Уехав на Запад, заместитель Веселовского по «Клубу 12 стульев» Илья Суслов, выпустил книгу о «Литературке» в соавторстве с первым нашим редакционным эмигрантом Виктором Перельманом, работавшим у нас заведующим отделом информации. Я их книгу не читал (не попадалась). Но в парижской «Русской мысли», которую изредка удавалось взять почитать, как теперь говорят, из надёжного источника, и, кажется, в перельмановском журнале «Время и мы» (его вообще давали на одну ночь!) несколько раз я встречал анонс их книги с воспроизведением её содержания. Так я узнал, что среди прочих её глав есть и та, что названа авторами «Репликист Миша Синельников».
Да, это правда. Именно – репликист. В этом жанре Михаил Ханаанович работал истово, что называется, не жалея живота. Казалось, что в них он выражает даже свои комплексы. Комплексовал ли он? Очень возможно. Внешне он напоминал калеку, хотя был абсолютно здоров: широкоплечий, на коротких ногах, с непомерно большой для его роста головой.
Итак, он писал реплики. Сперва, как я уже сказал, один, а потом нередко с пришедшим в газету вместо Крячко Фёдором Аркадьевичем Чапчаховым.
Были эти реплики на редкость безликими, натужно претендовавшими на юмор и агрессивно-охранительными, иногда даже нешуточно угрожающими тем, кто позволил себе хоть какое-то отступление от единомыслия.
Но моё публичное столкновение с Синельниковым на летучке произошло из-за реплики, посвящённой статье в родственной Синельникову алексеевской «Москве». Михаил Алексеев только недавно взял себе в замы Анатолия Елкина, который в первой же напечатанной в журнале статье позволил себе несколько колкостей в адрес «Литературной газеты». А этого наше начальство не любило и приказало ответить Елкину, который уж никак не являлся идейным противником Синельникова. Наоборот!
Ёлкин был известным литературным шулером. Подтасовкой и передёргиванием отличались его статьи ещё в «Комсомольской правде», где он руководил отделом литературы и откуда его прогнали лет за восемь до того, как он пришёл в «Москву».
Не знаю подлинных причин, но в то время рассказывали почти анекдотическую историю, за что из «Комсомолки» выгнали Елкина. Якобы он попался на трюке, который до этого ему удалось проделать не один раз, так что за ним уже следили. Он приходил в ресторан, выпивал, закусывал, а потом подзывал к себе официанта и показывал ему муху, плавающую на дне недоеденной солянки. Ловил он эту муху на месте или приносил с собой, ни один рассказчик этой истории не знал.
Разгорался скандал, подбегал метрдотель, предлагал заменить испорченное блюдо любым другим, но Елкин требовал, чтобы его провели в кабинет директора. И добивался своего.
Директору он показывал красную редакционную книжечку, твёрдо обещал ему фельетон. И уходил от директора если и без подарка (что очень сомнительно), то уж непременно хорошо напоенным и накормленным и не заплатившим за это ни копейки.
Но однажды фокус не удался. В директорском кабинете вместе с хозяином сидел человек, который преспокойно взял из рук Елкина его удостоверение, раскрыл, а потом положил к себе в карман, сказав, что отдаст его главному редактору «Комсомолки», а заодно спросит у редактора, почему для инспектирования точек общественного питания газета посылает хоть и члена редколлегии, но заведующего таким отделом, который не имеет отношения ни к торговле, ни к общественному питанию…
(Ещё раз оговариваю, что этот анекдот передаю с чужих слов. Поэтому не настаиваю на его подлинности. Но за правдоподобность другой истории, связанной с тем же отделом литературы «Комсомолки», могу поручиться. Несколько лет после того, как выгнали Елкина, проработал в отделе поэт Игорь Ринк, а потом столичные писатели-коммунисты избрали его своим освобождённым секретарём. На этой должности он и пробыл до ревизии, обнаружившей крупную растрату членских взносов. «Откуда мне теперь взять такую сумму?» – сокрушённо ответил он на предложение покрыть растрату. Его не исключили из партии и не выгнали из Союза писателей. Учли, как объяснили, его фронтовое прошлое. Но хлебного места секретаря парткома его всё-таки лишили!)
Синельникова, как и Алексеева, сомнительная репутация Елкина не смущала. На этот раз поручение начальства он (Синельников) исполнял с явной неохотой. Его ответ вышел дряблым с бесконечными расшаркиваниями перед Елкиным. Смысл реплики прочитывался однозначно: дескать, ну зачем же так, Толя, ведь мы же с тобою одной крови! Но не это толкнуло меня выступить на летучке.
Незадолго до этого я прочитал ту самую статью Елкина и очень удивился его утверждению, что раньше-де критики Сарнов и Рассадин хвалили поэта Юрия Панкратова, а теперь они его ругают. Причём ругают именно за то, за что хвалили прежде. Почему бы это, спрашивал Елкин. И отвечал: не потому ли, что Панкратов занял сейчас жёсткую, непримиримую позицию по отношению к любым формам абстракционизма? Елкин ссылался на недавно опубликованную в «Новом мире» очень смешную рецензию Станислава Рассадина, который показал, что серьёзного отношения к себе книга Панкратова и не заслуживает.
