подушку, чтобы Степаныча не разбудить. Расхотелось писать, встала, включила радио, там песенку играли веселую, потанцевала, успокоилась, снова села за письмо.

«В тот день Глазастая позвонила, что у нее умерла мама, и что сегодня похороны, и чтобы я пришла в два часа на Воробьевку, дом восемь, квартира тридцать один, и чтобы я Ромашке и Каланче ничего не говорила. И отключилась.

А я стояла у телефона, ничего не соображала. Потом очухалась, стала собираться: до двух времени оставалось мало. Собираюсь, а сама чувствую: боюсь, тяну время, тяну… Не помню, как села на стул, чтобы обуть кеды… Отрубилась. Сижу, грызу ногти, ничего не соображаю, но все время страшно.

Когда шла к Глазастой, у меня зуб на зуб не попадал. Еле заставила себя войти в подъезд. Только поднялась на второй этаж, меня женщина нагоняет, одетая во все черное. Посмотрела и спросила: „Ты туда?“ Я кивнула. „Что теперь будет с Коленькой, ума не приложу“. Я решила, что она говорит про отца Глазастой. Я с ним не знакома — молчу. А оказалось, не про отца, нет. Ты слушай, слушай, что произошло дальше! Мы пошли по лестнице наверх. Вдруг что-то прошуршало над нами и по волосам меня — чирк! От страха я остолбенела, втянула голову в плечи — боюсь шелохнуться. А женщина говорит — вполне серьезно: „И меня задел… Не пугайся — это ангел смерти летает… За ее душой прилетел… Она ведь святая была…“ Представляешь мое состояние?…

Она обогнала меня и скрылась. А „он“ снова надо мной пролетел и снова — чирк по волосам! И тут я увидела, что это был обыкновенный голубь. Как он влетел в подъезд — не представляю. Я влезла на окно, чтобы открыть и выпустить голубя, а там все заржавело и не открывается. Тогда я локтем трах по стеклу — осколки вытащила и ушла.

Медленно потащилась дальше, все время почему-то думала о голубе, почему-то было страшно, а еще чем-то непривычным пахло. Решила, это от покойника такой запах, а оказалось — елкой. Весь коридор в квартире был устлан еловыми ветками, а дверь была открыта настежь.

Вошла, в коридоре паслось несколько человек, но никто не спросил меня, куда и кто. Ну, я и прошла в комнату.

Гроб стоял на столе, посередине, но я все время так поворачивалась, чтобы не видеть мертвой. Глазастую усекла сразу. Она сидела у гроба, прямо около головы матери, одетая в джинсы и свитер. Рядом с нею стоял коротко остриженный мальчик. Они оба были ко мне спиной.

Женщина, моя знакомая, подошла к Глазастой, обняла ее, поцеловала и мальчика поцеловала. А я не знала, что делать, боялась к ней подойти. Тут в комнату вошли мужчины и стали поднимать гроб, говоря, что приехал автобус.

Я подумала: „Сейчас Глазастая оглянется, а я ее не узнаю. У нее, может быть, стало другое лицо. Она ведь рядом с мертвой сидела, гладила ее рукой“. Я сразу спряталась за чью-то спину, но Глазастая заметила меня — лицо у нее, между прочим, оказалось обыкновенным, только белым-белым, а глаза сухие, блестящие — и подошла ко мне вместе с мальчиком, она его тянула за руку, а он упирался, улыбаясь. Ну, вроде хулиганил, хотя ему было на вид лет восемь. Я даже испугалась: чего, думаю, он хулиганит и улыбается не вовремя. Мальчик был хорошенький, блондинчик, чистенький.

Глазастая сунула мне его ладошку и говорит: „Ты крепко держи его за руку, ни на шаг от себя не отпускай… Поняла? Его зовут Коля!“ Так вот про какого Колю говорила женщина в подъезде! Ты слушай, слушай дальше, закачаешься и упадешь. „Он у нас, — говорит, — не разговаривает“. Я смотрю на нее как идиотка, ничего не понимаю. „Совсем не разговаривает, — объясняет она, — никогда. Ну он не умеет. А так все слышит, понимает. — Глазастая ласково погладила мальчика по голове. — Так что его терять нельзя. Он сейчас веселый, а если заплачет, дай ему конфету“. И высыпала мне в ладонь горсть леденцов.

Потом узнаю, что Коля — брат Глазастой. Дальше я опишу тебе, как я намучилась с ним, как потеряла на кладбище, как нашла, только ты не думай, он хороший мальчик, хотя и немой.

Отец Глазастой приехал на кладбище. Тут я впервые его увидела. Высокий, решительный, хорошо одетый, в темных очках.

Отец Глазастой принес венок из живых цветов. Правда, венок этот тащил не он, а его шофер. Венок был большущий, а шофер маленький, поэтому он надел его себе на шею. Коля показал на него пальцем и рассмеялся. Я вздрогнула, у него смех был какой-то дикий, он не смеялся, а выдавливал из себя: „Гы-гы-гы“.

Отец Глазастой, проходя мимо нас, остановился на секунду, но Коля не обратил на него никакого внимания, и он отошел. Вообще, с того момента, как появился отец Глазастой, он стал сразу самым главным, и к нему подошли могильщики, и все завертелось, и все заспешили. Быстро закрыли гроб крышкой, заколотили гвоздями. Тут Глазастая заплакала, закрыла лицо руками, и я тоже заревела.

А в это время гроб опустили в могилу и стали быстро засыпать землей, а шофер поднес венок и прислонил его к холмику. Именно в эту минуту я и потеряла Колю. Почувствовала, что моя рука пустая. Оглянулась — а его нет. Я туда-сюда, а его нигде нет. Бросилась искать. „Коля! — кричу. — Коля!“ Теперь часто думаю: может быть, это был самый страшный момент в моей жизни. Ору: „Коля, Коля!“ — и бегаю между могилами. А он знаешь что сделал?… Спрятался за соседний памятник. Притаился, ждет, когда я его найду. И лицо у него совсем-совсем нормальное, хитренькое такое личико, симпатичное.

Потом отец Глазастой без всяких слов протянул могильщикам деньги, прихватил Глазастую и Колю и укатил.

А мы остались: две старухи, три женщины помоложе, мужчины, которые несли гроб, и еще один, странный, плохо одетый, небритый, он все время плакал, вытирая слезы кулаком.

Мы стояли, не зная, что делать. Потом странный мужчина сказал мне: „У нас поминки, если хочешь, приходи… Но Лариски, конечно, не будет. А в общем-то, может, и объявится. Она ведь решила жить на Воробьевке вдвоем с Колей. Вот только как она с ним управится, не знаю“. А я ответила, что к ним я пойти не могу — у меня занятия. А он почему-то улыбнулся, вроде как смутился. Видно, догадался, что мне все это в тягость.

Я вышла на главную дорожку и побежала, а потом остановилась и стала их ждать. Подумала: пойду на их поминки, а вдруг правда Глазастая туда придет с Колей. Они скоро появились, но зашли все в церковь, а я не решилась. У церкви появляется Куприянов на мотоцикле. Зачем — непонятно. Смотрит на меня, ухмыляется.

Но ты не думай, это еще не вся история. Только начало. Так что слушай дальше.

После похорон Глазастая исчезла. Ни на какой Воробьевке с Колей она не появилась. Звоню ей — не отвечает ни утром, ни днем, ни даже ночью. „Ясно, — думаю, — живет у отца“. Выбора нет, мотаю к Ромашке, спрашиваю: „Глазастая в школу ходит?“ Та отвечает: „Не ходит, а что?“ Вопрос оставляю без внимания и ухожу.

Тащусь на Фигнера, думаю, может, там поймаю Глазастую. Ты спросишь: чего я ее ловлю, раз она мне не звонит?… Отвечаю: я все время думаю: а вдруг я ей нужна? Она же доверила мне свою тайну про Колю. А теперь этот Коля в моей голове как гвоздь сидит. В общем, на второй день вдруг дверь их подъезда хлоп — на улицу вылетает Джимми, за ним двое одинаковых пацанят лет по пяти, а потом выходит такая складненькая „телка“, вроде Ромашки. При шмотках: в синих брюках и белой куртке. Догадался — кто?… Мачеха Глазастой, это же ежу понятно, с двумя сыновьями. Не раздумывая, бросаюсь вперед, в пасть к Джимми, хочу его использовать для личного знакомства с ними. Думаю: „Если он меня не узнает, то наверняка растерзает“. А сама нежным голоском: „Джимми, Джимми, какая красивая собачка!“ А он как бросился ко мне навстречу, я еле удержалась под его тяжестью. А „телка“ кричит не своим голосом: „Девочка, осторожней!“ А Джимми уже мне все лицо вылизывает — узнал.

Они окружили меня, мачеха и два ее сына.

„А я подруга Лариски, — говорю. — А почему она в школу не ходит?“

„Уехала, — отвечает мачеха, — ненадолго“.

А один из мальчишек кричит: „Она с папой уехала… и с Колькой!“ А второй добавляет: „Повезли его в… специнтернат“.

„Ну дела!“ — думаю. Тут я сразу соображаю, зная характер Глазастой, что из этого ничего хорошего не выйдет. И как в воду глядела.

Отец Глазастой, говорят, сильная личность. Если он что-то решил, возражать нельзя. А он сказал, что Глазастая переезжает к нему, а Колю отправляют в специнтернат для больных детей. И весь разговор. И вот наша непокорная Глазастая, вместе с отцом, повезла Колю в интернат.

С тех пор я ее ни разу не видела!

Но ты слушай, слушай дальше, что придумала наша пятнадцатилетняя!

Когда она вернулась домой с отцом без Коли, то Джимми набросился на нее, чуть с ног не сбил, потом отскочил и стал царапать дверь. Ясно: ждал Колю. Обстановка сразу накалилась. Мачеха усадила Глазастую с отцом ужинать, а Джимми свернулся кольцом около двери и не отзывался, когда звали. Пацаны утащили со стола ломтик колбасы и положили около носа собаки, но Джимми даже не шелохнулся. Когда Глазастая вышла к нему, он вскочил и начал тянуть ее на улицу. „Я погуляю с ним, — сказала Глазастая, а сама вышла и скомандовала: — Вперед!“ И они побежали.

Представляю себе эту парочку. Впереди громадная овчарка, сбивая людей, вытягивается в прыжке, а за нею молчаливая мрачная Глазастая. Бегает она быстро, как спринтер, не отстает от Джимми.

И куда, ты думаешь, они летели?… В пустую квартиру на Воробьевке, где не было теперь ни матери, которая лежала на кладбище в сырой земле, ни Коли, судьба которого забросила на чужбину. И Глазастая все это отлично помнила, но не останавливала свой бег. Зачем?! Ответа на это нет.

Вообще, Джимми и Коля — ровесники, и сколько Джимми себя помнил, Коля всегда был рядом с ним. Понимаешь, они росли как братья. Когда они были маленькими, то Джимми спал в ногах у Коли. Сначала мама Глазастой наказывала его за это, но он все равно упрямо залезал к мальчику в кровать. Стали закрывать дверь в Колину комнату, а утром Джимми все равно был на своем месте. Потом оказалось, что Коля, который едва ходил, ночью выползал непонятным образом из кровати, бесшумно открывал дверь и впускал Джимми. Как тебе известно, Коля не как все люди: он немой. Но Джимми ведь не было до этого никакого дела, ему было все равно, разговаривает Коля или нет. Они друг друга понимали без слов. Коля любил Джимми, а Джимми любил Колю. Вот в чем дело.

Прибежали они, значит, на Воробьевку. Глазастая села в любимое кресло матери и замерла. А Джимми начал шерстить по углам в поисках Коли, наконец понял, что его в квартире нет, нашел любимую игрушку его, подполз к Глазастой, почему-то не подошел, а именно подполз на брюхе и лег у ее ног.

Неизвестно, сколько времени они так сидели, не проронив ни звука, но тут зазвонил телефон, она сняла трубку, и отец сказал ей: „Мы о такой прогулке не договаривались. Живо домой!“ Глазастая собралась, взяла Джимми почему-то на поводок, хотя она этого почти никогда не делала, и вышла на улицу.

На перекрестке Джимми неожиданно сильно и резко рванул вперед, Глазастая упала, выпустила поводок… и Джимми оказался под колесами машины. Естественно, машина остановилась, вокруг лежащего Джимми сгрудилась толпа. Глазастая наклонилась над ним, он открыл глаза, как человек. Посмотрел на нее печально и умер. Представляешь?! Думаю, он нарочно бросился под колеса: жизнь стала для него невыносимой, не выдержал людской подлости.

Тут приехала ветеринарная „скорая“ и увезла Джимми, а Глазастая, не помня себя, поплелась в неизвестном направлении.

Ну а дома, на улице Фигнера, паника. Нет Глазастой в десять, нет в двенадцать… Телефон на Воробьевке не отвечает. Отец почувствовал недоброе, у самого ведь рыльце в пушку. Хотя мачеха его успокаивала, нажимая на строптивый характер его дочери. Может быть, она зашла к подружке и заболталась, а может быть, не идет домой, чтобы позлить их и доказать свою самостоятельность. Но отец Глазастой все же не вытерпел и отправился на поиски дочери, поехал на Воробьевку.

Тут важная деталь, почему он туда поехал. Он все время звонил туда, а телефон был занят. Тогда он позвонил на телефонную станцию, он ведь большой начальник, ему проверили и ответили, что по телефону никто не разговаривает, а просто сняли трубку. Вот тут он и заспешил…

Выходит из машины, видит: свет горит. Добежал до дверей, звонит — никто ему не открывает.

Стучит кулаком, грохочет на весь подъезд — никакого ответа. Зато выходят соседи и требуют, чтобы он прекратил безобразие. А он на них никакого внимания. Разбежался и как шарахнет плечом по двери, он здоровый, говорят, спортсмен, из тех, кто каждый день по утрам бегает трусцой, и… вышиб дверь!

Глазастая лежала на полу без сознания в луже крови. А рядом на стуле — таз с водой, тоже окрашенной кровью.

Оказывается, она решила покончить с жизнью! Представляешь?! Налила в таз горячей воды, разрезала бритвой на кистях вены и опустила их в таз. Говорят, когда так делаешь, то не больно. Ну, в общем, кровь у нее текла, текла, пока она не потеряла сознание и не грохнулась.

Отец поднял Глазастую на руки — и вниз, в машину, мимо ошалелых соседей. Только его находчивость и спасла Глазастую, а то уже бы не было ее в этом мире.

Ей влили несколько литров крови. А сейчас она находится в больнице, и не просто в больнице, а в психушке. У нее тяжелая депрессия. Слыхал о такой болезни? Степаныч говорит, это когда душа заболевает. Я стала ехидничать, спрашивать: а где душа находится?… А он разозлился и сказал, что все мы говнюки и до души не доросли.

Пока! Опаздываю в училище. Писать больше не буду, раз ты приезжаешь, а буду ждать. До скорой встречи. Зойка».

Она, не перечитывая, спрятала письмо в конверт, заклеила, написала адрес, который давно выучила на память, вздохнула и подумала: «Как же трудно ждать!»

Затем вытащила из таза кастрюлю с киселем, перелила в бутылку. Остатками наполнила два стакана — Степанычу и себе. Почему-то вспомнила бедного Колю… Вдруг с острой жалостью подумала про Глазастую, достала вторую пустую бутылку и вылила туда свой стакан киселя, постояла, вылила второй, Степаныча. «Ничего, — решила она. — Не маленький, обойдется».

Присела снова к столу и быстро нацарапала:

«Глазастая, выпей весь кисель, в нем много витаминов, полезных для тебя. — Задумалась, что бы еще написать, а то записка получилась невнушительная, но так ничего и не придумала. Да и что тут придумаешь, когда один день похож на другой? Но спохватилась и приписала: — Через месяц возвращается Самурай! Готовься к старой жизни. Вот заживем! Твоя 3.».

