Гуманный отец Лаваль думал не только о смятенной душе своего подопечного художника, но и о грешном его теле. Он подкинул ему двух небедных покупателей из хорошего общества (один так и вовсе был из прославленной семьи де Ноай). Оба ушли, унося по картине.
Однако, уже и тогда, не успев еще стать мировой знаменитостью, Никола был несговорчив и громко заявлял о своих правах и принципах. Художественный критик Леон Деган, отбирая картины для французской выставки в Сен-Паоло, присмотрел кое-какие купленные Луи Карре полотна де Сталя как характерные для определенного времени и направления. Узнав об этом, Никола де Сталь пришел в ярость. Это не трудно объяснить. Как всякий гений, он не мог позволить, чтоб его с кем-то или с чем-то соотносили, классифицировали: он считал себя единственным и уникальным. В его письме к Дегану (аккуратно хранящемся в Музее современного искусства) нет даже обычной осторожной деликатности, с которой де Сталь вразумлял журналистов и художественных критиков:
«Могло так случиться, что они разрешили без моего согласия выбирать что-либо у Карре, но это с их стороны не слишком любезно. Никакой тенденции беспредметности не существует, и тебе это отлично известно, мне вот только непонятно, как можно допустить такой отбор».
Если отвлечься от тона этого письма, можно все же отметить в нем некую последовательность – последовательное неприятие Никола де Сталем любого выделения «беспредметной», «абстрактной» или, что еще хуже, «абсурдной» живописи из общего потока искусства. Это нежелание принять догмы воинствующих сторонников абстрактной живописи, делавших отрешение от всякой реальности главным условием существования искусства, все больше отдаляло де Сталя не только от разросшейся после войны армии (или, как неосторожно выразился де Сталь, «банды») передовых абстракционистов, но и от их престижных галерей и объединений, таких, скажем, как Фонды Мэгт или Дени Рене. При этом де Сталь не остался в одиночестве и не вел единоборства: в том же 1948 году появились первые серьезные статьи искусствоведов, в которых позиция его нашла вполне престижную поддержку. Одним из первых искусствоведов, написавших обстоятельную статью о Стале, был бельгиец Роже ван Гендерталь. Поскольку мы пишем не о жизни огромного мира, сотрясаемого катаклизмами горячих и холодных войн, насилия, голода и эпидемий, а всего лишь о жизни одного авангардного художника-космополита, рожденного в мученическом городе Петра, а позднее жившего в тихом закоулке 14-го округа Парижа, то и события, нами описываемые, будут помельче, чем мор ленинградской блокады или пахнущие кровью «московские процессы» 1937. И все же мы не можем пройти мимо них, ибо они были крупными событиями в жизни нашего талантливого и безудержно честолюбивого героя. Взять ту же статью известного лишь в очень узких художественных кругах бельгийца ван Гендерталя. Она была напечатана весною 1948 года в брюссельской «Газете поэтов», и критик объяснял там, что, освобождаясь с облегчением от необходимости передавать внешние контуры реальных предметов, художник де Сталь вовсе не собирался порывать с реальностью, разрыв с которой был делом чести для каждого «истинно абстрактного» художника. Уже в первом периоде творчества де Сталя критик усмотрел неуклонное восхождение к вершинам его гения.
«Сталь знает, – писал Роже ван Гендерталь, – что человеческий глаз умеет чудодейственно записывать образы, а зрительная память художника является их хранилищем с первых дней жизни, что образы эти записаны и воспроизводятся не всегда в той последовательности, в какой они возникали, а накладываются один на другой и соединяются друг с другом так быстро, что способы их соединения остаются незамеченными, ускользают от внимания…»
Читателям «Газеты поэтов» рассуждения эти казались интересными.
Лето 1948 года принесло молодому художнику с улицы Гогэ и другие знаки его успехов. Молодая жена родила ему второго ребенка, на сей раз сына, а французская администрация удостоила его французского гражданства. Де Сталь смог обменять свой апатридский, «нансеновский паспорт» на нормальный, французский и стать гражданином европейской страны. Расставаясь с «нансеновским паспортом» на этой странице, автор считает долгом напомнить, что благодаря инициативе славного путешественника Фритьофа Нансена несметные толпы изгнанников, которых русская катастрофа лишила родины, получили хоть какую-никакую, а все же бумагу (ксиву), с которой иные и прожили остаток жизни.
Осенью того же года у Никола де Сталя состоялась первая в его жизни зарубежная персональная выставка. Она прошла в Монтевидео, гордой столице крошечной южноамериканской страны, Уругвая. Конечно, де Сталь не сам выбрал на огромном континенте такую маленькую страну. Просто его давний парижский друг и поклонник Гектор Сгарби работал советником по культуре именно в уругвайском посольстве. Все, что касалось выставки в Монтевидео, Сгарби сам и устроил. Швейцарский искусствовед Пьер Куртион взялся написать предисловие к каталогу выставки, где он выразил особое восхищение пастозностью живописи Сталя, особыми свойствами его красочной массы. «Мы имеем дело с художником исключительным», – писал Куртион.
