К книге
Стежки-дорожки. Литературные нравы недалекого прошлогоСтраница 29
83%
Страница 29
29

Эти заметки я пишу в то время, когда одному из самых моих любимых кинорежиссёров Алексею Герману исполнилось 65 лет. И телеканал «Культура» почти неделю празднует это событие, демонстрируя вечерами ленты Германа: «Двадцать дней без войны», «Проверки на дорогах», «Мой друг Иван Лапшин». И наконец, фильм, о котором до этого я только много слышал, – «Хрусталёв, машину!»

На следующий день после просмотра читаю в «Известиях» сожаление о том, что этот гениальный фильм Германа абсолютно некассовый, и с сожалением не только не соглашаюсь с эпитетом «гениальный», которым одарили фильм «Хрусталёв, машину!» в газете, но с сожалением думаю о том, что при всей своей любви к режиссёру не смог бы отнести этот фильм к его удаче.

По-моему, Герман потерпел в нём оглушительную неудачу.

Страшные, леденящие душу разрозненные эпизоды, мастерски отснятые как бы в пригашенном свете. Много истерики, крика, злобы, насилия, ужаса, страха.

И что всё это связывает? Неужели только название ленты, воспроизводящее знаменитую ликующую фразу Берии, узнавшего о смерти Сталина и не только не пожелавшего остаться возле покойного, но в понятном нетерпении приказавшего шофёру подавать машину, чтобы умчаться, опережая других, к вершине власти. Но если все эпизоды фильма связаны между собой только названием, то оно – код шифра. А шифровка в искусстве – эзотерика, снобизм, сообщение, посланное избранным. Страшное время, запечатлённое в фильме в унизительных физиологических подробностях, существует как бы само по себе в автономном режиме, мучительном для зрителя, поскольку тьма не отделена от света.

О художнике, о том, для чего он со своим творчеством призван в наш мир, замечательно точно сказал Блок в знаменитой речи «О назначении поэта». Он назвал творца «сыном гармонии» и пояснил: потому он и «сын», что не только ей причастен, не только её улавливает, но вносит гармонию в мир. Отказаться от такой задачи – значит перестать быть художником или не быть им вовсе. (Снова и во избежание недоразумений подчеркну, что веду речь не о воспроизведении жизненной дисгармонии – её мы найдём ещё у Лермонтова, но об идеале, к которому, даже обливаясь кровью, стремится сердце художника.)

Пушкин поставил в заслугу поэту (себе), в частности, то, «что чувства добрые я лирой пробуждал». Он нашёл очень точное слово: не поучал, не воспитывал, а пробуждал. Ведь пробудить можно лишь то, что имеется в душе человека. Пробудить чувства добрые – значит действенно помочь человеку жить в этом сложном мире.

А творчество, оставляющее читателя, зрителя один на один с дисгармоническим, неупорядоченным миром, – не искусство в подлинном смысле этого слова. И не важно при этом, будет ли оно иметь успех на сегодняшнем рынке, важно, что в дальней перспективе оно приговорено исчезнуть. Ибо лишено идеала, который есть единственная духовная ценность, пропитывающая собою материю произведения. А сама по себе материя тленна. Наивно думать, что актуальное во все времена изречение древних: «Жизнь коротка, искусство вечно» вдруг потеряло свою актуальность в наше время…

После того, как Аристарха Андрианова перевели в обозреватели, Золотусский назначил своим заместителем Борю Кузьминского, но тот пробыл на этой должности совсем недолго. Виталий Третьяков, бывший заместитель Егора Яковлева по газете «Московские новости», возглавил новую «Независимую газету», куда и ушёл Кузьминский.

И Золотусский позвал в заместители меня. Я согласился. В конце концов, я должен был подчиняться только ему. А я ему как человеку доверял.

– Представляешь! – сказал он мне. – Кривицкий стал меня отговаривать: «Игорь Петрович, для чего вам это нужно? Красухин абсолютно неуправляем. Я всегда был против любого его продвижения, любой прибавки к окладу». «Евгений Алексеевич, – рассказывал мне Игорь, как он ответил Кривицкому, – поэтому у вас и была такая скучная литература. А такие люди, как Красухин, вынуждены были подрабатывать на стороне».

Три года я проработал его заместителем. И ещё год исполнял его обязанности. И ничуть об этом не жалею. Хотя пришлось пережить за это время многое, в том числе и очень тревожное.

* * *

Статьи Бурлацкого и его выступления на съездах народных депутатов печатались в каждом номере. Казалось, что газета превратилась в сплошной комментарий к его выступлениям.

Разумеется, речь идёт о первой тетрадке, которая, как я уже говорил, прежде была второй. Теперь в ней печатались отклики на выступления Бурлацкого на съезде, возражения на его выступления, и наоборот – письма в поддержку Бурлацкого.