На улице она встретила Ромашку. Та, не в пример Зойке и Каланче, почему-то продолжала учиться в школе. Теперь она была выкрашена в темно-рыжий цвет, а по бокам — за ушами — две голубые прядки. Зойке она очень понравилась.

— Ромашка!.. Полный отпад! — сказала она. — Ты прямо райская птичка.

— Как раз наоборот, — хихикнула Ромашка, — адская птичка! — И замолчала. Говорить с Зойкой ей явно было лень.

А та, восторженно улыбаясь, торопилась поделиться своей необыкновенной новостью:

— Знаешь, Самурай возвращается!.. Ему срок урезали…

— Ну что ж, я рада… — ответила Ромашка. — А ты?

— И я рада! — Зойка просияла, глаза ее горели.

— Ой, ой, не могу! — рассмеялась Ромашка. — Кажется, я отгадала еще одну тайну?… Кто бы мог подумать! — Она упивалась растерянностью Зойки. — До сих пор сохраняешь верность?

— Сохраняю, — вдруг призналась Зойка и сама испугалась.

— Да ты и вправду чудище, — сказала Ромашка. — Тебя в зоопарке нужно показывать как вымирающий тип.

— Ну ладно… Я побежала, а то опоздаю. — Теперь уже Зойке хотелось побыстрее отделаться от Ромашки.

— А ты куда несешься с бутылками?

— К Глазастой.

— Тимуровка! — Ромашка снисходительно оглядела Зойку и вдруг сказала: — А ты стала ничего себе, смотришься. Из жабы преобразуешься в принцессу, как в сказке, на удивление. Между прочим, как ты относишься к сексу?

Зойка не знала, как она относится к сексу, но ударить лицом в грязь ей не хотелось, и она храбро ответила:

— Нормально отношусь. Я же не чокнутая.

— Тогда приходи вечером. — Ромашка говорила все это тихим, воркующим голосом, губы расплывались в улыбочку, подведенные глазки вторили им. — Мальчики будут хорошие. Не наша мелюзга — студенты. Пообщаемся.

— Приду, — согласилась Зойка.

— Ну-ну, я буду ждать. — И Ромашка двинулась дальше, не оглядываясь на Зойку.

А та побежала к Глазастой, размышляя о превратностях судьбы. Она бежала по улице, оберегая сумку с бутылками киселя, ныряя среди понурых, мрачных прохожих, которые оглядывались на нее, не понимая, почему она так радостно улыбается всем — что она, сумасшедшая?

Зойке понравилось, что Ромашка догадалась о Косте, и понравилось, что она храбро во всем созналась. Впервые!.. Ну и хорошо! А еще понравился разговор о сексе. И как она здорово ответила: «Нормально отношусь. Я же не чокнутая». Она вдруг вспомнила, что Костя сегодня ей приснился. Она даже остановилась, потрясенная тем, что вспомнила: они же целовались!.. Зойка замерла в толпе, дотрагиваясь до своих губ пальцами.

22

Зойка не видела Глазастую с того дня, как все случилось. Приносила ей передачи, писала короткие записки. Просила подойти к окну, чтобы махнуть ей рукой, но та ни разу не показалась. Глазастая странная — это Зойка знала. Зойка не задумывалась, нужна ли она Глазастой или нет. Поступала, не задумываясь, — приходила, приносила, убегала, забывала о Глазастой. Но сегодня, когда Зойка принесла кисель и по привычке «потанцевала» около окна Глазастой, ей вдруг почудилось, что та на мгновение мелькнула в темном проеме, будто специально показалась ей.

Зойка положила бы голову на плаху, что сейчас Глазастая стояла, прижавшись к стене около окна, и следила за нею! А может быть, она так всегда следила?! А Зойка приходила к ней далеко не каждый день. Она представила себе, как Глазастая изнывала у окна, а она где-то в это время ошивалась по улицам, ловила свой кайф, дымила с девчонками и трепалась. Острая вина перед Глазастой пронзила ее насквозь. И она тут же рванула на прорыв к Глазастой. Конечно, все окончилось безрезультатно — никто ее никуда не пустил. Но она уже встала на путь борьбы и не собиралась сдаваться.

«Дорогая Глазастая! — писала Зойка. — Я твердо решила прорваться к тебе, соскучилась и хотела увидеть, чтобы обнять и расцеловать. Но пока меня к тебе не пропустили. Врачи играли мною, как мячом, — один к другому отфутболивал, и никто толком ничего не говорил. Тогда я прорвалась к главному. Ты же знаешь, если я за что-нибудь берусь, мне и море по колено. Я бы к тебе и так пролезла, но у вас прямо тюрьма — двери на запорах, а на окнах решетки. Между прочим, в ваш парк я проникаю запросто, но тебя же не выпускают на прогулки. Да, здесь особый разговор. Тут я познакомилась с одним чудиком из ваших, он старичок, ему лет за двадцать. Тебе будет интересно про него узнать, может быть, выйдешь на контакт.

Когда я решила пробраться в больничный парк, то пошла вдоль изгороди, рассуждая, что где-нибудь обязательно должна быть законная дыра. И вдруг вижу: у изгороди стоит облезлая собака, доходяга номер первый, по ней можно изучать скелет четвероногих, а перед нею на корточках, с противоположной стороны, сидит парень в серой больничной пижаме, тоже худющий, скулы обтянуты желтой кожей, а глаза нервные и испуганные. Он просовывает между железными прутьями руку, а в ней котлеты из вашего обеда, такие дохлые казенные котлетки, облитые белым соусом. А она их глотает, глотает, давится от спешки — типичная бродяга.

Мне всегда таких жалко. Ну где они, скажи ты мне, ошиваются по ночам?… Ладно летом, а зимой? Поэтому, когда я возвращаюсь домой, дверь в подъезде оставляю открытой — пусть, думаю, несчастные погреются, кошки или собаки. У нас живет одна стерва, она меня застукала, когда я камнем припирала дверь, чтобы не захлопывалась, такую вонь подняла!»

Зойка почему-то разнервничалась, погрызла ногти, чтобы успокоиться, и продолжала: «Они меня узрели и оба насторожились. Собака повернула ко мне облезлый зад и похиляла в сторону, будто не она только что глотала эти котлетки. А он встал, последнюю котлетку быстро сунул в карман. Я тоже осторожничала: вдруг он какой-нибудь… ну, в общем, не в себе слегка. Поэтому я чуть отошла от изгороди и ему вежливо, тихо, с улыбочкой: „Здрасте“.

Он кивнул, но молчит и позы не меняет, стоит вполоборота, а только глаза косит в мою сторону.

Говорю, чтобы успокоить его: „У меня здесь лучшая подруга… Хотела с нею пообщаться. А не пускают“. — И хихикаю для большей убедительности, демонстрирую раскованность, мол, какие странные, что не пускают.

„А это?“ — спросил он и ткнул в мою сторону.

„Что — это?“ — не поняла я. И подумала: „Да, псих, точно! Надо сматываться“.

„Ну халат“.

Ой, смех! Тут я чуть не покатилась от хохота. Он испугался, потому что у меня под курткой белый халат, моя рабодежда, я его нарочно напялила, чтобы проникнуть к тебе под видом медперсонала. Хохочу и объясняю, в общем, хохочу больше, чем надо, чтобы он поверил.

А он вдруг как рассмеется, вроде меня: „Они здесь иногда прохаживаются, проверяют… Пошли, я покажу тебе лазейку. Первый сорт, ты в нее запросто пролезешь“.

Мы пошли вдоль изгороди, поглядывая друг на друга. Он все время улыбался, и я ему в ответ, а сама струсила: вдруг он меня заманивает? А потом исцарапает морду за то, что я прогнала его собаку. Поджилки трясутся, хотя и посмеиваюсь для вида. Думаю: „Хорошо бы сбежать“.

Но не решаюсь, иду, смотрю на него, оба молчим, изучаем, косимся исподтишка. Если со стороны посмотреть, то смешно.

„Вот и лазейка“, — говорит, и очень странно смеется, и глаз с меня не спускает.

Вижу два разогнутых прута. „Ну, — думаю, — влипла! Теперь уже и не убежишь, потому что он может броситься вдогонку, а сумасшедшие, конечно, самые быстрые бегуны“.

„А я пролезу?“

„Пролезешь, — отвечает. — Сними куртку.“ Протягивает неожиданно руки, хватается за мою куртку и ее с меня стаскивает.

Тут я чувствую: попалась! Я в руках дьявола! С одной стороны, я не хотела ему поддаваться, с другой — потеряла всякую волю. Сняла куртку, отдала. Про себя я уже со своей любимой курточкой распрощалась и стала подсчитывать в уме, сколько надо времени, чтобы скопить деньги на новую.

Он стоит смотрит, как я лезу в дыру. Плечи пролезли, а задница застряла. Попятилась.

А он как схватит меня за руку! Ну прямо бешеный! Зубы скалит, кричит: „Дедка за репку, бабка за дедку… Тянут-потянут, вытянуть не могут!“ А сам меня тянет, тянет…

„Пропадет, — думаю, — не только курточка, оторвет руку!“

Но в это время он меня протаскивает, и мы плюхаемся на землю. А он веселится: „Тянули, тянули — и вытянули!“ — и прыгает вокруг меня, и хохочет.

Глазастая, скажу тебе прямо: выходи с ним на контакт — я такого весельчака еще ни разу не встречала в жизни.

„Тебя как величают, репка?“ — спрашивает он.

„Зойкой“.

„А меня Иннокентием. Проще — Кешка — пустая головешка. — Он, видно, догадывается, что мне страшно, жмусь как-то, от него отступаю. — Ты, — говорит, — меня не бойся, я не сумасшедший“.

„А я и не боюсь. Чего мне тебя бояться?… Вижу, ты вполне нормальный… Тихий. Вежливый“.

Он как захохочет диким-диким смехом и говорит: „Пошли искать твою подругу. Если что, не теряйся, ты новая сестра… из процедурной, например, а то тебя в один момент засекут и выкинут“.

Мы пошли тебя искать, и вот тут-то выяснилось, что тебя не выпускают на прогулки, что ты, можно сказать, тюремная заключенная. Я хотела уйти, а он говорит: „Останься, погуляй со мной“. А сам такой грустный! Мне было его жалко. И я осталась. Мы с Кешкой долго гуляли, не заметили. Он всю жизнь свою в красках рассказал. Интересно. Оказалось, его сюда родители упекли. Он крестился — они его и упекли.

Живешь и удивляешься, каких только родителей не бывает! (Тут Зойка подумала про отца Глазастой, что он отправил сына Колю в специнтернат, что он тоже хорош гусёк, и хотела выбросить фразу про родителей, чтобы не травить Глазастую, но потом передумала — у нее был свой счет к нему — и продолжила письмо.) Кеша — студент политехнического. Учился на химическом, а на четвертом курсе забастовал. „Не буду, — говорит, — больше учиться, не верю в науку“. А у них в семье сразу три профессора-химика: дед, отец и мать. Жил паинькой, всегда отличником, победитель городских олимпиад, все им гордились: наследник, талант, надежда семьи. Он никогда ничего не делал самостоятельно, всегда с ними советовался, особенно с мамой. И вдруг как гром среди ясного неба — не буду учиться, и баста! „А что им объяснять, — говорит, — они все равно скажут, что я не прав, а они правы“. Хотя, честно тебе скажу, он меня удивил, все только и пишут: наука, наука, и по телику передают, а он в нее не верит. Но что делать — не убивать же его за это.

„Понимаешь, — говорит, — наука сделала много хорошего, но еще больше плохого. Наш город, например, химия, можно сказать, погубила: все отравлено — и вода, и земля, и воздух. И люди отравленные вроде меня, у них поражен аппарат сопротивления“.

Он замолчал. Смотрю: у него глаза полны слез. Конечно, я тут же отвернулась, чтобы он не подумал, что я увидела.

А сама так весело замечаю: „Ну как же у тебя нет аппарата сопротивления, когда ты бросил институт всем наперекор?“

„Если бы был, — отвечает, — они бы меня сюда не засадили… А из института я не уходил, не успел — меня выгнали за то, что крестился. И из комсомола исключили… Это был самый веселый момент, все были в отпаде. А потом началась паника, родители испугались и уговаривали меня сесть в психушку, чтобы доказать, что я ненормальный. Мама плакала, а отец сначала кричал, а потом передо мной на колени встал. И я согласился. Ничего во мне нет: ни веры настоящей, ни убежденности. Живу, как трава“.

„Ну вот ты бросил науку и ничего не будешь делать? — рассмеялась. — Станешь бродягой?“

„Почему же… Буду делать что-нибудь полезное“.

„А что — полезное?“ — пристаю. Я с ним запросто, мне с ним было легко.

„А ты что делаешь?“

„На повара учусь“, — ответила, а сама испугалась, что он начнет надо мной смеяться.

А он обрадовался, весь засиял.

„Вот здорово! — говорит. — Я тоже буду поваром“.

И мы оба стали хохотать. Отчего — не пойму, но было смешно.

После этого я ему поверила и тоже про нас все выложила. Ты не думай, я не просто так, решила потрепаться, мне показалось, что я его знаю сто лет. Все-все выложила.

За исключением, конечно, некоторых подробностей. Про тебя, как ты команду организовала, и про Ромашку и Каланчу, и песни Самурая спела потихоньку, чтобы не привлекать чужого внимания. Я ему всех нас в красках описала. Мне было приятно про вас рассказывать. Вдруг даже показалось, что ничего плохого с нами не было, что это был дурной сон. И с Самураем ничего не случилось, и с тобой, и Каланча нас не закладывала, и Ромашка не откалывалась. Меня пронзило насквозь, как иглой, — ведь могло не случиться того, что случилось!.. Жили мы и беды не знали, да сами себя под нее подвели. Так я подумала и надолго замолчала.

Он, конечно, заметил, что я сникла, в душу не полез, а стал меня нахваливать.

„Ну ты артистка, — говорит, — лицедейка!“ (Между прочим, что такое „лицедейка“, я не знаю, но молчу: не хотелось выставлять своей дурости.)

„А скоро, — говорю, — вернется Самурай, выйдет из больницы Глазастая, и мы заживем как прежде“.

А пока я ему это выкладывала, он все время наклонялся и что-то подымал. Я его спросила: что он собирает?… Он открыл ладошку, на ней лежало пять камушков.

„Ваша компания, — сказал он. — Камушек побольше — Самурай, вот этот — длинный и худой — Глазастая, вот этот — веселый, разноцветный — Ромашка, толстый и грубый — Каланча, а вот этот — шелковистый — ты. — Размахнулся и бросил. И камни разлетелись в разные стороны. — Видишь, в одну точку одновременно горсть камней не бросишь. Так и ваша компания разлетелась кто куда, и ее уже никогда не собрать вместе“. — И посмотрел на меня грустными глазами.

Чудик, я тебе говорю. Этими словами он меня не развеселил, но я теперь и сама поняла, что прошлого не воротишь. Но с камушками он ловко придумал, ничего не скажешь, прямо не в бровь, а в глаз, да как следует, с отмашкой.

А потом знаешь что произошло?… Он бросил меня и, не попрощавшись, ушел. Вот как это случилось… Идем бредем по вашему парку, часов не замечаем, а уже, можно сказать, вечереет… И вдруг Кешку как подменили, только что он весь сиял, а теперь я взглянула на него, не узнала. Ну совсем другой, незнакомый, я даже испугалась. А в это время до меня дошло, что кто-то его окликнул: „Кешка-а-а!“ Такой звонкий женский голос. Оглянулась, вижу: к нам идет высокая красивая женщина, улыбается, радостно машет.

