– Погодите, я вам еще докажу! Глазыньки мои на вас бы не глядели! – шептал Веня, взглядывая в ту сторону, где стояли на фланге своей команды Репка и Бобер.
Веня старался не смотреть туда и пытался утвердиться взором на исхудалом, бледном и тревожном лице Владимира Ивановича Истомина. Веня знал, что начальник Малахова кургана больше сорока дней не покидает Корабельную сторону, ложится спать не раздеваясь и в сапогах. Дома ему не спится. Напрасно он принимает какой-то «мускус» – должно быть, лекарство для сна, – нет, заснуть все равно не может и бежит ночью с квартиры на курган. Скажет вахтенному комендору: «Совсем издергался – не сплю. Пришел к вам поспать!» Ляжет на топчане в канцелярии, засунув руки в рукава шинели, и забудется на часик под трескотню ружейных выстрелов в секретах. Усы Истомина с осени поседели и превратились в короткую щетку: все их Владимир Иванович обкусал. А какие были пышные!
Веня с печалью отводит глаза от лица Истомина, и опять его взор притягивают ненавистные юнги 39-го экипажа. Юнга с трудом отрывает взгляд от блестящих пуговиц на шинелях юнг и переводит его на Павла Степановича Нахимова. Адмирал стоит слегка подняв голову, глаза его смотрят на какую-то невидимую точку в пустом небе. А по правую руку Нахимова – капитан 1-го ранга Зарин. «Плакал, когда топили корабли!» – вспоминает Веня рассказ отца и, чтобы не заплакать самому, отводит взор…
Дьякон[275] машет погасшим кадилом[276], ходит с длинной, в полтора аршина, свечой, погашенной ветром, вокруг покатого столика с иконой и кланяется попу; поп тоже ходит вокруг и кланяется дьякону.
Оба поют на разные голоса:
– «Правило веры и образ кротости, воздержание учителю, явися стаду твоему…»
– Бомба! – крикнул протяжно сигнальщик с банкета.
– «Ты бо явил смирение высокое, нищетою богатое…»
– Пить полетела! – весело кричит сигнальщик, и все, не исключая дьякона и попа, подняв головы, следят за рыжеватой полоской дыма в высоте, обозначающей полет бомбы к Южной бухте.
Только один Нахимов стоит недвижимо и смотрит все в одну точку пустого неба.
Молебен заканчивался. Пока он шел, и с Малахова кургана послали в сторону англичан три залпа. Дьякон, поднимаясь на носки, чтобы громче вышло, прокричал «многая лета».
И, как будто в ответ дьякону, с батареи Веня услышал звонкий голос мичмана Нефедова-второго:
– Орудия к борту!
Грянул четвертый залп и ревом своим покрыл голоса певчих.
Сквозь гул пушечных раскатов опять из дыма прозвучал голос:
– Бомба! Наша! «Жеребец»!
Развевая косматую гриву, тяжелая бомба, пущенная продольно, шмякнулась с конским ржанием близ батареи и в то же мгновение разорвалась.
– Носилки! – крикнул тонким голосом сигнальщик.
– Носилки! – откликнулись ближе.
– Есть! – ответили от башни, и два арестанта, бросив на землю цигарки, побежали с носилками на батарею.
Веня забыл все и кинулся вслед за арестантами.
Срываясь с голоса, флаг-капитан Нахимова читал приказ о зачислении месяца службы в Севастополе за год.
Веня вернулся испуганный и бледный и, схватив отца за руку, сказал, задыхаясь:
– Батенька! Нефедова убило! Ты смотри дома не брякни. Маринка с ума сойдет…
– Вот тебе и «многая лета»! – сказал Могученко.
Молебен кончился.
– «Аминь!» – дружно пропели певчие.
– «Аминь!» – значит «кончено, баста». Пойдем, сынок, к пирогам!
По дороге к дому Андрей Могученко шел, не разбирая, где мокро, где сухо, и забрызгал сапоги желтой грязью. Веня едва поспевал за отцом рысцой.
– Батенька! А приказ про меня читали?
– Эна! Самое главное и прозевал. Читали, конечно.
– А что в приказе сказано?
– Царь повелел, чтобы с Рождества Богородицы[277] время шло в двенадцать раз скорее. Месяц за год. День за час. И ночь за час. Не успел проснуться – спать ложись. А тут и помирать пора… Что ни час, к расчету ближе.
– Как же это: месяц – за год?
– Очень просто. Все у нас теперь завертится колесом. Ты вот сколько времени не был у меня в штабе? Поглядел бы, что с часами сталось, – минутная стрелка в пять минут полный круг обходит. А кукушка совсем неистовая: и прятаться не поспевает – все время непрерывно кукует! Нет ей покоя.
– Все тебе смехи! А говорил, про меня приказ…
Могученко остановился и положил тяжелую руку на плечо сына.
– В кого ты у меня – очень глупый или очень умный? Не пойму, парень. Сколько было тебе лет к Рождеству Богородицы?
– Девять…
– Сколько с той поры прошло до Николы, по нынешний день?
– Три месяца.
– Ну, сколько тебе по царскому приказу ныне лет?
Веня раскрыл рот, вытянулся, набрал полную грудь воздуха и ответил:
– Двенадцать!
– Ну? Сразу на три вершка[278] вырос!
– Батенька! – в восторге кричал Веня, срывая с плеч шубейку. – Держи ее. Возьми шапку. Давай мне фуражку…
Могученко подхватил шубейку и шапку Вени и нахлобучил сыну на голову свой форменный картуз.
– Ура! Многая лета! – закричал юнга и во всю прыть пустился назад, в гору, на курган.
Андрей Могученко стоял, глядя вслед сыну, и, поглаживая бакенбарды, усмехался.