Фёдор Михайлович Бурлацкий оказался воистину бичом для выпускающих номер. Его будто не интересовало, когда номер должен быть подписан к печати. Он мог приехать и в час ночи, когда всё свёртывалось, и всех заставлять отыгрывать назад. Вы только-только сообщили жене, что выходите, – и звоните снова, что задерживаетесь! Вы хотели уехать, так вот извольте остаться, потому что номер главным редактором не подписан, а когда он его подпишет, никто не знает.

Это мне напомнило эпизод конца 60-х годов.

Было очень поздно – за полночь, когда нас с Ирой Ришиной, работавшей в отделе информации, позвали в кабинет Сырокомского. «Ребята! простите меня и не обижайтесь!» – обратился к нам с характерным окающим говорком незнакомый человек.

Обижаться было на что: могли ли мы предположить, что нас, «свежих голов», задержат до такого времени?

– Простите! – снова повторил незнакомец.

– Познакомьтесь, – сказал нам Сырокомский. – Это Александр Николаевич Яковлев. Он сейчас исполняет обязанности заведующего отдела пропаганды ЦК. А это… – он представил Яковлеву меня и Ришину.

– Ну и как вам статья? – спросил меня Яковлев. Статья его была огромная на две полосы. Называлась она «Против антиисторизма». Как раз по этим полосам мы с Ирой были «свежими головами».

– Я бы не стал… – начал было я.

Но Сырокомский меня прервал. – Понятно, чего бы вы не стали делать, но речь сейчас не об этом!

– Да, – сказал мне Яковлев. – И я бы не стал! Но это от меня не зависит.

Он написал статью об оголтелых националистах, русских нацистах. Но, к сожалению, его стиль изобиловал идеологическими штампами, убивающими справедливый пафос. А главное, что в статье, как было принято в то время, содержалась ругань в адрес не опубликованных в России произведений Солженицына. И, судя по реплике Яковлева, это была не его инициатива.

– Старик! – самодовольно говорил мне на другой день Чапчахов. – Вы Яковлева видели? Мы с ним со вчерашнего дня – по корешам!

Но не разу больше не вспомнил об этом. Именно за эту статью Яковлева сослали послом в Канаду.

Бурлацкий никогда не извинялся перед сотрудниками, задерживая их. Он мог приехать под утро, снять полосу и заставить её переверстать. Ради собственного выступления на съезде народных депутатов.

В этом и было его основное отличие от Войтехова, редактора еженедельника «РТ-программы». Тот ломал график выхода номера, если его не устраивал макет, вырывал из него страницы с материалами, которые объявлял скучными, срочно ставил в готовый номер то, что ему понравилось сегодня, сейчас, сию минуту. Бурлацкий сделал из первой тетрадки подобие записной книжки народного депутата, скрещенной с книгой отзывов о собственной деятельности на депутатском посту. И не важно, что в то врем я страна жадно приникала к выступлениям Сахарова, Собчака, Афанасьева, Попова, Станкевича. У газеты был свой герой, которому определили бешеную популярность у населения, – народный депутат СССР, главный редактор «Литературной газеты» Фёдор Михайлович Бурлацкий.

В то же время внутренняя жизнь редакции заметно менялась. Опустел кабинет цензора на Цветном бульваре, где располагалась типография, печатавшая нашу газету. Мы перестали быть органом правления Союза писателей, вышли из подчинения секретариату Союза и стали сами себе хозяевами – получили регистрационное удостоверение в комитете по печати и отныне подписывались: «Учредитель – редакционный коллектив». А под логотипом газеты поставили: «Свободная трибуна писателей».

Бурлацкий провёл и первые в нашей практике выборы редколлегии. Точнее – перевыборы, поскольку кандидатуры были предложены те же. Правда, Бурлацкий добавил к ним ещё одну. Он предложил ввести в редколлегию председателя месткома Владимира Бонч-Бруевича, приёмного сына известного ленинского сподвижника. Но Бонч, как называли его в редакции, был дружно завален. А больше всех голосов тогда досталось Золотусскому.

Через некоторое время уже на летучке Бурлацкий снова вернулся к кандидатуре Бонча. Попросил редакцию всё-таки ввести его в редколлегию. Причём проголосовать за это простым поднятием рук. Я с горсткой сотрудников голосовал против. Бонч-Бруевич в редколлегию вошёл.

Я был против, потому что очень хорошо знал канцелярскую душу этого службиста. Ведь я много лет проработал с ним в месткоме. Он словно выпрыгнул из гоголевского времени. Типичный описанный Гоголем чиновник. Не в том смысле, что брал взятки (клеветать на него не стану), но в том, что умел и любил волокитить, ставить человека на надлежащее ему место.

Отличался он ещё и невероятной многословностью. Там, где нужно было сказать всего несколько слов, он говорил их так много, что мы, члены месткома, начинали ёрзать на своих местах и демонстративно поглядывали на часы. Это его не смущало. «Я сейчас закончу», – обнадёживал он. И говорил, говорил, говорил.

В газете он возглавлял корреспондентский отдел, то есть начальствовал над нашими собственными корреспондентами в республиках и в нескольких крупных русских регионах. Раз в год корреспонденты приезжали на специальное совещание с членами редактората и редколлегии. Их водили по редакции, знакомили с новыми сотрудниками, они радовались старым знакомым. Заканчивалось совещание грандиозным редакционным банкетом, на котором неизменно выступал Бонч.