Ну, хорошо. Рассадин действительно очень убедительно в пух и в прах разнёс Панкратова. Но когда он его хвалил? Когда его хвалил Бенедикт Сарнов? Это я, будучи студентом, в соавторстве со своим преподавателем напечатал статью о первых книгах молодых поэтов, где положительно отозвался и о книжке Панкратова. (Я уже говорил, что поначалу написал много дряни, о чём и поведал ещё в 1965-м за круглым столом «Вопросов литературы», напечатавших это моё выступление.) Но Рассадин? Но Сарнов? Лет восемь-девять назад до событий, о которых пишу, я прочитал статью Сарнова, где он, процитировав очень известные тогда строчки Панкратова: «Зима была такой молоденькой, / Такой весёлой и бедовой! / Она казалась мне молочницей / С эмалированным бидоном», спрашивал: «Вы когда-нибудь видели у молочниц эмалированные бидоны? Скажете: пустяк? А я отвечу, что это отсутствие интереса к реальной жизни, пренебрежение реальностью ради поэтического фокусничанья». Я пересказываю Сарнова своими словами, но смысл его высказывания передаю точно. Да и не любил Сарнов никогда формалистов или абстракционистов. И Рассадин их не любил.
Панкратова и его дружка поэта Ивана Харабарова одно время поддерживал Николай Николаевич Асеев. До истории с исключением Пастернака из Союза писателей. Панкратов с Харабаровым были частыми гостями в доме Пастернака, который хорошо относился к творчеству этих студентов Литинститута. Но, когда от них потребовали отречься от мэтра, они сделали это, не задумываясь. И, мало того, чуть ли не с благословения самого Пастернака, которому поведали, что отрекутся от него, хотя и не перестанут любить его стихи. «Что ж, – понимающе сказал Пастернак, – у вас ещё жизнь впереди». Окрылённые его пониманием, они перешли с пастернаковской дачи на асеевскую, поставили на стол бутылку водки и рассказали хозяину дома об удачно проведённой ими операции. «Вон! – рявкнул Асеев. – И забудьте ко мне дорогу». Но минут через десять они снова постучались к Асееву. Николай Николаевич открыл дверь: «Ну, что ещё вам здесь надо?» «Простите, Николай Николаевич, – ответили они. – Мы у вас нашу водку забыли». Асеев отдал им бутылку и захлопнул дверь.
Об этом со слов Асеева рассказывал мне Рассадин.
Я позвонил ему:
– Стасик, ты писал когда-нибудь положительно о Панкратове?
– Ты что, опух? – с друзьями Рассадин был нередко грубоват.
Я рассказал ему о статье Елкина в «Москве».
– Ну конечно врёт, как сивый мерин, – сказал Стасик. – А что бы ты от него ещё ждал?
Узнав, что чем-то статья Елкина не угодила Маковскому и что реплику на неё поручено писать Синельникову, я отправился к нему.
– Миша, – сказал я, – ты учти, что Елкин врёт по поводу отношения к Панкратову Рассадина и Сарнова.
– В каком смысле врёт? – недовольно спросил Синельников.
– В том, – отвечаю, – что ни Сарнов, ни Рассадин никогда Панкратова не хвалили. Они его и раньше ругали. Если хочешь, я вставлю в твою реплику кусок об этом.
– Не надо, – сказал Синельников, – я сам всё сделаю.
Но не в контрольной, не в подписной полосах я ничего подобного не обнаружил. Поэтому отправился к ведущему номер Сырокомскому.
– Я скажу об этом Маковскому, – понимающе закивал Виталий Александрович. – Но ничего обещать не могу.
Однако напечатана была реплика, как я уже говорил, вялой и зазывочной: опомнись, дескать, Толя, ведь мы с тобой!
– А я ведь говорил Синельникову, – закончил я своё выступление на летучке, где цитировал и прежнюю статью Сарнова, и нынешнюю рецензию Рассадина, – но он ничего из этого не захотел внести в реплику!
– И правильно сделал, – констатировал ведущий летучку Сырокомский. – У Синельникова было совершенно конкретное задание, и он с ним справился.
Но на этом история не закончилась. Синельников, как всегда, подписался псевдонимом. А Михаил Алексеев почему-то решил, что под этим псевдонимом укрылся Чаковский. Подозреваю, что слухи об этом распустил сам Синельников, который в данном случае выступал слугою двух господ. Так или иначе, но Алексеев выступил с гневной отповедью «Литературке» в своём журнале, где среди прочего удивлялся, как мог Александр Борисович дать добро такой блёклой реплике, как мог он не заметить, что в статье Анатолия Елкина есть весьма выразительные картинки современного литературного быта. «Ведь именно Елкин первым, – гремел со страниц “Москвы” её главный редактор, – выставил в неприглядном свете критиков Сарнова и Рассадина, показал на примере их отношения к поэту Юрию Панкратову, что не дорога им литература, что они делят писателей на “своих” и “чужих”. Странно, что этого не увидел Чаковский!»