Нет, не идет, про нее так сказать нельзя, она летела над землей, одна нога в воздухе, а другой она еле касалась земли и тут же отрывала ее. Скажешь, я придумала, но это чистая правда. Не успела я опомниться и что-нибудь сообразить, как она остановилась рядом, обняла Кешку, а тот сказал: „Здравствуй, мама!“ Она окинула меня внимательным взглядом, поздоровалась со мной, потом говорит: „Кешка, милый, я по тебе так соскучилась! — Повернулась ко мне: — Извините…“ Мол, нам не до вас. И они ушли. А он мне даже ни полслова после нашей длинной беседы. Я потом увидела их, когда шла к дыре в заборе, они сидели на скамейке, перебивая друг друга, смеялись и весело трепались. Только что ругал ее, а теперь все было наоборот. Что ты на это скажешь?

И все-таки он чудик, говорю тебе. Если он к тебе прорвется, ты с ним поговори, не отворачивайся и не прогоняй. Уйми свою гордыню, подруга, мой тебе совет. Чувствую, он хороший, только его окружает тайна.

Да, так насчет главного врача. Меня, конечно, к ней не пускали, но я проскочила на дурочка, шмыгнула в открытую дверь, и все. Секретарша, злющая старуха, ворвалась следом и кричит: „Эмма Ивановна, это хулиганка! Она без разрешения“.

А я как закричу на нее: „А не пропускать меня целую неделю — это что?“

И смотрю в прозрачные очи главной. Ну, я тебе скажу, она тоже тип. Ты, конечно, с нею встречалась? Помесь крокодила и лисы. Она когда узнала, что я к тебе, сразу усадила меня в кресло, чаю с печеньем предложила. Представляешь?!

„А вы кто ей?“

„Подруга, — отвечаю, — одноклассница, вместе проучились восемь лет“.

„Дружили?“

„Не разлей вода“, — отвечаю.

„А теперь?“ — спрашивает.

„Теперь я в училище“.

„Значит, вы когда-то дружили, и ты поэтому решила ее навестить?“

„Почему, — отвечаю. — Мы и сейчас не разлей вода“.

И вот тут она стала меня про твои привычки расспрашивать, про то да про се, ласково заулыбалась, слова как из соловьиного горлышка вылетали.

„Ох, — думаю, — охмуряют, хотят сделать стукачом, хотят, чтобы я раскололась и что-нибудь рассказала про тебя им необходимое“. Я же тебе говорю, она сколопендра, но сама виду не подаю, что догадалась, тоже вежливо улыбаюсь и прошу:

„Пропустите меня к ней, пожалуйста. Я ее повеселю“. — Это тебя, значит.

„Нет, не имеем права: ее отец возражает. Говорит, вы на его дочь дурно влияете“.

„Лично я? — спрашиваю. — С чего это вы взяли?“

„Лично про тебя он ничего не говорил, — ответила она, — но, с другой стороны, ваши дороги разошлись. Ты — в ПТУ, она осталась в школе. Что между вами общего?“

„А это уже не ваше дело!“ — разозлилась я.

И тут я совсем сорвалась, не выдержала. Заорала: „Что я, прокаженная, что ли, раз учусь в ПТУ?! Думаете, раз там, то бандитка или проститутка, да?! А у меня все органы нормальные, и я не заразная, учусь на повара, и нас все время проверяют!“

В общем, как понимаешь, мы ни до чего не договорились, друг друга не поняли и разошлись. Между прочим, странно: твой отец ни разу не разговаривал со мной, а сделал такие неприятные выводы.

Ну, ладно, поживем — увидим. А пока, дорогая подруга, поправляйся и укрепляй свое здоровье. Как видишь, без крепкого здоровья у нас не проживешь. Твоя Зойка».

… Письмо оказалось длинным и напомнило Зойке о многом, о чем бы она не хотела знать. Зойка спрятала письмо в конверт, старательно заклеила, чтобы там не вздумали прочесть. Она слышала, что врачи в психушках читают письма больных.

… Последние две недели Зойка сама не своя — Костя вернулся. Они его вместе с Лизой встретили на вокзале, привели домой к праздничному столу. Зойка заметила, что это было совсем некстати — Костя поковырял безразлично вилкой в салате, сказал, что ему охота спать, и завалился на тахту, повернувшись к ним спиной. Спина у него была худая, и Зойка поймала себя на том, что вслух считает его позвонки, которые выпирали сквозь рубашку. Лизок моргнула ей, и Зойка слиняла. Пришла домой и стала ждать: а вдруг он отоспится и позвонит.

Так прошли две недели. Зойка ни о чем не могла думать, только о Косте. Целыми днями дежурила у телефона или стояла у двери, стараясь подкараулить, когда он уходил или возвращался, часто пропускала занятия в училище. Иногда она проникала к ним в квартиру: ей необходимо было увидеть Костю. Но ничего хорошего из этого не получилось.

… Зазвонил телефон. Он разорвал позднюю вечернюю тишину. Зойка как бешеная бросилась, чтобы опередить Степаныча: а вдруг ей звонил Костя? Отца она чуть не сбила с ног, протаранила его, откинув в узком коридоре к стене, он едва устоял на ногах.

— Алло! — звонко сказала Зойка с надеждой в голосе.

Ей ответил совсем не Костя, а какой-то нереальный, тихий, далекий голос. Но она все равно почему-то выкрикнула:

— Костик, я тебя слушаю!

— Привет, Зойка, — ответил голос. — Ты что, совсем ку-ку?

Зойка узнала: Глазастая! Ну конечно, она, но не поверила, что это возможно. Ведь только вчера она отвозила ей в больницу передачу, и там все было глухо. Глазастая сидела за решеткой и под ключом. Кешка, по ее просьбе, сбегал к Глазастой, попросил, чтобы та написала записку, но к Глазастой ему прорваться не удалось, и записку та не написала.

Зойка неуверенно спросила:

— Глазастая?

— Ну я…

Зойка обрадовалась, засияла:

— Тебя выпустили?

— Нет, — ответила Глазастая все тем же тихим голосом. — Здесь автомат на лестнице.

— Автомат? — удивилась Зойка. — А что же ты раньше не звонила?

Глазастая помолчала, потом нехотя призналась:

— Двушек не было.

— Ну ты даешь! Я бы тебе их сколько хочешь накидала. У меня их навалом.

Глазастая не ответила. Зойка испугалась, что та бросила трубку, и закричала:

— Эй, Глазастая, ты где?… Что молчишь?

— Тут я, тут… Про двушки сочинила. Не хотелось звонить. Язык не ворочался.

Зойка примолкла, не знала, что сказать.

— Ты мне нужна для одного дела, — начала Глазастая. — У меня идея. Ты должна мне помочь.

— Сейчас или когда выйдешь? — спросила Зойка. — Я готова.

— Сейчас, — ответила Глазастая и добавила шепотом, по слогам: — Я должна отсюда сорваться. Мне Колю надо спасать…

— Усекла, — испуганно произнесла Зойка, лихорадочно соображая, что все это значит.

В коридор выглянул Степаныч:

— Зойка, не грызи ногти. Кому говорят! Уши оборву!

— Отстань, — отмахнулась Зойка.

У нее в голове роилась сотня вопросов: почему Глазастая не может просто выписаться, неужели еще не поправилась, неужели снова может перерезать себе вены, и что на все это скажет ее отец, и куда она собиралась срываться? Но ничего этого она не спросила — не хотела огорчать Глазастую вопросами. «Когда захочет, сама все расскажет», — подумала Зойка.

— Хорошо бы еще Самурая подключить, — попросила Глазастая.

— На него не рассчитывай. Он знаешь какой стал. Зверь. Меня в качку от него бросает. Тут такие дела разворачиваются, хоть стой, хоть падай. Тебя от телефона не гонят?

— Нет. Все наглотались пилюль и дрыхнут. А я на лестнице погасила свет. Дымлю. Спасибо тебе за курево.

— А тебе не вредно?

— Господи! — вздохнула Глазастая. — Жить вреднее, чем курить.

Зойка представила, как Глазастая сидит в полной темноте, ночью, а ведь там, в больнице, разные люди, и ей стало страшно. Вдруг какой-нибудь там тип не в себе нападет на нее.

— Глазастая, а тебе не страшно? — осторожно спросила она.

— Нет. Правда, здесь мыши бегают! — хихикнула Глазастая. — Но они меня не схватят. Я сижу на подоконнике.

— Если хочешь, я тебе кое-что расскажу, — неуверенно предложила Зойка, зажгла на всякий случай в коридоре свет и заглянула в комнату, чтобы увидеть Степаныча.

— Давай, — ответила Глазастая, — а то у меня бессонница.

Зойка подумала: «Ну дает Глазастая, бессонница!» Она даже не знала, что это такое, вечером падала на подушку и засыпала до будильника.

— Ну, слушай, Глазастая. Только тебе.

Зойку сразу залихорадило. Ведь до сих пор она ни с кем не разговаривала про Костю. А тут Глазастая подвернулась на счастье, она была рада ей все рассказать. Глазастая — человек, она не предаст и смеяться над ней не посмеет.

— Вчера вхожу к нему. Лежит на тахте. Дымит. Под банкой. Глаза бешеные, и в комнате пахнет спиртным. Ты удивишься, когда узнаешь, кто его спаивает.

— Не представляю.

— Куприянов. Вот кто. Они теперь друзья. Куприянов его понимает лучше всех, потому что знает, что такое зона.

— Вот подонок! — злится Глазастая. — Посадил и еще издевается. В душу залезает. Мразь милицейская! Лошадиная морда! Ненавижу!

Зойка продолжает:

— Я ему вежливо говорю: «Костик, здравствуй». Улыбаюсь. Не знаю, почему так его называю — «Костик», как и Лиза. Он этого не любит, выходит, я его дразню. Ну вырывается. А он не отвечает, косит на меня глаза, злые-презлые, прямо не человеческие, а волчьи. И вдруг объявляет: «А хочешь, я тебе сейчас врежу так, что в стену вклеишься?» Нутром чувствую: не шутит, прячусь за улыбочку, спрашиваю: «За что?» А он ухмыляется, отвечает: «А ни за что. Просто так, врежу, и все». Лениво так встает и наступает на меня. «Надо бежать!» — думаю, а сама стою, дура.

А он подходит вплотную и как двинет мне в челюсть… Знаешь, Глазастая, какое у него было лицо — убийцы! Вот что с ним колония сделала. У него на спине шрам от ножа и два зуба впереди выбиты. Он поэтому шепелявит. — Зойка жалобно всхлипнула.

Тут она впервые услышала резкий голос прежней Глазастой:

— Не распускай сопли! За битого двух небитых дают!

Зойка обрадовалась словам Глазастой, засмеялась, ей легче стало, и она продолжала свой рассказ:

— Пролетела я всю комнату, стукнулась головой о стену, так что искры из глаз вылетели, вскакиваю и убегаю. Дома — в рев. Сама понимаешь, обидно. Ты меня слушаешь, Глазастая?

— Слушаю, — еле слышно шепчет Глазастая.

— Мне бы к нему больше не ходить, ну забыть про него. А я каждый день тащусь, чтобы его хотя бы на полминуты увидеть. Дура я, дура! А у меня, между прочим, синяк во весь подбородок. Степаныч спрашивает: это у меня отчего? Отвечаю: «Упала». — «Странно ты, — отвечает, — падаешь». Представляешь, если бы он узнал, кто меня стукнул? Об этом подумать страшно. Степаныч спокойный, спокойный, а когда входит в ярость, его не остановить. Честно тебе скажу: когда он меня ударил, я к этому не была готова. Не знала, как реагировать. Потом подумала: «Не пойду больше к нему никогда!..» А потом — пошла. Гордости во мне никакой!.. Подумала вдруг: «Если он так сделал, значит, с ним плохо и его нельзя бросать…» Как ты думаешь, я права? — Зойка спросила и испугалась. Вдруг Глазастая скажет, что она не права. Что тогда делать?… Она ведь все равно не сможет бросить его.

Но Глазастая произносит совсем неожиданное:

— Не бросай его, Жабочка, не бросай.

Зойку ударило своей нежностью слово «Жабочка». Ее так только Глазастая звала.

— Ну а дальше — больше, — продолжает Зойка. — Лизок приходит домой после работы в шесть. А Костя, я заметила по часам, уходит около шести. Каждому понятно, что он сваливает, чтобы с ней не встречаться. А она этого не понимает — и все! Ее заклинило. Спешит, летит. Врывается, а его и след простыл. Только дымом от сигарет воняет. А тут она купила ему новые кроссовки. Чешские, с липучками. Она когда увидела кроссовки, то заняла очередь и побежала одалживать монету. А ни у кого лишних нет. У них на заводе, когда приезжает торговля, все сатанеют, ни у кого копейки не выпросишь. Люди! А ей знаешь как охота угодить Косте. Бежит к одному типу, он ее всегда клеит, не хочется, но что поделаешь. Прибегает, подкатывается, улыбается, закатывает глазки, она умеет, контактная, а он ее сразу начинает лапать, за грудь хватает, подлец, в шею целует, а ей приходится хихикать, терпеть, чтобы не обидеть его. Ну, в общем, деньги у него она вырывает. Бежит обратно в очередь, а ее не пускают: где, мол, пропадает, знаем мы таких ловких! Ее выпихивают, а она ввинчивается обратно. Чуть дело не доходит до драки, представляешь, сколько унижений, и все из-за Кости. Ну народ, ну народ, звереет! В общем, Лизок вырывает кроссовки. От счастья, говорит, прижимает их к груди, как ребенка, а потом целует, как маленького Костика.

Несется домой, сбивает встречных, думает: вдруг Костик дома, а она ему кроссовки в нос, и он закачается от счастья и упадет ей в объятия. Загадывает на это — она все время загадывает на удачу, ждет чудо-юдо. Ну, например, Костик ее встречает на пороге дома веселый, как раньше. Или похлеще: она застает Костю с Глебовым, те сидят в обнимку и мирно беседуют. Представляешь?!

— Типичный «совок», — презрительно цедит Глазастая.

— Значит, она влетает в лифт, — продолжает Зойка, — закрывает глаза и считает до двадцати одного — это ее волшебное число. Выходит из лифта, как лунатик, с закрытыми глазами, на ощупь открывает двери и кричит: «Костик, твоя мамочка пришла-а-а!» И ждет. Тут, конечно, ни ответа ни привета.

— Ой, умру от этой престарелой задницы!.. — стонет Глазастая.

— Глазастая, тебе не надоело? — Зойку лихорадит.

— Нет. Я здесь хорошо устроилась. Сижу на подоконнике, болтаю ногами.

— Лизок ставит кроссовки в центр комнаты, чтобы Костя сразу их увидел, ждет его, ждет, а его нет. У окна торчит, сторожит, потом тащится к нам — все двери оставляет настежь, чтобы услышать, если он заявится. Тащится обратно, я за ней. Подходит к зеркалу, румянится — макияж у нее на первом месте. И тут дверь — хлоп! Я сразу вскакиваю, чтобы уйти. Лизок меня не задерживает. Проплываю мимо Кости, он на меня ноль внимания. Понимаешь, какие у нас взаимоотношения?

— Понимаю, — глухо отвечает Глазастая.

Зойке кажется, что Глазастая отвечает ей с трудом. Она молчит, слушает. В трубке раздаются ритмичные удары: стук, стук, стук…

— Чего это? — пугливо спрашивает она. — Кто-то стучит? Ты слышишь?…

— Это я по стенке ногами бью.

— А-а-а… — тянет Зойка, снова представляя Глазастую одну на темной лестнице, где мыши шныряют и сумасшедшие бродят. Продолжает тихо, словно боится, что ее кто-то услышит: — Значит, Костя появляется перед Лизой, а на нее не глядит. Она рассказала мне: «Вдруг чувствую на своем лице, ну кожей чувствую, что меня обдает холодом, а на улице ведь тепло, а меня холодом, ну прямо мороз по коже». Представляешь, Глазастая, она догадывается, что это от него веет таким холодом при виде ее. Ужас, правда? Лизок не подает вида, что он ее обдает холодом, щебечет, ты же ее знаешь: «Костик, золотой мальчик, золотце мое, ужин готов».

— Золотые детки в золотые времена, — вставляет Глазастая.

Зойка хихикает, ей нравится, как острит подруга. Потом вспоминает последний разговор с Лизой и обрывает смех.

— Тут, понимаешь, какое дело, — шепчет Зойка. — Она себя виноватой считает… Ей иногда хочется остановиться на улице в толпе, упасть на колени и закричать: «Посмотрите на меня, люди!.. Я посадила своего сына в тюрьму!» Понимаешь, ей надо себя опозорить, чтобы кто-нибудь заорал на нее, или кто-нибудь ударил, или бросил в нее камнем.

Зойка вновь замолкает. До нее долетает храп Степаныча. Она теряет нить разговора, отчаяние овладевает ее душой.

— Ну, давай дальше, про кроссовки, — просит Глазастая.

— Давай, — спохватилась Зойка. — Ну, в общем, когда он отказывается от ужина, то Лиза начинает к нему приставать: почему ты не хочешь ужинать, где ты поел?… Она всегда себя ругает за то, что пристает к нему, а сама пристает. А Костя не отвечает, садится на тахту и замечает кроссовки! Представляешь?… А они правда законные… Лизок от радости улыбается, ждет, что он скажет, как схватит обновку и начнет примерять. В общем, она стоит и от радости балдеет. А он молчит, до кроссовок не касается, ложится на тахту, повернувшись к Лизе спиной. Тут Лизок не выдерживает, садится рядом, на самый кончик тахты, чтобы ему не помешать, и спрашивает: «Костик, что с тобой? Ты не заболел?»

Он оставляет ее вопрос без ответа. Она протягивает руку, кладет ладонь на его плечо, он дергается — отстань, мол. «Ну, расскажи, — просит Лиза. — Я ничего не понимаю. Что с тобой происходит?» Она спрашивает его вежливо-вежливо, а он отвечает грубо: «Отвяжись. Нечего рассказывать». Тут она бабахает не вовремя: «Но я вижу. Тебя узнать нельзя». Он хохочет и со злостью кричит: «Какая наблюдательная!»

— Засранка твоя Лиза, — говорит Глазастая. — Ну что она к нему в душу лезет, не дает очухаться?

— Может, и засранка, — отвечает Зойка, — а что ей делать, сама подумай… Она говорит ему: «Я хочу тебе помочь… Я все для тебя сделаю!»

Вот тут он как взметнется, как вскочит. Лицо перекашивает злоба, как заорет: «Ты мне один раз уже помогла!.. Я был слепой телок, а ты меня научила!.. Ты во всем виновата!.. Ты!.. Ты!.. С твоим идиотским „все будет хорошо, все будет замечательно“! Что ты лыбишься?… Ну что ты пасть открыла? Ненавижу тебя!.. Ненавижу этот город!.. Ненавижу эту проклятую страну!» — «Тише! — просит Лиза. — Тише, тебя посадят!.. Чем тебе не нравится наша страна, у нас хорошая страна». — «Пусть посадят! — орет Костик. — Пусть убьют!»

А она ему в ответ без всякой обиды: «Костик, за что ты так на меня? Ведь я твоя мама. А ты не прав, — говорит, — к тому же. Разве я такая, как раньше? Если ты посмотришь на меня добрыми глазами, то увидишь: я изменилась. Я другая! Глебова из-за тебя бросила, хотя он мне все простил. Но я ни разу, ни полраза с ним не встретилась». А он ей между глаз: «Ничего. Нового найдешь».

Представляешь, как ей обидно? Жалко ее, она правда бедная. Похудела, все время мечется туда-сюда, полночи печатает, деньги тоже нужны, полночи бродит по комнате или тихонько сидит в ванной, плачет и курит. А ходит она почему-то боком, как бы пытается проскользнуть везде незаметно. Говорит мне: «Чувствую, Зойка, скоро сердце у меня лопнет». А он ей: «Нового найдешь». Он умеет в угол загнать. Он просто ее растоптал. Она ему: «Я понимаю, Костик, я все-все понимаю — ты такое пережил». А он: «Что ты понимаешь, — с жутким пренебрежением к ней. — Что ты понимаешь? Разве это можно понять, это нужно самому испытать».

— И вот тут-то, Глазастая, все и случилось! — сказала Зойка.

— Что случилось? — спросила Глазастая.

— А то, — с угрозой в голосе произнесла Зойка. — Сейчас услышишь… Полный отпад… Когда он говорит Лизе, что все надо испытать самому, она ему отвечает: «Конечно, ты, Костик, прав… Чтобы тебя понять, нужно все самому пережить. Ты прав… Но я все-все сделаю для тебя!.. Все-все! Чтобы ты забыл про это и стал как прежде. Ты будешь еще радоваться — вот увидишь!» Тут он ударяет ее как хлыстом: «Замол-чи-и-и!» Так орет, что у нас слышно, мы со Степанычем обалденно застываем. Страшным, нечеловеческим голосом орет: «Замол-чи-и-и!.. Ничего мне от тебя не надо!.. Не лезь ко мне! Поезд ушел!..» И как загудит, изображая поезд: «У-у-у-у!» Я ухо к стенке, Степаныч меня оттаскивает: нечего подслушивать, а я вырываюсь: вдруг он там ее начнет убивать. А он вопит: «У-у-у-у!» Ну, бешеный, псих ненормальный!.. — Зойка осекается. Ей стыдно перед Глазастой, что она про психа говорит.

— Ты что замолчала? — Глазастая догадывается, почему Зойка молчит. — Валяй, не обращай на меня внимания. Ну, я тоже псих, ну и что?… Знаешь, сколько сейчас психов развелось?… Каждый нормальный человек — псих.

— Точно, — подхватывает Зойка. — Я тоже псих… Ну, в общем, он ей говорит: «Живи так, чтобы я тебя не замечал». — «Чтобы не замечал?!» — шепчет Лизок. Она сдерживается из последних сил, чтобы не заплакать, потому что боится Кости. Вот до чего он довел родную мать! «Не за-ме-чал», — повторяет по слогам, заикается, буквы, говорит, забывает: «Не за-ме-чал…» У нее хрустит что-то в груди, громко так — хруст! — и она вдруг понимает, что становится другой, будто у нее чужие руки и ноги, и внутри, в груди, все чужое, и голос чужое твердит не переставая: «Не за-мечал!.. Не за-ме-чал!» До нее наконец доходит, что это неправильно. Как она может жить, не замечая его? И она спрашивает: «А как же тогда?!»

Он не отвечает, и она начинает быстро одеваться, не понимает, зачем и куда собирается бежать на ночь глядя. Ничего не понимает. Натягивает пальто, бегает по комнате, потом выкрикивает: «Вот увидишь! Я и это сделаю для тебя!»

Она рассказывала, этот план у нее сам собой появился. Понимает: только так она вернет Костю к их прежней жизни.

— Какой план? — спрашивает Глазастая. — Я что-то не поняла.

— Счас поймешь, счас, — глотая буквы, торопится Зойка. — Лизок выскакивает из дома, хватает кирпич, у нас их во дворе полно, для ремонта дома сбросили, так она хватает кирпич и несется по ночной улице. А вокруг ни души, а она несется. Ты когда узнаешь, что она задумала, закачаешься…

— Ну, — говорит Глазастая хриплым срывающимся голосом, — давай быстрее. А то я нервничаю.

— Бежит она, бежит по улице, видит одинокого мента. Стоит под уличным фонарем около нашего универмага. Она бежит к нему, кирпич свой прячет, останавливается перед витриной. Видит в витрине звезды, луну… и свое отражение. И как шарахнет кирпичом! Говорит, целилась прямо себе в голову, в лицо, говорит, в этот момент себя ненавидела. Стекло как рухнет и рассыплется на мелкие осколки! Мент свистит в свисток. А она бросается бежать от него. Она, говорит, и не думала убегать, а вдруг побежала. Мент сначала пугается, когда она стукнула кирпичом по стеклу, а когда увидел, что она убегает, сразу успокаивается — и за ней! И как стукнет ее в спину, да еще изо всех сил. Ну, Лизок с размаху падает коленями и руками на асфальт и разбивается в кровь.

— Сколько подонков!.. — цедит Глазастая. — А ты удивляешься, что мы психи.

— А мент подымает ее и свистит без перерыва, — продолжает Зойка. — Выкручивает ей руки и орет: «Пьяная стерва!.. Что задумала, курва!.. Стекла бить?! Ну, я тебе разобью!» — и врезает ей кулаком между глаз. Лизок снова падает, он опять подымает ее, а она отбивается, царапается, вырывается, кусается. Мент балдеет от ярости. Ставит ее на ноги, а она садится на тротуар или вообще ложится. Он пинает ее сапогом, у нее на заднице знаешь какой кровоподтек, громадный, сначала был сине-красный, а теперь черный с желтыми разводами. А когда он пинает ее сапогом, то она этот сапог обхватывает руками, и мент тоже падает. Представляешь? Тут она видит, говорит, вполне соображая, рядом его лицо. До этого она ничего не соображала, а тут вдруг у нее в голове просветлело, и видит лицо мента и очень удивляется, потому что он совсем молодой, он ей кажется чуть старше Костика, а такой злой и дерется. И это на нее действует, и она смотрит, смотрит на него, а он, представляешь, не смущается под ее взглядом и отвешивает ей увесистую оплеуху. А она ему кричит: «Ну, убей меня, убей!» — и вырывается.

А в это время подъезжает патрульный на мотоцикле, и мент хватает ее за воротник пальто с такой силой, что отрывает его. А второй мент, который приехал на мотоцикле, смеется и говорит: «Ты что, с пьяной бабой не можешь справиться?» Тогда первый мент снова хватает Лизу, хлещет ее куда попало и орет: «Сволочь!.. Стерва!.. Пьянь!» — и никак не может запихнуть в коляску. «Ну ты, деревня!» — говорит второй милиционер, слезает с мотоцикла и врезает Лизе так, что она оказывается в полной отключке.

Ну, в общем, в милиции увидели, что Лизок никакая не пьяная — тоже, конечно, не сразу; ее сначала без всякого разбора запихнули в предварилку, а допрос снял через несколько часов, под утро, дежурный. Она ему рассказала, что у нее был нервный срыв на семейной почве и она почти ничего не помнит — как схватила кирпич, как бежала, как разбила витрину. Она рассказывает ему, а он смотрит на нее, ухмыляется. Не верит. Посылает ее на экспертизу в больницу. Там пишут справку: «Никакого алкоголя в организме не присутствует». Мент балдеет, ничего не может просечь: как это, не пьяная, а витрину разбила?… Что-то тут не так. Ну, составляет протокол, Лиза его подписывает, и он отправляет все это дело в суд, и она понимает, что стала теперь уголовной преступницей. Радуется. Чего хотела, того добилась — сравнивается с Костей. Мент ее спрашивает, чего она улыбается. А она не отвечает, улыбается. А Костя в это время спит себе спокойненько и ничего не знает о своей мамашке. И вдруг ему звонят из милиции и вызывают туда с Лизиным паспортом.

Теперь ей надо уплатить за разбитую витрину триста рэ и за злостное хулиганство еще сто. И на работу из милиции пришло письмо. Там они расписали во всех подробностях про нее и вроде того, что у нее случился срыв, а от себя почему-то добавили: неизвестно после какой пьянки-гулянки — это, мол, трудовому коллективу лучше знать. А у нее на работе, у Лизы, есть один вредный тип, он все время за правду борется, так он это письмо из милиции пропихнул в заводскую газету, чтобы все прочитали. Представляешь ее положение?… Конец света. А домой их знаешь кто привез?… Удивишься — тот же Куприянов! Он теперь на колесах, у него свой «жигуленок». Вот он их и прикатил. После этого два раза наведывался, один раз с бутылкой, когда Лизок была одна дома. Давал ей юридические советы, как себя вести в суде. Предложил устроить Костю на работу. Снова начал ее клеить. А та забыла про все и пускает его в дом.

— Ну курица! — зло сказала Глазастая. — Когда выйду из больницы, первым делом угоню у него колеса и разобью.

— Что ты! С ним лучше не связываться, — испугалась Зойка. — Он обязательно докопается, кто это сделал.

— А я не боюсь, — ответила Глазастая, — пусть докапывается. Поиграем в кошки-мышки, кто кого.

— Нет, что ты, Глазастая, не надо! Он страшный! От него всего можно ожидать. Вот послушай. Я не хотела тебе про это говорить, но раз так… Мы сидели с Лизой вдвоем. Было уже поздно, Костю ждали. И я ей говорю: «Теть Лиза, ну зачем вы Куприянова пускаете, он же — гад». Прямо так и бабахнула — гад! А я сидела спиной к двери, а она лицом. И вдруг вижу: она встает, глаза расширились от страха и смотрит мимо меня. Я тоже оглянулась… А в дверях… Куприянов. Стоит, ухмыляется. «Ты как вошел?» — спросила Лиза. «А там дверь была открыта, — ответил. — Вы, женщины, народ легкомысленный, не боитесь ни бандитов, ни жуликов. А между прочим, зря. Они не только в сказках живут». Подошел ко мне, потрепал по щеке и вдруг как ущипнет. Мне больно — я вскрикнула, а он рассмеялся.

А он все наврал про открытую дверь. Я точно помнила: когда заходила, дверь плотно закрыла и слышала, как замок щелкнул. Я обратила на это внимание, потому что когда я вышла, то в подъезде не горел свет, и мне показалось, что в темноте кто-то притаился. Ну точно. Я слышала чье-то дыхание, даже крикнула: «Тут кто есть?» Никто, конечно, не ответил, и только Лиза открыла мне, я сразу за двери. Значит, он стоял в подъезде, а когда я закрылась, отмычкой отпер, вошел и подслушал наш разговор. Так он знаешь что после этого сделал? Решил меня убрать!..

— Как — убрать? — не поняла Глазастая.

— Ну… убить, понимаешь?… Подстерег около дома, а когда я стала переходить улицу, рванул на меня машиной. Я еле отскочила. А он открыл двери и смеется. «Я, — говорит, — хотел тебя попугать…» Потом схватил меня за руку, как сжал и говорит: «Со мной лучше дружить, поняла?… Еще раз меня обзовешь гадом — кранты тебе…» Хлопнул дверью и уехал. А я и вправду почувствовала, что он может убить запросто. Так что ты, подруга, держись от него подальше.

— Это уж мое дело, — ответила Глазастая. — Ты меня предупредила, я намотала, а дальше разберусь сама. Ну, продолжай, а то скоро обход дежурного врача.

— Ладно, — заторопилась Зойка, — скоро конец… Костя вначале проявил себя нормально. Когда они вернулись из милиции, усадил ее на стул — ноги у Лизы не слушались, — стянул разодранные колготки, смазал колени йодом, напоил чаем и уложил в кровать. Вдруг спросил: «Тебя что, мент ударил?» Она ему ответила, что не помнит, вроде бы стукнул ее и орал: «Пьянь!» Тут Лиза рассмеялась, про «пьянь» — это у нее вроде как юморок. И тут, говорит Лиза, что-то в лице Кости дрогнуло, вроде у него слезы набежали, но он сразу же резко от нее отвернулся. Я считаю, это возможно, а ты?

— А я в этом уверена, — ответила Глазастая. — Слаб человек.