– А нельзя ли немножко покороче? – однажды ласково спросил его Чаковский. – Люди устали держать наполненные рюмки на весу!

Но покороче Бонч не умел. Догадываюсь, что его многоглаголание обходилось редакции в немалую сумму. Ведь куда только ему не приходилось звонить своим подчинённым по прямой междугородной связи!

Однажды мы с приятелем оказались в тбилисском Доме печати, где находился корреспондентский пункт «Литературной газеты». По случаю нашего приезда Эдик Елигу-лашвили, корреспондент «Литературки», созвал своих друзей, которые накрыли грузинский стол. Атмосфера была очень тёплой, сердечной. Звучали остроумные тосты, веселье набирало обороты, как вдруг зазвонил телефон.

– Да, Володя! – откликнулся сразу поскучневший Эдик и, прикрыв трубку рукой, сказал нам. – Это надолго.

Минут через пять он, снова закрыв рукой трубку, сказал:

– Наливайте!

– Э! Так нельзя! – воскликнул один из его друзей, когда мы с приятелем подняли свои стаканы, жестом приглашая всех присоединиться. – Надо сказать хоть несколько слов!

– Я понял, Володя! – повторял Эдик Бончу. – Я всё-всё понял. Конечно, конечно…

Он обмотал нижнюю часть трубки полотенцем и, не отнимая трубку от уха, произнёс живописный и многословный тост, после которого выпил и не спеша закусил со всеми. Потом, слегка сдвинув полотенце, сказал в трубку деловым тоном:

– Понял, так всё и сделаю!

Но остановиться Бонч не мог. Казалось, что по телефону он читает какую-то бесконечную лекцию.

– Эдик, – сказал приятель, – передай этому любителю поговорить, что мы пьём за его здоровье. Пусть он живёт столько лет, сколько его слов влетело сегодня в твоё ухо!

Эдик засмеялся. Выпил со всеми и снова неспешно закусил. И снова сдвинул полотенце:

– Так и сделаю. Спасибо, что позвонил.

– Чего он хотел? – спросил я, когда Эдик положил наконец трубку.

– Чтобы я взял интервью у Ираклия Абашидзе, – ответил Елигулашвили, потирая затёкший локоть.

– И всё?

За что Бонча полюбил Бурлацкий? За всегдашнюю готовность угодить? За упорство, с каким он на месткоме отстаивал любые, даже явно бредовые идеи руководства? Может быть.

Но и Аркадий Удальцов, когда стал главным редактором, назначил Бонча своим замом. Тоже за те же качества?

А, может, за его связи с такими людьми, которыми ни Удальцов, ни Бурлацкий пренебрегать бы не стали?

Бонч окончил журфак. И получил фантастическое распределение – ответственным секретарём в «Московскую правду». А после недолгой работы в газете был избран освобождённым секретарём московского отделения Союза журналистов – должность не только хорошо оплачиваемая, но номенклатурная, сулящая прекрасные перспективы.

И прирождённый аппаратчик Бонч-Бруевич наверняка бы не остановился в своём карьерном росте, если б однажды, управляя автомобилем в нетрезвом виде, не наехал на людей.

Скандал удалось замять – помогли связи с влиятельными приятелями приёмного отца. Судить Бонча не стали. Но от секретарской работы освободили. И направили к нам в газету.

А Бурлацкий продолжал реформы. Обновил внешний облик газеты. Кажется, именно при нём исчез из логотипа Горький и остался, как и было прежде, – только Пушкин.

Горького выдумали вставить в ЦК. Дескать, как же так? Основоположник социалистического реализма и не украшает своим портретом писательскую газету! Воспользовались горьковским юбилеем, придумали письмо рядового читателя, умоляющего поместить рядом с Пушкиным Горького, напечатали это письмо и немедленно в том же номере просьбу читателя выполнили. Не испытали смущения, что при этом вечно сопровождающее логотип разъяснение, что газета-де основана при участии Пушкина, наполняется ещё более туманным смыслом.

Да, оно туманно и без всякого Горького. Известно ведь, что основана «Литературная газета» Антоном Дельвигом. Официальным помощником его был О. М. Сомов. А секретарём редакции взяли малоизвестного литератора В. Н. Щастного. То есть в основании газеты Пушкин участия не принимал.

Другое дело, что Пушкин был активнейшим автором «Литературной газеты», что Дельвиг, подготовивший два первых её номера, уехал из Петербурга и друзья Дельвига, в том числе и Пушкин, выпустили помимо этих двух, ещё одиннадцать, после чего Дельвиг снова вернулся на редакторское место. Щедрые пушкинисты объявили Пушкина главным редактором первых тринадцати номеров «Литературной газеты». Но в этом случае с таким же успехом можно говорить о главном редакторе Сомове или о главном редакторе Вяземском.

Предыдущая главаГлава 29 из 35Следующая глава