– А на положительную не тянет? – раздражённо спросил Чаковский. И рассвирепел. – Так для чего полчаса вы пересказывали нудягу. Это ваша недоработка! – накинулся он на Буртина. – Вы собираетесь перед редколлегией, обсуждаете журналы?
– Собираемся и обсуждаем, – ответил Буртин.
– И что вы решили по поводу Кочина?
– Что следует пройти мимо этого романа, не заметить его.
– Я как раз и хотел закончить этим предложением, – миролюбиво вставил Жигулин.
– А рассказывали так, будто прочитали Дюма! Для чего говорить так много, – бушевал Чаковский, – если предлагаете так мало? Почему вы не объяснили этого новому сотруднику? – снова накинулся он на Буртина.
Над Буртиным постоянно висел дамоклов меч редакторского гнева. Был Юра человеком редкой чистоты и честности. И удивительной биографии.
Провинциальный педагогический институт, который он закончил, распределил его на работу в школу районного городка в Костромской области. Не сомневаюсь, что работал он добросовестно и был хорошим учителем, – Юра не умел что-нибудь делать плохо. Так что кандидатом в члены партии его приняли единогласно.
– Зачем ты туда пошёл? – удивился я.
– На волне XXII съезда, – ответил Буртин. – Казалось, что партия очищается и близка к покаянию. Ты же помнишь, что они говорили тогда о Сталине, Молотове, Кагановиче, Маленкове, Ворошилове?
Это я помнил. Хрущёв заставил рассказывать о преступлениях Сталина и его соратников всех своих приближённых. Даже Брежнева. Даже Суслова.
Так вот. Кандидатский стаж Буртина подходил к концу, когда собранию общественности районного городка доверили выдвигать кандидатов в депутаты Верховного Совета СССР.
Первым выступил знатный механизатор. Он предложил просить согласия баллотироваться в депутаты от их округа члена политбюро ЦК КПСС.
Следующий – работник местного управления сказал, что горячо поддерживает предыдущего оратора и со своей стороны предлагает кандидатуру ещё одного достойнейшего человека – первого секретаря обкома партии.
И тут слово попросил Буртин. Выступить ему дали, но потом об этом очень жалели. Потому что, поддержав, как водится, обоих предыдущих ораторов, он предложил ещё одну кандидатуру – поэта и главного редактора журнала «Новый мир» Александра Трифоновича Твардовского.
– Но Твардовский, – вскочил сидевший за столом президиума первый секретарь райкома, – кажется, уже выдвинут кандидатом в депутаты от другого округа?
– А член политбюро, к которому мы обратимся, – резонно ответил Юра, – выдвинут кандидатом в депутаты во многих округах.
Нет, предложение Буртина не прошло. Больше того, это предложение было названо провокационным уже на другом собрании – в школе, где коммунисты признали, что их коллега недостоин высокого звания члена партии. Бюро райкома с этим было полностью согласно: билет кандидата в члены партии у Буртина отобрали.
– На что ты надеялся, нарушая правила игры? – спросил я у него.
Юра взглянул на меня смеющимися из-под рыжих бровей глазами:
– Я хотел показать, что эти правила не признаю и по ним не играю.
Учителем его в школе оставили, но отношение к нему переменилось. Начальство долго не соглашалось дать ему характеристику для поступления в аспирантуру Института мировой литературы. Но в конце концов дало – сухую и кислую.
Тем не менее в аспирантуру его зачислили. Он пришёл в неё с фактически готовой диссертацией о поэзии Твардовского.
Но защитить ему её не позволили. Точнее, о защите и речи не шло, когда отчисляли его из аспирантуры.
Он снова нарушил правила игры. Не только не осудил, как все в институте, арестованных Синявского и Даниэля, но выступил на общем собрании в их защиту.
Вот какой человек работал со мной в газете, вызывая почти ежедневное раздражение Чаковского и удерживаясь на своём месте благодаря тайной симпатии к нему Сырокомского.
А Жигулин продержался в газете очень недолго.
Со студенческой скамьи Воронежского лесного института его отправили на Колыму как антисоветчика за создание вместе с несколькими единомышленниками некоего кружка «правильных» коммунистов, который они именовали коммунистической партией молодёжи. Кружок был довольно невинным: они собирались для чтения Маркса, Ленина, Сталина, но мотавшие им сроки следователи быстро смекнули, какую материальную выгоду можно извлечь из дела о создании новой «партии» – тягчайшему по тем временам преступлению. И извлекли – одни получили повышение, других даже перевели из Воронежа в Москву. А Жигулин с друзьями получили по 25 лет лагерей.
Лагерь Толю сломал. Выйдя на свободу, он начал пить много и постоянно.
Он появлялся в нашей комнате в длинном плаще с глубокими карманами, доставал из кармана бутылку.
– Будешь, – спрашивал он меня, срывая язычок с пробкой.
– Ну что ты, Толя, – говорил я ему. – Ведь сейчас только одиннадцатый час.
Это на него не действовало. Он наливал себе стакан, опрокидывал водку в рот и садился работать, то есть обзванивать знакомых.
Особенно часто он звонил поэту Игорю Жданову, автору очень неплохой повести, напечатанной в «Молодой гвардии». Дозвонившись, он договаривался о встрече в Доме литераторов и, допив бутылку, исчезал.
Конечно, так бывало не каждый день. Иначе он бы и недели не проработал в газете. Но бывало довольно часто. А потом стало всё более учащаться.
Кр оме Игоря Жданова был ещё один постоянный собутыльник Жигулина – поэт Владимир Павлинов. Мне он хмуро кивал, наверняка не прощая моей критики его стихотворений. Некогда он и ещё три автора журнала «Юность» составили общую книгу стихов «Общежитие», и я писал о ней. Стихи Павлинова я оценил как наименее удачные.
Павлинов обладал огромной физической силой и мог пить, долго не пьянея. К Жигулину он относился с нежностью.
Именно Павлинову и выпало наказать жигулинского обидчика. Даже не обидчика, а клеветника. Антисемит и сталинист, поэт Василий Фёдоров, прославившийся строками: «Сердца, не занятые нами, немедленно займёт наш враг», пустил сплетню, что Жигулин сидел не по антисоветской, а по уголовной статье: был якобы заурядным карманником. Этого Толя снести не мог.
Фёдоров тоже нередко запивал, и его в запое тоже влекло в ресторан ЦДЛ, где он сидел перед рюмкой и угрюмыми, ненавидящими глазами обводил зал. Вот он увидел Жигулина, пьющего с Павлиновым, и в глазах его (Фёдорова) зажглось ещё больше ненависти.
– У, сволочь! – тихо прорычал Толя.
– А ты подойди к нему, – посоветовал Павлинов, – и скажи: «Что смотришь, харя фашистская!»
Жигулин встал.
Фёдоров не успел ему ответить, потому что, отодвинув Толю со словами: «Это тебе за моего друга, падла!», Павлинов ударил Фёдорова в лицо с такой силой, что тот покатился по залу и недвижно затих у чьих-то ног.
На Павлинове повисло несколько официантов, он их стряхнул, они снова пытались повиснуть на нём. Вызвали милицию. Вызвали «скорую». Фёдорова увезли. Павлинова и Жигулина увели и почти ночь продержали за решёткой.
А наутро о драке узнали в газете.
Поговорить с Жигулиным поручили заместителю главного редактора Артуру Сергеевичу Тертеряну, мастеру улаживания всяческих конфликтов.
– Да, он сволочь, – согласился с Толиной оценкой Фёдорова Артур Сергеевич, узнав, что послужило поводом для избиения. – Но это – очень опасная, очень злобная и мстительная сволочь. Ведь он будет добиваться от Маковского вашего увольнения. И Александру Борисовичу ничего не останется, как вас уволить. Вам это надо? Позвоните ему и извинитесь. Тем более что били-то его не вы.
Толя пришёл от Тертеряна хмурым.
– Будешь? – спросил он меня, доставая из кармана бутылку. Выпил стакан и задумался. Выпил ещё. А потом стал резко листать справочник союза писателей.
– Василия Дмитрича можно, – сладким голосом говорил он в трубку. – И не встаёт, – озаботился он. – Скажите, что это Толя Жигулин. – Он прикрыл трубку рукой и сказал мне. – Пошла сообщать, стерва! Посмотрим, как он не встаёт.
– Вася! – закричал он. – Это Толя Жигулин. Ну, как ты там, родной? Я слышал, что ты на меня сердишься! Прости меня, дорогой мой Вася! Прости за то, что это не я тебе вмазал по поганой морде, сволочь ты вертухайская, прости, что я не придушил тебя – гада, мерзавца, фашиста…
– Бросил трубку, – удовлетворённо сказал он мне. И допил водку.
На следующий день его попросили написать заявление об увольнении по собственному желанию.
Донимали меня графоманы – «графы», как называл их мой недолгий коллега по «Литературке» Жигулин. Хороших поэтов всегда бывает мало, изделия их штучные, к тому же далеко не все их стихи проскочат через начальственное сито, а эти шли ко мне косяком. Пропускной системы, как в «Правде» или в «Известиях», в редакции не было, пройти к нам с улицы мог кто угодно, и в результате на моём столе вырастали монбланы из толстых папок со стихами, которые не то что прочитать – перелистать – заняло бы уйму времени.
Правда считалось, что разобраться со стихами мне помогает член редколлегии Сергей Сергеевич Наровчатов. Но он обычно приносил если не свои, то стихи своих друзей, да и то не мне, а непосредственно Кривицкому. Ко мне он заходил раз в месяц за ставшей стандартной справкой-обращением в бухгалтерию. Я должен был ходатайствовать о выплате Наровчатову двухсот рублей за внутреннее рецензирование и чтение рукописей. Хотя ни того, ни другого он не делал, а моя справка была пустой формальностью, неким официальным оформлением награждения, так сказать, полуштатного члена редколлегии.