— Но это в нем мелькнуло и пропало… — вздохнула Зойка. — Он снова озверел, когда Лиза спросила: «Испугала я тебя?» — «Не обрадовала, — ответил. — Зачем ты это сделала?» Она промолчала. Ей вдруг стало стыдно, когда она вспомнила все, но призналась. «Я, — говорит, — хотела, как ты, все пройти. Ты, Костик, не сердись. Глупо. Моя жизнь — одна глупость».

Зойка замолчала. В ее ушах теперь беспрерывно стоял голос Лизы, нет, он был не жалостливый и не печальный, а какой-то проникновенный, звучал в Зойке и мешал ей спокойно жить.

— А потом, Глазастая, Лизок завела свой старый разговор, и он опять озверел. Говорит она ему вдруг, что, когда ее схватил мент, она поняла: можно жить! И он будет играть на саксофоне. Станет настоящим музыкантом. У него, говорит, вся жизнь впереди. И вдруг, как дурочка ненормальная вроде меня, запела: «Не надо печалиться, вся жизнь впереди, ты только надейся и жди!» Представляешь, как он озверел?! Заорал: «Ну ты непробиваемая!» Вскочил, схватил саксофон, распахнул окно, чтобы его выбросить.

— И выбросил?! — спросила Глазастая.

— Нет, не смог. Сунул Лизе саксофон и крикнул: «Продай его!.. И чтобы больше ни слова про это! Усекла?…» А тут я услышала через стенку, что он это орет, и думаю: надо сходить к ним, хотя мне и страшно. Но надо же чем-то помочь Лизе, не стукнет же он меня при ней. В общем, набираюсь храбрости, звоню. Сама трясусь. Прямо колотун. Но уже заранее приготовила улыбочку. А он открыл дверь, глаза бешеные, губы ползут вбок, кривятся, и дырка в зубах видна. Обычно он теперь никогда не разжимает губ.

— Он поэтому и не разжимает, чтобы дырку никто не видел, — догадалась Глазастая.

— Точно. Ты права… «Счас, — думаю, — порвет меня на куски». А он ничего, повернулся и ушел на кухню. А я вплываю в комнату. Вижу, Лизок лежит в кровати. Удивляюсь, спрашиваю: «Теть Лиз, вы что, заболели?» Я же еще не знала, что случилось, это потом она мне все выложила. А она не откликается, лежит в обнимку с саксофоном и укачивает его, как ребеночка. Я застываю, пугаюсь: что это она? Смотрю. Не шевелюсь, ничего не говорю.

А она качает, качает саксофон — вот так она укачивала Костю, когда он был маленьким. Вдруг слышу ее голос: «Зоя, не грызи ногти, ты же обещала». А я правда ей обещала, но я отключаюсь, грызу не замечая. Смотрю на нее: она манит меня пальцем. Подхожу, наклоняюсь, а самой страшно, она шепчет на ухо: «Посмотри, что там делает Костя? Только тихонько, чтобы он тебя не увидел». И отталкивает меня, чтобы я шла. Мне ее поручение не очень, но ползу. Заглядываю на кухню. Костя стоит у окна ко мне спиной. — Зойка замолчала. Она вспомнила, что тогда подумала, ей захотелось сказать об этом Глазастой. У нее от волнения перехватило дыхание, и она почему-то коротко, смущенно, стыдясь самой себя, рассмеялась, но все же решилась: — Ты не будешь смеяться, если я тебе что-то про себя расскажу?

— Не буду, конечно. Валяй, — ответила Глазастая.

— Костю мне стало жалко, когда я его увидела. Вот что… Плечи опущенные. Руки болтаются как плети. Нечесаный и нестриженый. Ну просто доходяга. А на затылке, в этот момент я заметила, — седая прядь. Представляешь? Подумала: он же сейчас один на всем белом свете. Тут я сразу забыла, как он мне отпустил оплеуху. Захотелось подойти к нему и прижаться, чтобы его боль перешла ко мне.

Зойка замолчала, пораженная собственным признанием, но она себя не осуждала, наоборот, ей стало как-то легко и радостно.

— Ты меня слушаешь? — спросила она.

— Слушаю, — почему-то мрачно ответила Глазастая.

— А что бы ты сделала на моем месте?

— Не знаю, — еще больше помрачнела Глазастая. — Ничего бы, наверное, не сделала. Постояла бы как дура и ушла.

— И я ничего не сделала. Вернулась к тете Лизе. Та уже встала, открыла шкаф, мы обе вздрогнули, когда он скрипнул, спрятала туда саксофон, накрыла его пледом, а мне сказала: «Ты уходи теперь, а я к тебе скоро приду и все расскажу».

И вправду пришла. Но только, представляешь, я ее не узнала! Всю жизнь ее знаю: она меня в коляске катала, час тому назад беседовала, а не узнала. Стоит передо мной незнакомка. Хочет войти в дверь, а я думаю: куда она лезет? Но тут она улыбнулась и стала похожа на бабу Аню, только молодая, а я же молодой ее никогда не видела. Тут я просекла. Полный обвал — это же Лизок так изменилась. Спрашиваю: «Теть Лиз, что с вами?» — «Со мной, — говорит, — произошло чудо». И снова улыбается, но как-то совсем по-новому, не губами, а словно светится.

Рассказывает: «Когда ты ушла, я стала ломать голову, как мне помириться с Костей, на какой козе к нему подъехать, думала-думала, ничего не придумала. Хожу по комнате из угла в угол, выкручиваю себе руки, а ничего придумать не могу. Поняла: достигла предела, погибаю! И вдруг столкнулась сама с собой — в любимом зеркале увидела собственный портрет в полной красе. Морда заплаканная, опухшая, ресницы потекли, румяна на щеках в подтеках, губы без помады белые, она их, проклятая, выела. Волосы слежались комком. Крокодил! Встретишь ночью — начнешь заикаться. Причесалась, тряхнула кудряшками. Схватила помаду, чтобы стереть печать милиции, морду протерла огуречным лосьоном, подкрасила ресницы, в общем, навела марафет по всем правилам. Старалась изо всех сил, чтобы Костик не испугался моего вида. Решила, что в порядке, и собралась с духом, чтобы пойти к Косте. Надо же было его успокоить, уложить спать, накормить.

Толком, конечно, ничего не придумала, но решила: ничего, сойдет, утро вечера мудренее. Потом позвоню от вас бабе Ане, у нее голова светлая, поговорю с ней, строго так поговорю, не буду с ходу ее предложения отталкивать, пусть она мне все выскажет, поступлю, как она велит. Послушаюсь свою старушку. Чуть повеселела. Пошла к Косте, по дороге еще раз заглянула в зеркало.

Боже мой, что же я увидела? Не женщина, а какая-то кикимора. Стала рассматривать себя и вдруг поняла: вот такая я и есть, давно такая, только я видела себя другой, какой давно и не была. Вот ведь как человек живет в обмане, льстит себе. А тут у меня пелена спала с глаз, я увидела себя во всей красе. Видно, глаза просветлели. Лицо показалось чужим и неприятным: понурое, взор пустой, нос заострился, губы стали тонкими. Помнишь, у меня они были пухленькие, а теперь — ниточки. А самой, конечно, не хочется в себе разочаровываться, не сознаешься, что жизнь промелькнула задаром в мелочовке, и раскидываешь: кто же в этом виноват? Тут догадалась: в зеркале не мое лицо, на него наклеена маска! Вот что. Смотрю, смотрю в зеркало — и вижу: маска на мне, маска, а под ней еле светится мое настоящее лицо. Может, когда я спала, прокрался ко мне невидимый дьявол и наклеил на меня эту маску?»

— Глазастая, ты меня слушаешь? — спросила Зойка, потому что ее голос падал в пустоту телефонной трубки, в пустоту ночи, которая их разделяла.

— Слушаю, с интересом, — ответила Глазастая, — хотя лично я не верю ни в Бога, ни в черта, ни в дьявола.

— А как же ты назовешь убийц, например, или тех, кто детей своих бросает, или таких, как Куприянов?… — Зойка подождала, когда Глазастая ей ответит. Но не дождалась и победно продолжала: — А, молчишь?! А Степаныч всех разделяет на бесов и на людей. — Мелькнуло в голове, как молнией прошило, — а кто же тогда отец Глазастой? Испугалась, завопила: — Ой, Глазастая, выходи поскорее из больницы, я тебя так жду! — Вздохнула: — Послушай, что Лизок рассказывает дальше. Она провела, говорит, пальцами ото лба до подбородка, сверху вниз, закрыла глаза и снова провела, стараясь за что-нибудь зацепиться на гладкой коже, чтобы содрать с себя эту маску. Так старалась, что даже вонзила ногти в кожу на лбу, и там появились две темно-красные капли крови.

И правда, Глазастая, у нее на лбу две ранки. Рассказывает дальше: «Открыла глаза, отстранилась от зеркала, отодвинулась, чтобы посмотреть на себя издали, и увидела незнакомку! Чувствую, не знаю ее, поняла в эту же секунду: вот почему Костик меня не принимает. Мое лицо его отталкивает. Вышла я из комнаты, прошмыгнула в ванную. Стала под горячий душ. Он мне кожу обжигал, а я терпела. Намылилась с головы до ног. Потом долго стояла под сильным потоком воды. Заметила, ни о чем не думала, вода, омывая меня, уносила все мои мысли. Успокоилась. Вытерлась, гладко причесалась гребенкой и завязала волосы в тугой узел на затылке. Оделась и вышла. Остановилась. Боялась войти в комнату, потому что там зеркало. Боялась зеркала. Боком пробиралась вдоль стены, поняла: иду к нему — боюсь, не хочу, а иду. До него осталось совсем мало. Протянула руку и дотянулась, еще шаг, еще полшага — и я увидела себя. Вот такой, какая я сейчас перед тобой».

— А знаешь, какая она стала? — спросила Зойка. — Глаза увеличились, громадные, в пол-лица. Вроде твоих. Брови короткие — две стрелы…

Рассказывает дальше: «Смотрю на себя и вдруг слышу, мои губы шепчут: „Господи, прости меня, грешную“. Не знаю, откуда во мне появились эти слова. Но после этого я без всякого страха вошла к Косте, обняла его, почувствовала, что он весь каменный, словно застывший, но меня не оттолкнул. „Костик, — сказала я ему, — идем спать. — А потом вдруг добавила: — Знаешь, я решила: уеду к бабе Ане, а ты поживи один. Я поняла: тебе надо побыть одному…“»

Зойка услышала в трубку чьи-то посторонние голоса и замолчала. Кто-то возмущенно и громко кричал: «Ищите ее, ищите!» Хотела спросить у Глазастой: «Кого там у вас ищут?» Но не успела. Она услышала, как Глазастая кому-то брезгливо процедила: «Успокойтесь, я еще не убежала». А потом раздались частые сигналы отбоя.

23

Ночь. Глазастая подняла голову и огляделась: в палате все спали. Она неслышно сунула ноги в тапочки и выскользнула в дверь. Ее беспокоила Зойка: что там с нею случилось? Вчера к ней приходил отец, он вывел ее гулять в больничный парк — ему все можно. Она спросила его про Колю, он неохотно ответил, что все нормально. Потом она поняла, что все совсем ненормально. И Глазастая окончательно решила: пора уходить. А Зойки нет, без нее не уйти. Для Глазастой Зойка — самая надежная подруга. Она любила Зойку, как своего Колю.

Глазастая подошла крадучись к телефону, опустила монету, в кромешной тьме набрала номер и услышала голос Зойки. Он ей сразу показался странным. Зойка, человек впечатлительный, могла расстроиться от чего угодно, все неприятности мира поражали ее в самое сердце.

— Наконец-то ты дома, — глухо произнесла Глазастая, сдерживая радость. — А то тебя нет, а мне уходить надо.

Зойка не спала, но ответила как-то невразумительно. Глазастая помолчала, а потом ласково попросила:

— Сядь поудобнее и расскажи мне все с начала и до конца, что происходит.

— Глазастая, ты?! Счас, счас, устроюсь, дверь прикрою, чтобы Степаныча не разбудить. — Зойка вдруг рассмеялась — так на нее действовала Глазастая. — Тебе по порядку или сразу обухом по голове?

— По порядку. — Глазастая знала: торопиться с Зойкой нельзя. И еще ей нравились подробные рассказы подруги: когда она ее слушала, то перед ней возникали живые картинки, будто она сама была участницей тех событий, о которых рассказывала Зойка.

— Тогда издалека… — начала Зойка, глубоко и жалобно вздохнула. — Лизок уехала к бабе Ане. Насовсем. Бросила Костю. Почему-то страшно торопилась. Была тронутая.

Говорю: «Теть Лиз, зачем ты это делаешь? Разве можно его оставлять, он же не в себе». — «А ты, — говорит, — за ним присматривай, у тебя это лучше получается». Ну, у меня и получилось так, что теперь Кости больше нет.

— Как — нет? — не поняла Глазастая. — Загадка.

— А вот нет. Исчез совсем, и для меня в частности. Но это я забежала вперед, а теперь по порядку. Значит, Лизок уезжает. По доброй воле покидает любимого сына. На стул ставит открытый чемодан для вещей, а сама ничего не складывает. Летает по комнате как перышко, туда-сюда, зачем, непонятно. И беспрерывно напевает Косте: «Ты, — говорит, — развивай свой талант. Я тебе мешала, а теперь ты будешь в свободном плавании». — Зойка стала подражать Лизе, да так похоже, что Глазастая захихикала:

— Ну ты актриса, настоящий Лизок! Не отличишь.

— Мое увольнение оформили в один день, — продолжает Зойка голосом Лизы. — Подумаешь, секретарь-машинистка! Сразу нашли замену. — Глазастая хихикает еще сильнее, чтобы подбодрить Зойку, а та входит во вкус, старается. — Пришла молодая и толковая, с лету все схватывает. Наш директор привез компьютер, никому не давал притронуться. А эта, новая, села и сразу стала на нем работать. Молодые — страшная сила. Директор посмотрел, как она все делает, и говорит: «Эти нас сметут». Лизок останавливается около Кости и произносит загадочную фразу: «Я должна тебе что-то сообщить, очень важное». Смотрит на меня и не решается. Ей трудно говорить, она заикается вроде меня, плавает в пространстве. В общем, она ничего не соображает, а тут звонит телефон, что такси к нам выехало.

«Теть Лиз, — говорю, — давай я тебе вещи соберу, а ты в это время сообщи Косте, что хотела». — «Нет, нет, — говорит, — я сама». Отскакивает от Кости, чтобы ему ничего не рассказывать, быстро-быстро все собирает, закрывает чемодан, и мы выходим. Вызываем Степаныча, и все четверо всовываемся в лифт. Неудобно дико. Каждый отводит глаза от другого. Костя зачем-то стал насвистывать, а я закрыла глаза и раскачиваюсь из стороны в сторону как дура. А Степаныч вроде меня совсем не вовремя обнял Лизу за плечи и пьяным голосом пропел: «Лизок, я тебя никогда не забуду!»

Трудное было расставание. Но это только начало… Глазастая, подруга, держи уши на макушке! — Зойка перешла на скороговорку, глотая окончания слов: — Лизок уехала, а Костя тут же слинял. Позвонил его новый лучший друг, этот проклятый стукач, ну Куприянов, он пасется вокруг, то ли за Лизой охотится, то ли вынюхивает что-то, зверек вонючий. Он уже Костю в который раз спаивает.

— Ничего себе нашел кореша! — возмущается Глазастая.

— В общем, пили, пили они, Куприянову бесплатно наливают в пивнушке на углу, отмываются. Про то да про сё. Костя возьми и ляпни, что Лизок уехала насовсем к бабе Ане. И он теперь один. Мол, что хочу, то и ворочу. «А-а! — ухмыляется Куприянов. — Это их камуфляж». — «Чей камуфляж?» — не понял Костя. В пивнушке шумно, орут, там пьянь. «Их камуфляж, — объясняет ему Куприянов, — потому что уехала-приехала, это они с судьей придумали, прячутся от тебя. А сами любовь крутят». — «Да ты что! — шепчет Костя. — Мамаша его ни разу не видела с тех пор, как я сел».

Куприянов хохочет, похлопывает Костю по щеке: «Как близкий и доверенный друг, не хотел говорить тебе, пока ты был в отсидке. Они здесь куражились не прячась. Все видели. А теперь она чувствует вину перед тобой, ну, заглаживает, уходит в подполье, сидит дома. А время идет, ей хочется к судье, а у тебя вострый глаз, вот они и придумали, что она живет у бабы Ани. А на самом деле она то у бабки, то у него. Теперь, — говорит, — понял, что такое „камуфляж“?» Ну, Костя орет, защищает Лизу, потом теряет дар речи: а вдруг Куприянов прав? Хотел что-то еще сказать, но слова в горле застряли. Сорвался и побежал. Куприянову только это и надо.

Костя выскакивает на улицу, добегает до почты и звонит бабе Ане. Подходит Лиза. «Значит, она все же там, — думает он, — а не у судьи». Не раздумывая, рвет в Вычегду. Ему необходимо поговорить с Лизой, чтобы убедиться, что Куприянов врет. А он в Вычегде давно не был, сто лет, еще до отсидки. Приезжает, соскакивает с автобуса и бежит, а там километра три, он бежит, задыхается, а остановиться не может. И тут начинаются потрясения… Первое. Он врывается в дом любимых родственников, а там живут чужие люди. Оказывается, баба Аня давно продала дом и перебралась в баньку, еще когда надо было платить Судакову за сгоревшую машину.

Помнишь, мы тогда удивлялись: откуда у Лизы деньги? Вот тебе и весь секрет: баба Аня — бездомная! Судаков, правда, привез доски и настелил новые полы, срубил крыльцо и утеплил баньку для зимы.

— Благодетель! — зло замечает Глазастая. — Тоже на Лизу целится.

— Ничего он не целится. Баба Аня сказала — просто добрый. Ты удивляешься, потому что он не вписывается в нашу жизнь, не похож на всех.

— Может… — неуверенно отвечает Глазастая. — Я здесь, в дурдоме, озверела, всех подозреваю. Думаю: папаша — гад, Каланча — гадина, Куприянов — змей подколодный. Так про всех думаю, самой противно. Ненавижу себя.

— Костя слегка остыл: новость про дом его осадила, — продолжала Зойка. — Ну, он нерешительно подходит к баньке, останавливается незаметно у открытого окна и слышит голоса. Баба Аня радуется, что Лиза приехала, а Лиза что-то непонятное отвечает или, может, песенку поет. Как-то она нараспев говорит. До Кости долетают ее слова: «Ах ты мое солнышко, ну-ка обними свою мамочку, крепче, крепче!» В ответ раздается непонятное бормотание и веселый смех. Костя осторожно заглядывает в окно и видит: сидит Лиза, а на руках у нее… мальчик. И она подбрасывает его на коленях, а он смеется.

Костю как обухом по голове: у Лизы сын от судьи! А помнишь, я говорила, что Лизок потолстела, что у нее пузо лезет на нос. Еще удивлялась, дуреха. Никто из нас этого не просек: ни я, ни влюбленный Степаныч. Вот как все тайно сделала: уехала к бабе Ане, там родила и больше трех месяцев прожила. Приедет, порхнет — и снова туда.

— Ну да! — замечает Глазастая. — Она же в декрете была.

— Трудно представить, что произошло с Костей в этот момент. Думаю, вся его жизнь окончательно треснула и рассыпалась. Теперь ему никогда ее не собрать, если он еще живой. Ты подумай, у Лизы мальчик, сын! И от кого — от судьи, от человека, который погубил Костю, а теперь он еще отнял у него Лизу — она же была его собственностью!

— Слушай, не преувеличивай и не нагоняй на меня тоску, — просит Глазастая.

— А я не преувеличиваю, наоборот, преуменьшаю. Он ведь решил убить судью, чтобы сразу всем за все отомстить: за суд и со своей жизнью покончить.

— Но не убил же? — тихо спрашивает Глазастая.

— Вот именно, что чуть не убил! Послушай, Глазастая, мне тебе надо все до конца рассказать, а то я не выдержу.

— Конечно, рассказывай. И поплачь, если охота. Я подожду.

Она слышала, как Зойка плачет, и мир ей казался чудовищным. Но она готова была все вытерпеть: ей надо было сбежать из психушки и добраться до Коли, чтобы спасти его, он ведь ни в чем не был виноват.

— Я была дома, — услышала Глазастая шепот Зойки и крепко прижала трубку к уху. — Слышу: страшный грохот у Зотиковых. Выскочила — Костик как сумасшедший вылетает в открытую дверь. И только заметила, что у него в руке нож. Он сбивает меня с ног. Отлетаю к стенке, кричу: «Костя!» — но он не слышит.

Вернулась в их квартиру, ничего не поняла, увидела только, что Лизин ломберный столик открыт. Догадалась: он прибегал домой за ключом от квартиры Глебова, вспомнил, что у них был ключ — он хранился в шкатулке с нитками. А тут телефон звонит. Куприянов спрашивает Костю. Я говорю, что он прибежал и убежал. «Ну-ну!» — отвечает сладким голосом и хихикает. «А вы, — спрашиваю, — не знаете, куда он улетучился?» — «Куда надо, — говорит, — туда и отправился».

Вернулся Костя не скоро. Услышала я: что-то зашуршало по двери, открыла. А он упал на меня, прямо повис. На ногах не стоит, бормочет что-то, понять нельзя, руки в крови, глаза сумасшедшие. «Костик, — говорю, — что случилось?» А он как прижмется ко мне, как зарыдает взахлеб. Спрашиваю: «Может, Лизе позвонить или Степаныча с работы вызвать?» — «Нет, нет, — говорит, — я его убил!.. И правильно сделал». И не может остановиться, одно и то же твердит: «Убил его, убил, я, — говорит, — ложь убил. Теперь все узнают, я все на суде скажу». И вдруг стал звонить по телефону. Потом повесил трубку. «Хотел в милицию, — говорит. — Но тогда я не успею тебе все рассказать. А мне важно, чтобы ты все поняла». А у него руки не просто в крови, а все порезаны. Это он сам себя порезал и даже не заметил. «Я когда увидел, — говорит он, — что у матери ребенок маленький, понял: прав Куприянов. Тут-то я и решил: убью! Прибежал к дому Глебова, а его нет».

Постоял, постоял, поджидая, но он был в лихорадке и не мог стоять на месте, а как безумный бегал вдоль дома. Потом решился и вошел в квартиру. По-моему, ему стало страшно, хотя он мне в том не признавался. Он мне только сказал, что ждал, когда его убьет, и все рассчитал, и, говорит, закрыл глаза и представил себе, как он будет лежать, истекая кровью. «А я, — говорит, — дождусь, когда он отдаст концы, и позвоню в милицию, и сразу во всем признаюсь».

Света он не зажигал, стоял у окна за занавеской, застыл. Даже не знает, сколько стоял: час, или два, или десять… Ничего этого он не знал и ничего не помнил, в голове, говорит, стучало, как будто там установили метроном: стук, стук, стук, стук. Он не слышал, как Глебов открыл дверь и появился в комнате. Только понял это, когда тот включил свет.

Глебов сразу увидел его за занавеской, отдернул ее, и Костя бросился на него, несколько раз ударил ножом. Глебов упал, падая, уронил стул, а Костя, не оглядываясь, убежал.

Оттащила я Костю в ванную, вымыла его, смазала йодом раны, забинтовала. Порез на правой ладони был глубокий, видно, нож крепко сжимал. Уложила в свою постель. Его колотило, прямо подбрасывало на кровати. Накрыла несколькими одеялами, и он затих. А сама — шмыг к нему в квартиру и звоню Глебову. Тот не отвечает. Пугаюсь еще больше: а вдруг правда убил! Накручиваю в «Скорую», но когда отвечают, сразу бросаю трубку — боюсь, не знаю, что делать.

Подымаю глаза, а Глебов стоит передо мной. На щеке рана кровоточит, и он зажимает ее носовым платком. Глебов нерешительно кивает и тихо говорит, что у меня дверь нараспашку, а потом: «Где Костя, не знаешь?» — «Знаю, — говорю, — у меня». Иду домой. Он за мной, растерянно оглядывается. Костю ведь не видно под ворохом одеял. «Вот он лежит», — говорю.

Глебов подходит к кровати и отбрасывает одеяло, а Костя как увидел его живым, так вскочил, а потом сполз на пол и заплакал. Глебов хотел его успокоить и положил ему руку на плечо. А тот ее отшвырнул, взметнулся и убежал.

Мы долго молчали. «Он думал, — говорю, — что убил вас. А теперь вы живой, значит, порядок. Можно, я промою вам рану и заклею пластырем?» Он кивнул и сел на стул. Я ему смазываю йодом рану и говорю: «Здорово Костя вас резанул». — «Сам на гвоздь напоролся», — отвечает. «А я, — говорю, — думала, он за то, что вы любовь крутили с Лизой тайно и ребенка родили, пока он срок строгал в колонии». Тут Глебов побелел. Я испугалась, что ему плохо, может, думаю, у него еще раны, где опасно, в животе или в груди, и там кровь хлещет. А он все белеет, белеет… «Так ты говоришь, у Лизы маленький ребенок?» — спрашивает. «Ну как маленький, — говорю, — полгода ему уже». И тут меня осенило. Я догадалась. Ну Лизок!.. Не сказала ему про ребенка! «А вы что, — тихо так спрашиваю, — ничего не знали об этом?» — «Ничего», — отвечает.

Встал и качнулся. Я его еле успела под локоть схватить, чтобы не упал. Ну, думаю, умирает. А он вдруг неожиданно улыбается: «Я сейчас в это не верю. Поеду в Вычегду и посмотрю. Не знаю, останусь ли жив. — Пошел нетвердой походкой, потом вернулся и говорит: — Косте скажешь, что я ничего не знал и Лизу ни разу не видел. Он тебе поверит». И исчез в темном подъезде.

Зойка, рассказывая Глазастой, вновь все переживала. Вздохнула, вытерла ладонью остатки слез и спросила:

— Глазастая, я тебе не надоела?

— Нет, — отвечает. — Только лучше про себя расскажи, как ты в больницу укатила, а то про этого козла-недоноска противно слушать.

— Не надо, Глазастая, так про него. Он хороший. И я его люблю.

Глазастая вдруг громко захохотала, что с нею раньше никогда не бывало, и говорит:

— Любовь зла, полюбишь и козла!

Тут наступило долгое молчание. Сначала Зойка хотела повесить трубку, но не повесила и услышала, что Глазастая плачет:

— Ты меня простишь, Зойка?… Прости, пожалуйста, очень тебя прошу!

— Вот, дурочка, я тебя уже простила и без твоих слов. Давай к делу, подруга.

— Мне, Зойка, пора. Чувствую, Коля погибает. — Глазастая помолчала и шепотом добавила: — Тут, когда я себя взрезала, мне сон приснился или наяву привиделась мама. «Ты зачем это сделала? — говорит она ласково. — А как же Коля, брат твой маленький и больной?…» — Ничего больше не сказав, Глазастая повесила трубку.

А Зойка еще долго слушала сигналы отбоя, пока не сообразила, что разговор окончен. Она думала, куда же убежал Костя и как бы с ним не случилось беды.

… Весь вечер Зойка просидела дома в ожидании Кости. А тот все не возвращался и не возвращался. Зойка не находила себе места. Она сидела за столом и делала вид, что занимается. А на самом деле напряженно прислушивалась к каждому шороху, который долетал с лестничной площадки. Ей мешал Степаныч — он смотрел телевизор, — и поэтому Зойка часто вскакивала, выбегала в прихожую и открывала дверь в подъезд. Степаныч стойко делал вид, что ничего не замечает. Потом он выключил телевизор, потянулся сладко и сказал:

— Не пора ли на боковую?

Зойка ответила, что у нее дела по хозяйству — надо еще вымыть посуду и немного постирать, а он пусть ложится.

Степаныч лег, сразу погасил свет, но было понятно, что он не спал, потому что из его комнаты ничего не было слышно: ни дыхания, ни сопения. Степаныч притаился.

А Зойка на самом деле пошла и занялась стиркой, всем назло. Вообще этот Костя надоел ей хуже горькой редьки. Что, она к нему приставлена?… То Лиза звонит, то баба Аня, и обе по секрету друг от друга. Что он ел, да что пил, да когда пришел или куда ушел?… А она откуда знает, если он не разговаривает с ней. У Зойки тоже есть гордость. Пошел он подальше, пусть катится на перекладных к такой-то матери!

Когда Зойка вышла из ванной, было уже за полночь. Глаза у нее слипались, руки и ноги гудели. Она приложила ухо к стене. У Зотиковых — тишина. Быстро разделась и шмыгнула в кровать. Но тут она снова подумала о Косте, и сон как рукой сняло. Точно ее попутал бес, потому что она решила сходить и проверить, вернулся он или нет. Прислушалась. Степаныч всхрапывал вовсю. Встала, как лунатик, в ночной рубашке до полу, босиком, чтобы не разбудить Степаныча, прокралась на кухню, где у них на гвоздике висел ключ Зотиковых, сняла его, не зажигая света, выскользнула на лестничную площадку. Прикрыла свою дверь, уже не дыша.

В подъезде было тихо и жутковато. Пощелкивала тусклая электрическая лампочка, и Зойке казалось, что кто-то крадется по лестнице. Она почему-то попробовала кашлянуть, чтобы доказать себе, что ничуть не страшно. Ее кашель в пустом подъезде откликнулся гулким эхом. Зойка дрожала мелкой дрожью. Нетвердой рукой вставила ключ в замочную скважину и осторожно повернула. Дверь скрипнула, Зойка прошмыгнула в образовавшуюся щель. У нее замерзли ноги, спина, живот — рубашка на ней была тонкая.

Из комнаты проникал неяркий свет. Зойка догадалась: горела настольная лампа. То ли Костя забыл ее выключить, то ли он не спал. Во всяком случае, он был дома.

«Значит, живой!» — успокоилась Зойка. И хотела незаметно улизнуть обратно, но непонятная сила потянула ее вперед. Она миновала кухню, подошла к дверям в комнату. Дышала открытым ртом. Выглянула, вытянув шею. Нет, Костя спал, потому что в кругу настольной лампы никого не было. В ванной лилась тоненькая струйка воды. Зойка заглянула туда, закрыла воду и погасила свет. Тут ее взгляд пробежал по комнате и уперся в подушку на тахте. Костя лежал на животе, уткнувшись лицом в подушку.

Но что это?… У Зойки от страха стало двоиться в глазах. На подушке появилось две головы.

Зойка протерла глаза и снова посмотрела. Все равно две головы! Еще ничего не понимая, она сделала несколько шагов вперед. Она приближалась к тахте, головы на подушке приобретали определенные контуры. И вдруг страшное мгновенное открытие — Зойка увидела, что на подушке рядом с головой Кости лежала голова Ромашки!..

Как она не заорала — неизвестно, но внутри у нее все оборвалось. Они были прикрыты простыней, но плечи у обоих были голыми, а Ромашка даже не прикрыла грудь, и Зойка видела ее. Неизвестно, сколько она так простояла. Застыла, слегка вздрагивая и пощелкивая зубами. Не помнила, как вышла, открыла дверь и захлопнула. Громко ли, тихо — ничего не помнила. Но только вставила ключ в собственную дверь — та неожиданно открылась, и перед ней предстал всклокоченный, босой, в одних трусах Степаныч.

— Ты где была, бесстыдница?! — И, не дожидаясь ее слов, отвесил тяжелую пощечину, не рассчитывая собственной силы.

Зойка отлетела в угол. Подол рубахи задрался у нее выше колен, и Степаныч увидел, что она голая. Он отвернулся и ушел, низко склонив голову.

Всю ночь Зойка не спала: думала, как ей жить дальше? Ничего не придумала, встала утром и ушла в училище. В тот день ей не хотелось возвращаться домой. Она боялась встретить Костю. Не знала, как ему смотреть в глаза, что сказать и сделать. В конце концов, если разобраться честно, он даже не обманывал ее. Он ведь ничего ей никогда не говорил и ничего не обещал. Но от этого Зойке тоже легче не было.

Все это жгло ее нестерпимо. Она долго ходила по улице. Стояла ранняя осень. Мелкий дождь успел прибить к земле всю грязь, скопившуюся за лето, и превратил ее в липкую жижу. Прохожие скользили и пытались удержаться за мокрые стены домов, потемневших от долгой сырости. Иногда Зойка бросалась от отчаяния бежать — и бежала до тех пор, пока хватало дыхания, а потом, как рыба, выброшенная на сушу, дышала, прижавшись где-нибудь к холодной стене. Ей надо было загнать себя до изнеможения. Чувствуя, что она уже падает, Зойка шла домой.

Так продолжалось несколько дней. Она загоняла себя и возвращалась домой. И вот однажды, так укатав себя, Зойка упала дома на кровать, машинально открыла книгу и начала читать. Раньше с ней этого никогда не бывало, и Степаныч со страхом смотрел на своего любимого ребенка, который ночи напролет все читает и читает. И неизвестно, спит ли она вообще? Он заглядывал к ней, но бесшумно, боясь нарушить ее покой. Он ненавидел себя, он с презрением смотрел на собственную руку, которая ударила Зойку, и даже в сердцах плюнул на нее, как будто она сделала это сама.

И вот однажды, выйдя из лифта, Зойка вдруг столкнулась нос к носу с Ромашкой. Ромашка ей улыбнулась и независимой походкой направилась к лифту. И вдруг Зойка, не зная почему, набросилась на нее с криком: «Ах ты, тварь!.. Ах ты, любительница секса!» И рвала ее перышки, ее два крылышка, которые у нее были так умело и ловко подстрижены.

Ромашка так отчаянно закричала, что выскочил Костя. Он увидел Зойку, которая, словно звереныш, вцепилась в Ромашку, и ее никак нельзя было оторвать. Но Костя все-таки оторвал и повел плачущую Ромашку обратно к себе. В дверях Ромашка остановилась и крикнула: «Тебе кино надо посмотреть про Чучело — увидишь свое отражение. Уродина!»

Зойка ворвалась домой. В ярости она не знала, что ей делать. Почувствовала, что сейчас она способна убить себя или еще кого-нибудь или просто разбить собственную голову о стену. И тут ее схватил Степаныч и крепко-крепко сжал. Она рвалась из его рук, дрыгала ногами, вопила как сумасшедшая, а он ее не выпускал, и только непривычные слезы накатились на его глаза и струйками побежали по грубым, дубленым щекам, ища ложбинки в морщинах около рта, и он слизывал их языком.

Неожиданно появился Костя, но Степаныч так свирепо посмотрел на него, что тот вылетел в одно мгновение. А Степаныч еще очень долго сжимал Зойку, может быть, час, а то и больше. Руки у него онемели, а Зойка все билась и билась, вздрагивала в конвульсиях, но потом вдруг остыла, успокоилась, опала.

Он поднял ее и, как маленькое дитя, — до чего же он ее любил! — пронес на кровать, раздел и уложил. Ночью он услышал рыдания. Глубокие, затяжные. Сначала он не хотел идти, но рыдания не прекращались. Он слышал, как она прошла в ванную, долго там умывалась, а потом сама пришла к нему.

Он никогда не забудет этого ее прихода, до дня своей смерти. Вдруг в проеме дверей появился его ребенок, изменившийся до неузнаваемости. Ее озорное девичье лицо, на котором каждый улавливал едва сдерживаемую постоянную улыбку, озарилось новым светом. Это было лицо девочки, подростка, которая превратилась в девушку. Она подошла к Степанычу и ткнулась ему в грудь.

А Костя после всех этих событий исчез. Где он скрывался, не знал никто. Но не прошло и нескольких дней, как Ромашка нашла парней, которые подстерегли и избили Зойку. И ее с сотрясением мозга отвезли в больницу, где она провалялась целых три недели.

Когда Зойка вышла, с Костей все было по-прежнему, вернее, его не было нигде, словно он растворился в пространстве. Что только Лизок не делала: заявляла в милицию, давала сообщение в газету с его фотографией, передавала по местному телевидению. Костя не откликался, и никто его нигде не встречал.

Зойка даже Ромашке, этой стерве, позвонила, но та ответила весело, что ничего о нем не слышала, а если он ей ребеночка заделал, то она его Зойке подбросит. И захохотала над своей остротой.

А жизнь Зойки разворачивалось со страшной силой, и ей надо было свою боль о Косте победить, если это возможно. Она составила план бегства Глазастой из психушки. Все в строгой тайне. Достала напильник и ломик, чтобы передать их Кешке. Тот ночью выломает тюремную решетку на дверях в отделение Глазастой — там же настоящая тюрьма, — а сам ляжет спать, будто он ни при чем. А Глазастая вылезет в Кешкин взлом и отправится на встречу с Зойкой — она ее будет ждать на улице возле дыры в заборе.

Чем ближе день побега, тем больше Зойка впадает в лихорадку. Ничего не соображает, все время в отключке: думает только про побег. Степаныч, например, ей говорит: «Я тебе вчера картошку поджарил, а ты не съела». А она в ответ: «Картошку? А зачем?» Естественно, он смотрит на нее как на сумасшедшую. А она уже включилась, юморок ему подбрасывает: «Степаныч, ты прямой как линейка — шуток не понимаешь». Он строго замечает: «Может, я и линейка, но все-таки твой отец, и ты, Зойка, не иначе, опять впуталась в какую-то подозрительную историю.

Смотри, умная, вовремя подай сигнал, когда тебя надо будет спасать». А она перестала спать, ночи напролет сидит на кровати и смотрит в стену. Что-то будет? Предчувствует страшное, но остановиться никак нельзя!

Кешка, между прочим, велел Зойке еще купить банку меда, он собрался медом смазать стекло в дверях, чтобы оно не звякнуло в ночной тишине, когда он его выбьет. Стекло на самом деле, склеенное медом, не звякнуло, но в спешке он осколки вынул не все, ему еще надо было подпилить и выломать решетку. Он работал как дьявол, так увлекся, что обо всем забыл.

А в это время появилась Глазастая и стала его торопить, а потом, когда он все сделал, она вдруг убежала. Потому что забыла медвежонка брата, ну, игрушку плюшевую, такой потертый медвежонок, но брат его очень любил, она спохватилась, что забыла его в тумбочке. Вернулась. Но тут они увидели, что какой-то псих вышел в коридор, чтобы покурить, — а психи все любопытные, — он тут же подлетел к взломанной двери. А Глазастая в это время уже повисла в дыре, и Кешка ее тащил. Он ее заторопил. Она как рванулась, зацепилась за осколок стекла, оставленный в двери, и раскроила себе всю задницу. Кровища захлестала. А тут этот любопытный и подлетает. Все соображает и говорит: «Я в коридор не выходил и вас не видел». И с дикой скоростью исчезает. Стоп. Возвращаемся обратно.

Вот, значит, сидит Зойка ночью на кровати, план прокручивает. Рисует себе в голове, как Глазастая бежит по больничному парку. Она маленькая, а деревья громадные, и от них ложатся на землю черные угрожающие тени. Страшно! А Глазастая бежит к забору, где Зойка ее ждет, зажав в кулаке билет на поезд, на котором она поедет за своим братом. И тут Зойку как обухом по голове: а если за нами будет погоня? В голове у нее снова завертелось: то одна идея, то другая. Тут она и подумала про Судакова. Он теперь на маленьком автобусе ездил. Рано утром подстерегла его у дома, как когда-то с Глазастой, когда они ему на мотоцикле сверток с деньгами всовывали. Зойка почему пошла к Судакову за помощью: он на суде ей понравился, показался хорошим человеком, без вранья. Все она ему выложила: и про Глазастую, и про похороны ее матери, и про брата, и про Джимми, и даже про то, как ее подруга вены разрезала. Он шел мрачный, ни слова не произнес и ничего не переспросил, но по его лицу было видно: Зойкино предложение ему не нравилось. Когда они поравнялись с трамвайной остановкой, он сказал: «Я по тормозам», — и остановился.

— На нет, — говорю, — и суда нет.

— А ты подумала своей башкой? Тебе что, одного суда мало? — отвечает он.

Зойка разочарованно ухмыльнулась, сделала ему ручкой, мол, чао, осторожный, свернула в сквер, села на скамейку и пригорюнилась. Трамвай звякнул и проплыл мимо.

Кто-то сел рядом с ней, тяжелый. Подымает глаза, а это Судаков — вот картинка, не уехал, оказывается.

Смотрит Зойка на него, улыбается, а он отвернулся. Тогда она свою привычную улыбочку убирает усилием воли и ждет, что он скажет. Нос у него здоровый, губы толстые, а щеки пухлые, как у детей. Его мальчишки на него похожи, можно сказать, симпатичная получилась троица.

— Не нравится мне эта история. Боюсь, — мычит он, не разжимая губ. — Но и доверить ее никому чужому не могу. Вот так. Жена узнает — из дома выгонит.

24

Полдня тарахтела в автобусе Судакова. Сидела на последнем сиденье, и меня трясло, как несчастного доходягу, который пытается удержаться верхом на взбесившемся быке. Кого мы только не возили, даже милиционеров. Вот если бы они знали, с кем едут… Но такова жизнь: никто никогда не знает того, что бы ему хотелось знать.

Вечерело, мы наконец остались одни, съели бутерброды — они нашлись у запасливого Судакова — и двинулись к психушке. Подъехали. Из темноты вышла, почему-то сильно хромая, Глазастая. Ее поддерживал Кешка, который в это время должен был спокойно спать в своей палате.

— Что за номера? — спрашивает Судаков. — Почему двое?

— А потому, — отвечает Кешка, — что она порезанная, — и поворачивает Глазастую задницей к Судакову.

Я как увидела, обалдела: джинсы сзади были у нее разорваны, под ними виднелся длинный глубокий разрез, а вся штанина набухла кровью.

— Ну, с вами свяжешься!.. — говорит Судаков. — Обязательно влипнешь. Черт меня, старого дурака, попутал!

— А вы не волнуйтесь: довезете нас до вокзала, и мы уедем, — отвечает Глазастая.

— Как же, до вокзала! С кровавой раной! А если сепсис? — возмущается Судаков.

— Что же делать? — пугаюсь я.

Мой вопрос остается без ответа. Судаков круто разворачивается и везет нас в неизвестном направлении.

— Надеюсь, вы не хотите меня сдать в больницу? — вежливо спрашивает любопытная Глазастая.

Судаков мрачно смотрит на нее, но ничего не отвечает.

Мы ехали по очередной темной улице, яркие фары выхватывали одиноких прохожих, больше похожих не на людей, а на извивающихся под ветром червяков, — они все куда-то ползли, облепленные желтыми листьями.

Мы остановились около дома Судакова, и он говорит нам:

— Ты, парень, оставайся, а вы, «птички», вылетайте.

Когда он открыл дверь своей квартиры, то стал тихим-тихим, сбросил башмаки, куртку и позвал:

— Любаня… Мальчишки спят, — объясняет он. И еще тише по складам поет: — Люба-а-ня!

Лично я стою и дрожу, а Глазастая, полуживая, прислоняется к стене. Ей все до лампочки. Выходит жена Судакова, видит нас, глаза у нее сильно округляются, к нашему приходу она, конечно, не готова. Она про нас, думаю, после суда вспоминает только в черных снах. Судаков ей ничего не объясняет и разворачивает Глазастую спиной. Любаня видит распоротую задницу и говорит: «Господи, как же ты терпишь, бедная!»

Укладывают Глазастую в комнате на столе. Любаня промывает ей рану, делает каких-то два укола, приносит здоровенную кривую иголку с ниткой, говорит: «Терпи, несчастная», — и зашивает ей рану, смазывает йодом и заклеивает пластырем.

В этот момент Любаня мне очень нравится, и я решаю бросить свое поварское училище и выучиться, как она, на медсестру. Стоящее дело, скажу я вам.

— Может, переночуешь у нас? — спрашивает у Глазастой.

— Не-е, — отвечает Глазастая. — Нам пора. Спасибо вам.

Когда мы вышли, то оказалось, что Глазастая еле передвигается. И Судаков нас отвез по моему предложению к нашему дому. Решили, что Глазастая и Кешка переночуют у Зотиковых, а потом двинем дальше.

Вышли из автобуса. Судаков мигнул нам задними фонарями и исчез. Мы стояли в кромешной тьме, сверху сыпался дрянной дождик, снизу поддувал противный ветер.

— Надо осторожно, — цедит Глазастая. — Наверняка мы в розыске: папаша мой дремать не будет.

— Значит, посидите у Зотиковых. А утром Степаныч уйдет на смену, я вас покормлю, и двинем.

Так мы все и сделали, только не так складно все получилось.

Когда мы утром сидели за завтраком и обсуждали, как похитим Колю, неожиданно явилась Каланча, без всякого предупреждения.

— А можно, — говорит, — я с вами чайку попью? А то дома не успела.

— Попей, если не захлебнешься, — отвечает Глазастая.

— Не захлебнусь, — и накладывает себе в чашку сахар, — потому что… за дверью стоит и дежурит милиционер, капитан Куприянов.

— Вот сука! — звереет Глазастая. — Навела!

— Никого я не наводила, — отвечает. — Он меня силой приволок.

Тут мы с Кешкой заволновались, и он говорит, что можно по трубе подняться и по крыше уйти. А Глазастая вдруг встала, открыла входную дверь и говорит Куприянову:

— Входи, ищейка проклятая.

— Ну ты, полегче! — Куприянов вошел, оглядел нас. — А я-то думал, они уже улетели. А тут подарок — вы в полном составе. Предлагаю мировую, без всяких последствий. Все аккуратно и добровольно возвращаются по своим местам. И будто ничего не было.

— Кто вам поверит? — спрашивает Глазастая.

— Давайте Куприянова свяжем, — вдруг предлагаю я, заношу над его головой чугунную сковороду и жду команды Глазастой. — В рот кляп. И бежать.

— Дельное предложение, — замечает Кешка. — И Каланчу к нему присоединить.

— Послушай, Глазастая, — говорит Куприянов. — Твой же папаша ни шума, ни огласки не желает. Вот вам и гарантия.

— А Зойку не тронете?

— А кому нужна эта шалава? — Он даже не посмотрел на меня.

Наступила гробовая тишина. Все уставились на Глазастую — за ней было решение. Я думала в это время про бедного Колю.

Но тут Кешка встает и твердым голосом произносит:

— Ты как хочешь, Глазастая, а я обратно не пойду.

— А ну заткни пасть, христосик! — злится Куприянов. — С тобой разговор короткий. Вызову «Скорую», с дружками повяжут тебя и уволокут.

Вижу, Кешка страшно нервничает, не знает, что ему делать, и я за него нервничаю, шепчу ему на ухо: «Беги!»

Кешка делает несколько шагов к двери, а Куприянов выхватывает пистолет и командует: «Ни с места!» Кешка замирает. А тот берет трубку, чтобы набрать номер психушки, но тут на рычаг аппарата почему-то ложится рука Каланчи.

— Ты что, падла, куда лезешь? — замахивается на нее Куприянов.

— Ты звонить не будешь… — Меня поразило, что она ему говорит «ты».

— Что?! — орет Куприянов.

— А то. Позвонишь — сам сядешь, — спокойно отвечает Каланча. — Я тебя посажу. Я беременна от тебя, а мне только пятнадцать. Сядешь как миленький на восемь лет. Вот будет весело!

Тут наступает полное молчание. Все смотрят друг на друга — рожи отпадные. Глазастая впервые в жизни даже розовеет.

— Блефуешь, зараза! — Куприянов бросается на Каланчу, но мы трое оттаскиваем его.

— Имеется справка от гинеколога, — гордо заявляет Каланча.

Балдею, хочу сесть, но падаю мимо стула. Глазастую ничем не удивишь.

— Так вот, — говорит она менту, — мы через пару дней уедем, а ты от меня передашь этому, моему отцу, записку. И он тоже успокоится.

— А как же я ему все объясню? — почти плачет рыженький.

— Как хочешь. А теперь вали отсюда, пока я не разозлилась. Мы опасные детки, с нами лучше не связываться.

Куприянов тут же выметается, а мы еще долго пьем чай и хохочем.

— У нас даже стукачки не такие, как у них, — говорит Глазастая. — У нас они верные люди. — Она наклоняется и, шутя, дает Каланче подзатыльник. Каланча довольна.

25

Мы ехали за Колей. Его специнтернат находился в пятидесяти километрах от города. Погода была плохая: шел дождь, и грязные капли жалобно стекали по окнам быстро едущей электрички.

Глазастая посадила нас порознь. Меня — впереди всех, а сама сзади, чтобы был обзор. Я думала все время про Колю. Сердце прыгало от волнения, во рту пересохло.

Потом мы шли по рыжему полю, в конце которого, на опушке леса, стоял двухэтажный кирпичный дом, огороженный высоким железным забором. Кешка нес небольшой складной стул и папку с бумагой. Он собирался для конспирации изображать художника.

Когда до дома осталось метров двести — триста, Глазастая сказала:

— Кто придумал это чертово поле? Здесь даже спрятаться негде.

— Не волнуйся, — ответил Кешка. — Я все окрестности изучил. Мы уйдем через лес на шоссе…

— И лови ветра в поле, — быстро закончила я и некстати хихикнула.

Потом мы замолчали и так дошли до самой ограды. Я прижалась к железным прутьям, а Глазастая спряталась за кустами на опушке.

Около дома играли дети. Коли среди них я не увидела.

Кешка поставил свой стул, открыл папку, достал карандаши и стал рисовать.

А я во все глаза высматривала Колю.

— Ну как? — кричит Глазастая.

— Его нет, — отвечаю, а у самой сердце бьется как сумасшедшее. Пугаюсь, что не узнаю Колю, боюсь, что он не узнает меня, не понимаю, как мы его позовем.

Кешка утверждает, что все дети любопытные и они обязательно подойдут посмотреть, что он рисует.

Вдруг дверь хлопает, и появляется Коля. Кричу Глазастой: «Он!» Я его по пальто узнала и по вязаной красной шапочке.

Следим за передвижением Коли: вот он спрыгнул с одной ступени, потом со второй.

Дети друг к другу не подходят, каждый живет своей жизнью.

Иногда между ними возникают молчаливые драки — видно, из-за игрушек.

Коля стоит один, оглядывается по сторонам, но нас не видит.

Кешка торопливо складывает лист белой бумаги и пускает голубя в сторону Коли. Никакого внимания. Глазастая выходит из укрытия и становится рядом со мной, вижу ее лицо, крепко сжатые губы и глаза, полные отчаяния.

Губы шепчут: «Коля, Коленька, иди ко мне, посмотри на меня!» Но Коля нас не видит.

— Давай я махну через изгородь и приведу его, — предлагаю я.

— Опасно, — отвечает Глазастая. — Их наверняка предупредили. Может, они за нами уже следят.

И точно, в цель попала. Из дома выходит женщина в телогрейке и решительным широким шагом направляется к нам. «Все, — думаю, — пропали!»

— Не обращайте на нее внимания, — предупреждает Глазастая.

Женщина подходит и спрашивает:

— Вы что здесь столпились? — Она говорит как-то странно, с трудом выговаривает слова.

— Мы из художественного училища. Понравился пейзаж с вашим домом, — весело отвечает Глазастая.

— Вот рисуем. — Кешка протягивает ей свой рисунок.

Женщина больше ничего не спрашивает, смотрит на нас с подозрением, но потом все же уходит.

— Тоже глухонемая, — говорит Глазастая.

Зато теперь нас замечают дети, все, кроме Коли.

Вот невезуха! Но я стараюсь не отчаиваться и сую каждому из них по конфете. Они берут охотно, тут же разворачивают и жуют.

Просовываю руку и подбираю фантики, чтобы не оставлять следов. Один мальчик что-то недовольно мычит, вырывает у меня фантики и убегает к дому, за ним все остальные.

И тут к нам подходит Коля. Глазастая садится перед ним на корточки, вот-вот заплачет и говорит:

— Коля, это я, твоя сестра Лариска. Коленька, ты меня узнаешь? Посмотри внимательно. — Глазастая берет брата за руку. Но Коля не узнает ее и даже не хочет на нее смотреть.

— Он, вероятно, разучился читать по губам, — замечает Кешка.

Глазастая выпускает Колин рукав и начинает разговаривать с ним знаками, делает это быстро, выразительно, все лицо ее оживает, и начинают двигаться губы, нос, даже щеки.

Коля что-то мычит и отворачивается, но не уходит — стоит. И вдруг он делает Глазастой несколько знаков. Оказывается, он спрашивает: «А где Джимми?» — «Джимми на небе». Он смотрит на нее недоверчиво и отвечает: «Собаки на небе не бывают». Глазастая в отчаянии. Мы с Кешкой молчим, мы-то ничего не можем сказать. Глазастая снова жестикулирует: «Мама его позвала, и он ушел к ней». У Коли глаза наполняются слезами.

— Коленька, — просит Глазастая, — подойди ко мне, я хочу тебе шапочку поправить.

Коля подходит. Глазастая снимает с него шапочку, встряхивает и вновь надевает, проведя пальцами по щеке брата.

— А это Зоя, — говорит Глазастая. — Помнишь ее?

Коля переводит взгляд на меня, внимательно смотрит и кивает, мол, узнаёт. Я ему улыбаюсь.

— Коля, а ты можешь отсюда незаметно выйти? — спрашивает Глазастая.

Коля кивает.

— Ну, тогда давай выходи, — приказывает Глазастая. — А то ты мне очень нужен.

Коля бежит вдоль изгороди, останавливается, смотрит на нас, ложится на живот и подползает под железную изгородь.

Глазастая подбегает к нему, обнимает, целует, и тут же его подхватывает Кешка на руки, и мы бежим к лесу. Не знаю, сколько мы бежали, — до тех пор, пока Глазастая не упала, у нее на джинсах проступило темное кровавое пятно. И только поздно вечером мы вышли к железнодорожной станции, неловко обнялись и поцеловались, а ведь мы до этого так никогда не делали. В последний момент, когда уже сигналил их отходящий поезд, Коля дернул меня за штанину, я наклонилась к нему, и он крепко-крепко обхватил меня за шею в каком-то немом ожесточении и прижался своей щекой к моей. Вот так мы и разъехались в разные стороны на разных поездах. Вышло, как я говорила: «Лови ветра в поле».

Я рада была, что нам все удалось и теперь Глазастая и Коля вместе, но в вагоне, сама не знаю почему, мне стало так паршиво и одиноко, что я отвернулась лицом к окну, за которым стояла кромешная тьма, и так просидела до самого города.

Дура, недоделок, ну что я вдруг затосковала?

26

«Глазастая, подумай, год прошел, как мы расстались, и вдруг сегодня в первый раз ты мне приснилась. Стоишь в саду, прислонившись к цветущему дереву, а у ног твоих — Коля. Я почему-то боюсь, что цветы осыпятся, жалко мне эту красоту. Но они не осыпаются. А Коля вдруг запел песенку низким голосом. Слов не разбираю, а слышу только голос. Ты берешь его за руку, и вы уходите. Странно и печально было смотреть на ваши удаляющиеся спины. Хотелось кричать, чтобы вы не уходили или хотя бы оглянулись.

Ты, Глазастая, не сердись. Я верю в чудо. Коля заговорит. Проснулась я как от удара, побежала к почтовому ящику и получила твое письмо. Вот тебе и сон в руку.

Хочу сказать тебе, подруга, что много-много чего тут случилось за это время. Через несколько дней после вашего исчезновения заявился Куприянов — веселый, рот до ушей — и требует твой адрес. Говорит: родитель хочет знать, где находятся его любимые дети. Я ему отвечаю, что проводила, ручкой махнула, и все, а где вы — не знаю.

Он мне не верит, угрожает, шипит, что я об этом пожалею, невзначай прожег мне руку сигаретой, говорит, мол, промахнулся мимо пепельницы, попал в мою ладошку. Прожег, сволочь, кожу насквозь, даже паленым запахло. Я заорала, а он — в хохот. Но больше не появлялся.

А у меня после этого образовался „нервный срыв“ — это так врачи назвали, но никакого „нервного срыва“ не было, а просто я лежала все время на диване и никуда не ходила. Смотрела в потолок и даже плакать не могла. Лежала и думала, что я одна-одинешенька, а вы там все вместе, и лучше бы я поехала с вами. И все думала и думала про вас, а потом вдруг заметила, что все мои мысли незаметно переместились на Костю. Вы-то, слава богу, живы, а где он — неизвестно. Вдруг умер?!

Как поняла это, так стала плакать. А как заплакала, так уж и остановиться не могла. Я теперь не та Зойка, не стойкий оловянный солдатик. Можно сказать, любовь меня подкосила. Вот тебе и „нервный срыв“. Врачи закормили меня таблетками и даже хотели укатать в твою психушку, но Степаныч отстоял и сам за мной следит. А я все плачу и худею. Страшная стала — жуть! Настоящая жаба. На ногах не держалась.

А Костя от меня не отходит, все рядом, ни на минуту не отпускает. Вижу его и плачу. Но никому не признаюсь, что все из-за Кости, один Степаныч догадался, но помалкивает, сам тоже пьет таблетки и худеет, как я. Мы теперь оба доходяги. Да ничего, все пошло на убыль. А насчет обиды, насчет Ромашки — я забыла про это. Как-то встретила ее, бросилась навстречу, а она испугалась. Чувствует свою вину. Ну я с ней беседую, хвалю за внешность. А она правда красивая, вся как нарисованная. На прощание пригласила ее в гости и пошла дальше. Оглянулась — привычка такая, — а она задумчиво смотрит мне вслед, может, даже печально. Вижу твое лицо, ты меня осуждаешь.

А тут Лизок появилась, увидела нас со Степанычем, молча блуждающих по квартире, быстро собрала и увезла к бабе Ане.

Дом у них маленький, сама понимаешь, бывшая банька, две комнатки, но жили мы там, обласканные бабой Аней, как в раю. Я ни разу не видела ее без улыбки, она вся так и светится. Степаныч в нее влюбился, все норовил ей помочь, когда она долго работала в саду, поднимал ее на руки и вносил в дом. Баба Аня такая легкая, что он прозвал ее „ангельское перышко“.

В одной комнате жили мы со Степанычем, в другой — баба Аня и Лизок с мальчиком. Его зовут Петрушей. Очень это имя ему подходит: он рыженький, а глаза — темные, как у Глебова. Тому это нравится. Он сажает его к себе на плечи и бегает по саду.

Глебов часто приезжает, он теперь ушел из суда и работает в какой-то школе.

А потом началась великая стройка. Благодетель — Судаков, его теперь все так зовут. Сначала решили построить большую светлую веранду — это мечта Лизы, она целыми днями ее рисовала. Отдаст мне Петрушу — он такой тугой, кожа как шелк, я могу с ним возиться без конца, — а сама рисует свою веранду с ажурными колонками по углам. Потом передумали и построили просторную теплую комнату. Петруша бегает по комнате, добегает до солнечного пятна на полу и шлепается на него, а оно теплое. Ему приятно, он смеется. Строили трое: Степаныч, Судаков и Глебов, а иногда подваливали алкаши из города и требовали для себя „фронт работ“. Бабу Аню здесь все любят.

А про Костю мы много разговариваем, вернее, они разговаривают, а я помалкиваю и слушаю. Однажды неожиданно в разговоре Лизок вдруг врезала Глебову. „Ты, — говорит, — его сломал, засадил и чуть убийцей не сделал. Я тебе, Боря, этого никогда не смогу простить“. Прямо так и высказывается ему. А он: „А что же мне было делать, Лиза? Закон“. А она при всех отвечает: „Я тебя, Боря, люблю, но, если Костя не вернется, даже видеть тебя не смогу!..“»

… Но тут я перестала писать, потому что мне почудилось, что кто-то рядом играет на саксе любимую мелодию Кости из битлов. Сначала мне это так понравилось, что я даже заулыбалась, слушая. А потом испугалась, что совсем тронулась, и в страхе заткнула уши. Приоткрыла одно ухо — снова сакс. Я чуть не заорала и не заплакала от страха, что я в самом деле сумасшедшая, но сдержалась из последних сил, Степаныча пожалела. Вскочила как оглашенная, рванула дверь, чтобы доказать себе, что все это мне причудилось.

Открыла — а передо мной стоит Костя, щеки надул, глаза закрыл и играет изо всех сил… Смотрю и себе не верю. Он весь какой-то другой, непохожий: болтается на нем поношенная куртка, подпоясанная солдатским ремнем, широкие камуфляжные штаны и рваные кеды на ногах. Все чужое.

«Может, — мелькает в голове, — он в системе жил? Только система эта была какая-то бедная, потому что он на бомжа смахивает». Хочу крикнуть: «Костя!» — но голос подводит, и вместо крика вырывается шепот. Хочу за него зацепиться, чтобы он не исчез, только глаза у меня в разные стороны разъехались и ноги подкосились. Хорошо, Степаныч меня подхватил.

А Костя раскинул руки мне навстречу и закричал:

— Братцы и сестрицы, примите Христа ради сироту бездомную! — и кидается обнимать не меня, а Степаныча.

Вот тут я совсем и отключилась.

Прихожу в себя, лежу на своей кровати, рядом сидит Костя, а Степаныч, слышу, наяривает по телефону, вызывает «Скорую помощь». Я протянула руку, дотронулась до Кости, чтобы убедиться, что это он. Он посмотрел на меня, а я посмотрела на него — и все. И никто из нас даже не смог ничего сказать.

Я встала, подошла к Степанычу, взяла у него трубку, отключила «Скорую» и набрала другой номер.

— Лизок, — говорю, — Костя вернулся.

Она испугалась, стала что-то расспрашивать, а у меня у самой в голове еще туман.

— Здоровый, — говорю. — Слышишь, играет.

И Костя вновь заиграл. Лизок услышала его игру и рассмеялась и заплакала одновременно. А я продолжала держать трубку, чтобы она слышала Костину игру, потому что он играл очень хорошо. Думаю, так он никогда не играл. Соскучился, видно, по саксофону и по своему родному дому.

Вот и вся наша история.

В ту пору, мои дорогие компьютерные обормотики, на нашем небосклоне наметились быстро бегущие, живые, веселые облачка. Они неслись вперед, вселяя в нас надежду, и мы поверили — в который раз! — что у нас в жизни будет все хорошо.

Предыдущая главаГлава 6 из 6К книге