Искусствовед послал свое предисловие де Сталю и получил в ответ дружественное письмо с некоторыми замечаниями:
«Я был по-настоящему растроган, но там, где речь заходит об «абсурде», у меня впечатление, что это оборот чисто литературный… Слишком просто было бы назвать абсурдом то, что по сути своей является органичным, жизненным, то, без чего нет жизни и что лежит в основе равновесия всего, что из него исходит».
Осенью 1948 года де Сталь решил расторгнуть контракт, которого он так долго желал и добивался, – контракт с Луи Карре. Де Сталя больше не устраивала тактика галериста, прятавшего его картины в запаснике и выжидавшего, пока «дозреет» цена на молодого художника. Появились статьи искусствоведов о де Стале и художник считал, что он дозрел до славы.
На время Никола де Сталь остался без галереи и стал искать нового маршана. Он был уже вполне известен, но многие галеристы отказывались взять на себя продажу его картин, зная нелегкий характер художника. Вероятно, с подачи Андрея Ланского де Сталь вступил в переговоры с хозяином галереи на бульваре Осман (дом 126) Жаком Дюбуром. Дюбур вовсе не специализировался на авангардной живописи. Гордостью его не слишком обширной галереи были картины Курбе, Жерико, Делакруа, Коро. Однако выяснилось, что соседство классиков устраивает Никола больше, чем близость к верхушке авангарда. Выяснилось также, что галерист Дюбур, намного менее известный, чем Луи Карре, но тоже разбогатевший в золотую пору оккупации, давно присматривается к де Сталю и покупает его полотна. Сотрудничество Дюбура с де Сталем оказалось долгим и успешным, а письма де Сталя к галеристу с бульвара Осман (в том числе и предсмертное письмо художника) обеспечили Жаку Дюбуру прочное место во французском сталеведении.
Впрочем, и наличие галереи, и наличие поклонников-покупателей еще не делали в ту пору художника состоятельным. Как можно понять из дневника Пьера Лекюира (регулярно ведомые поэтом записи о его встречах с де Сталем так и озаглавлены – «Дневник годов со Сталем»), художник еще жаловался на материальные трудности и объяснял их отчасти своим неукротимым стремлением к совершенству. Уже закончив полотно, де Сталь не решался выпустить его из рук и продолжал его улучшать. На вопрос поэта, не осеняет ли художника новое вдохновение, де Сталь так объяснял причины промедления:
«Вдохновение? Нет, не в том дело. Удовольствие? Нет, я его не получаю, во всяком случае редко. А вот что у меня бывает ОГРОМНЫМ… так это огромное желание всегда сделать вещь более сильной, более острой, более утонченной, более близкой к абсолютному, в конце концов приближенной к идее совершенного шедевра, того, что будет достигнуто одной линией и пустотой…»
Эта запись беседы со Сталем была сделана Лекюиром в конце января. Но незадолго до этого де Сталь признавался Лекюиру, что он восхищается Ланским (а может, и завидует Ланскому), который за вечер может написать до девяти гуашей…До того времени, когда он сможет писать в день по картине, еще оставалось ждать долго, а усталость дала о себе знать, и де Сталь укатил вместе с молодой женой в ближнюю Европу – отдохнуть, походить по музеям.
Они посетили Гаагу, Амстердам, Брюссель…
«О, Брюссель! – воскликнет догадливый читатель, – Квартал Юкле, отчий дом, детство, отрочество, юность, нежная мама Шарлотта, которой он написал лет десять назад столько проникновенных писем; благородный, бескорыстный отец, перед которым хотелось (не всегда, впрочем, бескорыстно) встать на колени; друзья из «Русского дома», первая женщина, интеллигентная Мадлен; первые девушки, первый косяк травки, первая бутылка водки, первый пикник, первый загул… «Конечно, ему захочется все показать молодой жене… Всем показать ее…» – вздохнет наш догадливый, чувствительный и внимательный русский читатель. «Ничего этого не будет! – печально возразит другой, еще более догадливый и внимательный читатель, – Никаких он папы с мамой не навестит. Никаких братьев – сестер, нянь-старушек».
И не оттого, чтоб забыл или поссорился, такого не было. Просто… Он уже объяснял, что не любит оглядываться в прошлое и предаваться ностальгии. У него нет на это времени. А может, нет на это душевных сил. И не будем к нему за это в претензии. Слава Богу, нашлись у него способы снимать невыносимую тяжесть с раненой души – и очередные письма к очередным знакомым-полузнакомым, и живопись – белый холст, тюбики краски, кисти, да нет, какие там кисти, теперь ножи, мастихины, шпатель…
Иных из старинных друзей он навестил, был к ним очень внимательным, подолгу стоял, общался. Это было волнующее, приятное и полезное общение. Вероятно, даже небезответное. Речь идет о прославленных картинах – в прославленных музеях, скажем, в амстердамском национальном музее…
Друзья были все те же – Рембрандт ван Рейн, Франс Хальс, Эркюль Зехерс… Кто они, вы помните. На всякий случай напомню, в двух-трех словах.
Сын лейденского мельника Рембрандт за свои шестьдесят с небольшим годов жизни (1606-1669) написал шесть с половиной сотен знаменитых полотен, среди которых было шесть десятков его автопортретов и огромное полотно «Ночной дозор» (1642 г.), Вот перед ним-то молодой де Сталь и стоял теперь, три века спустя, как прикованный. Самые тонкие из сталеведов считают, что в законченной вскоре Сталем картине «Улица Гогэ» даже ощутимо это влияние великого «Ночного дозора». Им, сталеведам, видней.
Следует упомянуть также старшего современника Рембрандта, славного уроженца Антверпена Франса Гальса (или Хальса), автора замечательных портретов. Перед этими портретами регентов и дам, может, вспомнилось де Сталю, как он два года маялся в надоевшей ему Ницце, создавая портрет своей жертвенной подруги Жанин. Наверняка он думал о своих картинах тоже, ибо хотел сверять свои достижения только с высшими образцами мировой живописи.
Среди самых высоко им ценимых шедевров были произведения голландского живописца и гравера XVII века Эркюля Зехерса, чьи пейзажи волновали самого великого Рембрандта…
Взглянув на родное северное море (в письме Лекюиру де Сталь уподобил его стеклу) и постояв перед шедеврами фламандской живописи, де Сталь вернулся в свою мастерскую на рю Гогэ и закончил работу над большим (199, 5 на 240, 5 см) полотном. Оно названо было по имени скромной и тихой улицы 14-го округа Парижа, которую де Сталю суждено было увековечить, – «Улица Гогэ».
Даже при первом взгляде на эту знаменитую картину можно заметить, что Сталъ уходит от прежних «композиций» из сложнейшего набора «палочек» в сторону крупных цветовых пятен или «блоков». С особой решительностью этот отход обозначился именно в 1949 году. В своей новой монографии о Никола де Стале французский искусствовед Жан-Клод Маркаде писал:
«В 1949 году мы оказываемся на промежуточной стадии между палочками и блоками. Полотно «Улица Гогэ» является в этом смысле показательным».
Далее маститый искусствовед предлагает свое толкование полотна:
«можно отметить «абстрактное» видение части стены в ателье де Сталя, что подтверждается сравнением картины с фотографией «Ателье на рю Гогэ», снятой пасынком Сталя поэтом Тудалем в 1953 году. О том же говорит и описание ателье, сделанное в 1948 году Пьером Куртионом… В картине «Рю Гогэ» различные планы примыкают один к другому или покрывают друг друга, точь в точь как предметы на фотографиях мастерской той эпохи или на фотографии 1947 года, на которой художник, присев на низкое кресло, пригибается к полу, перебирая тюбики с красками, причем видны картины – одни к нам повернутые, другие нагроможденные друг на друга или прислоненные к стене, так что видны рамки. Картина «Рю Гогэ» дает, на мой взгляд, квинтэссенцию абстрагированных состояний реальных предметов, заполняющих мастерскую: истинное сооружение из красок».
Маркаде напоминает в этой связи читателю данное Сталем и записанное Пьером Лекюиром определение «сюжета» картины как «отношения художника к тому, что он изображает».
В сложности этой простоты и простоте этой сложности Жан-Клод Маркаде видит нечто поистине «моцартовское».
О картине «Рю Гогэ» писали и другие французские искусствоведы, в частности, Жан-Поль Амелин, также обративший внимание на переломный момент в творчестве художника:
«Это момент, когда художник отказывается от композиций с палочками, от их напора и их перегруженности, отказывается в пользу более просторных и легче дышащих форм, отказывается для композиций более статичных и спокойных. Большие красочные пространства свидетельствуют об изменении орудий и техники живописи. Красящая масса, наложенная мастихином и шпателем, утолщается и становится гуще, поверхность становится более шероховатой, изобилует складками и выступами. Фактура становится активным элементом композиции, художник накладывает краску слой за слоем, добиваясь искомой гармонии. В картине «Рю Гогэ» обнаружены резкость форм и сияние синевы, похожие на витраж. Это как бы результат совместных усилий мастера витражей и каменщика. А по краям каждого красочного пятна процарапана бороздка, помогающая разграничить поверхность и основу».