Словом, проку от Наровчатова было никакого, и я один выбивался из сил: ведь не только публикация стихов входила в мою обязанность, я ещё готовил рецензии на поэтические новинки и редактировал статьи о современной поэзии. Как перекрыть графоманский поток, я не знал.
Выручил Булат Окуджава, с которым я однажды поделился своим горем и который лет за семь до меня занимался в «Литературной газете» как раз публикацией стихов.
– А для чего ты их коллекционируешь? – спросил он меня.
– То есть как? – не понял я.
– Зачем ты берёшь у них эти папки?
– А что же я могу сделать? – удивился я. – Не гнать же мне их в шею?
– Гнать действительно нехорошо, – согласился Булат. – Но я графоманов за версту чуял, и стихи у них никогда не брал.
– Так и я чую их за версту. Но как же у них не брать стихи? Они тут же начнут жаловаться начальству.
– А ты не допускай их до начальства. Ты их отваживай аккуратно.
И Окуджава поделился со мной своим опытом:
– Входит графоман. Достаёт свою папку. Я говорю ему: «Хорошо оставьте. Но отвечу очень не скоро: в редакции – большая очередь. До вас дойдёт где-нибудь месяцев через четыре-пять. Если вы согласны столько ждать, давайте. Но у вас есть шанс получить ответ прямо сейчас…» Тот мне: «А как это сделать?» Я ему: «Вы сейчас при мне выберете два или, ладно уж, три стихотворения, которые считаете самыми лучшими у себя, и я их прочту. Если они мне понравятся, прочту всю рукопись и буду готовить вашу подборку к печати. Если не понравятся, вы забираете рукопись и уходите». «Хорошо!» – оживляется он. «Только одно условие, – говорю ему, – я не стану объяснять вам, почему мне понравились ваши стихи или почему не понравились. Если вы на это идёте, то садитесь и отбирайте». Я занимаюсь своим делом. Он шуршит страницами: графоман ведь в восторге от любого своего стихотворения. Наконец, выбирает, даёт мне. Я скольжу глазами по строчкам, делаю вид, что внимательно и придирчиво их читаю. Наконец сожалеюще так говорю ему: «Нет, вы знаете, это не пойдёт». «Почему?» – вскидывается он. – «Но мы же договорились, что отвечать на этот вопрос я не буду!»
– Поставишь мне бутылку! – со смехом закончил Булат.
Очень помог мне этот психологический этюд, который я потом постоянно разыгрывал. Не припомню случая, чтобы графоман не клевал наживку: «прямо сейчас и при вас» выглядело куда заманчивее, чем «через четыре или пять месяцев»!
Я, конечно, пишу не о тех графоманах, которые сумели стать членами Союза писателей. С ними этот фокус не прошёл бы. Они свои права знали: «Литературная газета» – орган Союза писателей и, значит, это их орган, их газета. Но права эти существовали, как в том анекдоте о советском человеке и советской конституции: «“Имею ли я право?”– ”Да”. – “Значит, я могу?” – “Нет!”». Они мне присылали стихи из провинции, приносили лично, неизменно сопровождая свои творения одной и той же фразой: «Надеюсь, что я могу рассчитывать на публикацию в моей газете!» Начальство морщилось, чесало затылок, мучительно думало, наконец, изрекало: «Ну, выберете какой-нибудь стишок покороче, напечатаем в общей подборке». Многие довольствовались напечатанным «стишком», но некоторые нет. Помню, какой скандал закатил мне поэт Осип Колычев: «Я вам цикл принёс. Вы знаете, что такое цикл? А вы из него вытащили одно стихотворение! Это же полное нарушение авторского замысла!» Пришлось Кривицкому согласиться напечатать ещё парочку его стихотворений. И Колычев торжествующе удалился. Хотя, если следовать его логике, ликовал он напрасно, потому что и два стихотворения, вырванные из цикла и напечатанные вне него, нарушают авторский замысел.
Правда, в 1967 году Союз писателей не разросся ещё до тех гигантских размеров, когда лет через пятнадцать в каждой областной организации членов Союза уже было не меньше тридцати-сорока, а то и пятидесяти! Это потом уже пошла гулять по редакциям невесёлая шутка: «Вот прежде в Тульской области жил и работал один писатель – Лев Толстой, а сейчас их там в пятьдесят раз больше!» Дело в том, что после знаменитых встреч Хрущёва с интеллигенцией была организационно оформлена новая структура – Союз писателей РСФСР во главе с беспартийным, но бесконечно преданным режиму Леонидом Соболевым («лично мне, как первому секретарю ЦК ближе позиция беспартийного Соболева, чем члена партии Алигер», – сказал сам Хрущёв, пресекая попытки некоторых писателей возобновить издание альманаха «Литературная Москва»). Новому Союзу передали уже существующие и вновь открытые областные журналы и кое-какие московские. Аппарат нового Союза утверждался в собственной значимости, то есть стремился к количественному увеличению тех организаций, которые курировал. Ведь одно дело, когда ты куратор шести человек, и совсем другое – когда шестидесяти!