Чаковский был поискушённее Алексеева в демагогии. В своём ответе ему он написал, что и не думает отрицать всех положительных моментов статьи Елкина, что он, Чаковский, как читатель, даже был благодарен автору статьи за те её места, где тот выступает за чистоту славного метода социалистического реализма, борется с нашими общими противниками. Хотя, если быть до конца откровенным, – писал Чаковский, – а он и помыслить не может об утаивании чего-то перед читателем, так вот, если начистоту, то его, Чаковского, удивило, что чуть ли не половина очень большой статьи в «Москве» составлена из вещей, ранее напечатанных в других изданиях, например, в «Молодой гвардии». (Об этом он тоже узнал от меня, из моего выступления на летучке.) Такие вещи, писал Чаковский, надо, наверное, как-то оговаривать. Всё-таки критика – оружие сиюминутного боя, это не стихи и не художественная проза! Но не это побудило «Литературную газету» выступить с репликой. Внимательный читатель хорошего критика Елкина безусловно расстроен, встретив в его статье вещи, о которых и написано в реплике.
– Вот бы вписать Александру Борисовичу в свою реплику разоблачение Елкина, – сказал я Кривицкому, прочитав Чаковского в полосе. – Ведь история с Панкратовым – главный козырь у Алексеева. А Чаковский и покажет, что карта-то краплёная!
– Да не будет он этого делать, Геннадий, – ответил Евгений Алексеевич. – Вы что, не понимаете, как это воспримут? Скажут, что мы защищаем от Алексеева авторов «Нового мира».
Ах, всё я прекрасно понимал! Но мне казалось, что схватить руку, которая полезла в чужой карман, можно независимо от того, в чей карман она лезет. Увы, в этом я ошибся.
Оба отдела – Смоляницкого и Синельникова попросили собраться в пустующем просторном кабинете члена редколлегии. Открылась дверь. Вошёл Кривицкий и представил нам улыбающегося Георгия Дмитриевича Гулиа.
– Только что на редколлегии Георгий Дмитриевич согласился возглавить отдел русской литературы. Синельников и Смоляницкий утверждены его заместителями. Так что прошу любить и жаловать, – сказал Кривицкий и вышел, оставив нас с Гулиа наедине.
– Я вас, конечно, никого не знаю, – смеялся Гулиа. – Вы, значит, Михал Хананыч, по критике, а вы, Соломон Владимирович, – по публикациям. Нет? – удивился он, услышав возражения. – А как же?
Ему разъяснили.
– Отлично! – одобрил Гулиа и засиял ещё более ослепительной улыбкой. – Так и будем работать дальше. Надеюсь, что сработаемся! – и он жизнерадостно засмеялся.
Мы располагались на шестом этаже здания на Цветном бульваре, а у Гулиа был свой кабинет на пятом. Выезжать из него он не захотел. И никого из нас туда к себе не вызывал. Мы его вообще почти не видели. Встречались с ним только в тех редких случаях, когда собирались перед редколлегией обсуждать журнальные новинки, чтобы выработать общее мнение отдела.
Странные это были обсуждения.
– Лидия Георгиевна! – неизменно обращался Гулиа к секретарю нашего отдела, синеокой Катуниной, по чьей красоте и стройности никто бы не сказал, что ей уже перевалило за пятьдесят. – Соедините меня с Сухуми!
– Это какой Воронин? – останавливал он Лёню Миля. – Из Ленинграда? Ну, и о чём он пишет?
Он прикрывал глаза и как бы подрёмывал, слушая Лёнин пересказ. Но немедленно оживлялся, когда Катунина сообщала ему, что Сухуми на проводе.
– Сейчас, – останавливал он Лёню, хватая трубку. И кричал в неё. – Лена, это ты? Это я, Георгий. Ну, как там у вас дела? Все здоровы? Как погода? Да у нас тут, – он морщился и неопределённо вертел рукой, – так-сяк. По-разному! А Витя где? Скажи ему, чтобы прислал немного вина, у нас кончается. А где Софья? В саду? Сходи за ней. Нет, я не буду класть трубку. Я подожду.
– Продолжайте, – говорил он Лёне, не отнимая трубку от уха. Лёня заканчивал пересказ. Предлагал не заметить публикацию.
– Ну, как мы её можем не заметить? – не соглашался Гулиа. – Воронин в Ленинграде – большая шишка! – и снова оживлялся, почти мурлыча в трубку. – Софичка! Ну, как ты, дорогая? Как твоя нога? Мазь помогает? Я ещё пришлю. Какое спасибо, лишь бы ты была здорова! Ну, расскажи, чем вы там живёте? Хурму? Есть у нас ещё немного. Спасибо, спасибо! А где Миха? Ну, пусть возьмёт трубку.
Очевидно, за Михой надо было идти, потому что, не кладя трубку, он снова обращался к Милю: