К книге
Порыв ветра, или Звезда над АнтибойСтраница 36
71%
Страница 36
36

Бывало, что Борэ закреплял картину внутри амбара рядом с дверцей, распахнутой в ликующую зелень листвы, так что картина являла собой контраст живой природе. Анна де Сталь считает, что это был также контраст человеческих темпераментов, что утонченный Борэ именно так, в столкновении с живой природой, проверял жизненность живописи.

Понятно, что яркий этот период абстрактной живописи де Сталя, начатый «Порывом ветра» и другими знаменитыми полотнами, не ускользнул от внимания первых исследователей творчества художника.

«Начиная с 1946 года, – писал Арно Мансар, – полотно де Сталя вырывается из ошейника геометричности и строго структурированного построения, выпуская на волю Динамику, брызнувшую фонтаном. Мастихин, врезаясь в слои краски, проводит свою свободную линию в поисках гармонии…» Мансар напоминает о том, что одно из полотен 1946 года было полвека спустя куплено парижским Музеем современного искусства, и теперь посетители могут видеть, как «бронзовая зелень и бистр, нанесенные густым слоем, сочетаются с серым, являя некоторое подобие опрокинутой мебели!»

И об этом сером, и о смело поломанной линии полотен той поры подробно писал искусствовед Роже ван Гендерталь.

Серое у Никола де Сталя (а в 1946-м появились «Композиция в сером цвете», «Композиция в сером и желтом» и еще, и еще) представляет особый предмет для размышления. Несомненно, серое очевидно у высоко почитаемого де Сталем Жоржа Брака, но серое (жемчужно-серое, свинцово-серое и т.п.) ведь царило и в городе Николаева детства, оно могло (и должно было) залечь на дне его памяти. На этом настаивают многие французские искусствоведы, и в первую очередь Вероника Шильц. Вот как она пишет об этом:

«… Везде у него находишь оттенки серого, и они, сдается, в меньшей степени пришли от Брака, чем навеяны были дальними воспоминаниями и оживали в пору, когда они читали Гоголя вместе с Ланским, так его любившим: «на всем серенький мутный колорит – неизгладимая печать севера». «Оловянный закат», «улица, серым полна», «пыльно-серая мгла». «Еще прекрасно серое небо. Еще безнадежна серая даль»: для Блока серый – не есть ли главный цвет Петербурга?»

Вспоминается, как один из английских поклонников русской художницы – авангардистки Иды Карской (сбежав из богатого родительского дома, она задержалась в Брюсселе, а оттуда – ринулась в нищий эмигрантский Париж) писал о ее сером цвете:

«… Серое для Карской – это промежуточное состояние между белым и черным до их разделения, хаос, полный возможностей… Она сказала мне однажды о тумане: «Все серо, и вдруг вы видите, как появляется ветка или лист».

Конечно, богатство серого может быть навеяно и парижским небом, и парижской гризалью, о которой написано так много. Рассуждая о сходстве и различии между Нью-Йорком и Парижем, американский писатель Генри Миллер, столько счастливых дней проживший в Клиши и в странствиях по Франции, писал, вернувшись в Америку:

«Даже само слово "серый", которое повлекло меня к этому сравнению, совершенно иначе звучит для французского уха, целый мир мыслей и ассоциаций… Если говорить об акварели, американские художники злоупотребляют фабричного изготовления серым. Во Франции гамма серого бесконечно велика; а здесь даже самое воздействие серого утрачено».

Анри Мансар в книге о де Стале приводит строки из письма Винцента Ван Гога, адресованного брату:

«…бесконечно разнообразие сочетаний с серым: красно-серый, желто-серый, фиолетово-серый… существует бесконечная гамма».

Проблемы цвета, света и пространства Никола де Сталь бесконечно обсуждал с Андреем Ланским, который часто бывал теперь у де Сталя. Впрочем, не уверен, что Никола мог рассуждать о проблемах искусства по-русски. Он получил все-таки не русское, а французское образование.

Ланской приходил к Сталю по-прежнему, однако старых друзей оставалось все меньше. Мало-помалу Никола отдалился от тех, кто были для него опорой еще год, два, а особенно три года тому назад, по приезде в Париж. Все они, и Анри Гетц, и Сезар Домела, и Жан Дейроль, считали его отступником. Были и такие, что в открытую называли его предателем. Кризис назрел в конце 1946 года. Соня Делонэ и Ханс Арп, поддержанные еще несколькими авангардистами, по большей части абстрактными живописцами еще довоенного разлива, решили открыть в Париже свой собственный, сугубо авангардистский салон – Салон новых реальностей. Когда-то они вместе отстаивали права абстракции на существование. Перед концом войны ушли в лучший мир столпы движения – и Робер Делонэ, и Василий Кандинский, и Мондриан. Зато оскорбительная кличка, изобретенная нацистским агитпропом еще в 1937 году («дегенеративное искусство»), как бы создавала после Освобождения условия наибольшего благоприятствования для абстрактной живописи, окружала ее неким, почти резистантским ореолом. Так отчего же было авангарду не сплотиться, не создать новое братство?..

В последнюю минуту Сталь и Ланской вдруг заявили, что не будут участвовать в Салоне новых реальностей. Можно поверить, что они просто не захотели «каплей литься с массами», присягать на верность коллективу, подписываться под четким противопоставлением фигуративности и беспредметности, вообще не хотели ни к кому «примыкать». Хотя в начале своего пути граф Ланской преспокойно выставлялся на просоветских выставках, мирно посиживал на авеню Обсерватуар с левой публикой из групп «Вперед» и «Через». Но то было давно. Теперь у Ланского был верный Дютийоль и долгосрочный контракт с Луи Карре. У де Сталя тоже была теперь надежная опора. Жан Борэ не оставил его в беде, а Луи Карре, не ища дружбы и понимания с живописцем, все же купил у него чуть не все картины «большого формата». Так что, скорее всего, и Ланской и де Сталь больше не нуждались в поддержке меньших (хоть и вполне именитых) собратьев. Домеля восседал теперь в бюро абстрактных художников на улице Кюжас, но Сталь обходил это бюро стороной. Тем художникам (да и литераторам), что чувствовали себя неуверенно, приходилось прислоняться к организации, будь то Салон новых реальностей или сама могучая французская компартия, идеолог которой былой сюрреалист Луи Арагон заявлял, что только реалистическое искусство (точнее, социалистический реализм) имеет право на существование, ибо он «не пляшет под дудку» буржуазных реакционеров…

Надо сказать, что неожиданный поступок де Сталя и Ланского не прошел незамеченным в литературных и художественных кругах Парижа. Сверстник Никола де Сталя, сын прославленного писателя, сам тоже писатель, журналист и вдобавок секретарь генерала де Голля Клод Мориак записал в своем дневнике (который он вел с двенадцатилетнего возраста):

«Представляется поразительным, что ни Сталь, ни Ланской – бесспорно новаторы в области абстрактной живописи – не будут представлены на первом Салоне новых реальностей. Разве что и тот и другой по меньшей мере ушли вперед от устаревших формул, которыми еще пользуется большинство участников салона, и в этом случае присутствие их вещей на выставке, которую уже можно назвать ретроспективной, было бы необъяснимым. Все так быстро меняется в Париже, что просто трудно уследить. Во всяком случае мне приятно будет узнать, что Никола де Сталю пришло время взойти на эшафот».

Нет, конечно, ничего страшного не случилось в Париже ни с одним из новаторов, ни с одним из отступников. Да ведь и желание пойти наперекор течению в никогда не редеющей толпе конформистов теоретически можно было одобрить…

И все же… И все же… Не было ли в этом стремлении вперед, без оглядки на былую доброту, на дружбу – не было ли в нем чего-то ущербного, навеянного детским страданием, травмой сиротства и страха?

Может, помнилось, что они все покинули его, можно сказать, предали – и старый отец, и милая добрая мама. А значит, и других надо опасаться. Поэтому он первым уйдет, уйдет не оглянется: ни на маму Шарлотту не оглянется, ни на папу Фрисеро, перед которым «готов был встать на колени», ни на матушку Лулу, ни на саму Жанин, которая ушла всего десять месяцев назад (зачем ушла?), ни на добряка-итальянца Маньели, ни на великодушного голландца Домеля (которому еще совсем недавно, года полтора назад был «всем обязан»), ни на своего союзника Жана Дейроля… Он их предаст, чтоб его не предали… Пусть они остаются позади… Найдутся другие, которые…

Оставалось самое трудное – все же найти мастерскую. Верный его поклонник и меценат Умберто Стражиотти («добрый Страг») обещал найти. Обнадеженный, Никола де Сталь уехал с молодой женой встречать новый 1947 год в альпийскую деревню, где жили его новая теща, его свояк, его полновесная свояченица, жило ни в чем не повинное, беспечное семейство Шапутон…

Глава 27. Близ парка Монсури

Лет тридцать тому назад, по приезде в Париж, я нередко бывал в этом тихом уголке 14-го округа, близ парка Монсури. В дневное время я прогуливал дочку по дорожкам идиллического парка, лишь изредка вспоминая, что когда-то здесь прогуливались два злодея, Ленин с Троцким, гуляли, еще и не очень надеясь на нежданный успех своих самых злодейских замыслов.

В ту пору меня несколько раз приглашал на ужин живший у парка французский литератор, который возглавлял отдел переводов в ЮНЕСКО. Его звали Александр Блок, но может, это был его псевдоним. У него были совершенно очаровательная русская жена и вилла с садиком на одной из этих, тоже вполне очаровательных улочек, примыкавших к парку. Однажды, подходя к дому Блока, я прочел объявление о продаже соседней виллы и загадочно сказал хозяйке, что мы с ними можем стать соседями. Она всплеснула руками и сказала, чтоб я поспешил с покупкой. За истекшие с тех пор тридцать лет я не раз задавался вопросом, как можно подумать, чтобы какой бы то ни было писатель во Франции или в России купил виллу в 14-ом. Да и зачем?

Хозяин виллы Блок приглашал обычно на ужин двух-трех русских писателей. Я помню двоих. Один из них был не слишком для меня понятный человек – Владимир Максимов. Он бывал то очень злым, то вдруг очень добрым. Может, страшная болезнь уже подбиралась к нему в ту пору. Второй (его звали Ален) был, собственно говоря, французским литератором и искусствоведом. Но мать у него была русская. И даже одна из его книг называлась «Русская мать». На обложке ее нарисована была румяная деревенская девка, очень аппетитная. Но может, и его старая еврейская матушка была когда-нибудь такой же. Об отце он писал без нежности. Отец оставил их с мамой и жил в США. Он что-то там коллекционировал, но в молодые годы он замечательно перевел на русский стихи Рильке. Так что отец его тоже был литератор. В тот год, когда меня приглашали сюда в гости, я писал книжку о Набокове (как впрочем, и сам хозяин дома), и Ален сказал мне, что его отец в Нью-Йорке часто играл в карты с Керенским и с Набоковым.

– Ну и как Набоков? – спросил я, обмирая от робости.

– Отец говорил мне, что они оба были довольно противные. Но Набоков, конечно, противнее.

Я нисколечко не поверил воспоминаньям Аленова отца. Я был влюблен в Годунова-Чердынцева из «Дара». Теперь-то я думаю, что Набоков и сам был влюблен в Годунова-Чердынцева, хотел написать его таким, чтобы мы тоже влюблялись в него и всегда верили в его правоту. Набоков преуспел. Он вообще блистательно преуспевал за письменным столом, наш Набоков, И даже на диване, когда в молодые годы писал лежа. И ближе к старости, когда писал стоя… Но какой он был за карточным столом, какой он был в общении с людьми, которых не считал себе ровней и от которых не зависел его успех… Тут он, может, и не преувеличивал, забытый ныне переводчик Рильке. Бывал он, видимо, и вполне заносчивым, и вполне мелочным, и вполне противным, герой моей книги… Все это нынче не так важно. Остались Годунов-Чердынцев, Тимофей Пнин, мерзкий Гумберт-Гумберт, которого мы еще и должны жалеть, осталось множество женщин, скроенных из сильной Веры Слоним и нищей поэтессы Ирины, стригшей собачек в эмигрантском Париже…

К чему я обо всем этом вспомнил, тридцать лет спустя, двадцать лет спустя? Наверно, в связи с предстоящим переездом Никола де Сталя. Вот он вернется от своей новой тещи из альпийской деревни, герой нашей книги, и переедет в новую мастерскую на одной из этих уютных улочек 14-го округа, на улицу Гогэ (Goguet), что неподалеку от парка Монсури. Наш герой, наш гениальный художник, молодой двухметровый красавец из высокородной петербургской семьи. Человек загадочный, таинственный, человек трагический… Те, кому пришлось с ним долго общаться, вспоминают о нем с несколько приглушенным энтузиазмом… Все, кроме жизнерадостных обитателей Ниццы, видевших его часто, но не близко – вроде Жака Матарассо, который вспоминает две главные встречи за истекшие 95 лет, или мадам Николаи с улицы Буаси д\'Англас (ах, ей было тогда 22 года, и когда он проходил мимо, такой долговязый блондин…). Близко с ним знакомый Ги Дюмюр даже написал рассказ, в котором вывел это странное существо, человека-художника. Героя рассказа зовут Николай Лиогин. Почему Николай, догадаться нетрудно. Но и тайна редкостной русской фамилии тоже вполне прозрачна. Набоковская «Защита Лужина» была переведена и взволновала не только русскую публику. Герой Дюмюра Николай боится оглядываться в прошлое. Он редко бывает раскованным. Он все время в напряжении, а в рассказах его не отличишь правду от выдумки.

«Его монологи… – пишет Дюмюр о своем русско-прибалтийском герое, – обнажали в нем самом лишь ту область, где догорали терзавшие его воспоминания, былые его восторги или былая ненависть, все то, что и сейчас, каждую минуту посягало на свободу его существования, охваченного предчувствием того мига, когда истина откроется ему во всей полноте. Никогда я не видел его в спокойном состоянии. Он жил лишь восторгом, болью и гневом.

Никогда я не видел такой непокорности судьбе. Уставший, пусть даже больной, он в самой своей слабости умел находить источник еще большего возбуждения. Он ненавидел отдых и сон».

Приводя многочисленные (все в том же роде) наблюдения над поведением его героя, самый неторопливый из биографов де Сталя (Л. Грельсамер) не без удивления сообщает, что близкие вспоминают о его веселости, смехе, о приступах щедрости, доброты и даже великодушия, хотя бывало и наоборот… Вглядываясь в старые фотографии, нейтральный наблюдатель с недоумением пожмет плечами: ни многократно описанный внезапный хохот Никола, ни странные его «завиральные» монологи, ни выражение его лица, ни его взгляд, ни его полотна («выставочный зал его души») – ничто не наводит на мысль о веселом характере, о легкости, о счастье…

Предыдущая главаГлава 36 из 51Следующая глава