(Здесь невольно вспоминаются строки Пастернака о внезапном впадении в истину. Пастернак нам вспомнится не раз, и не случайно…)
«Не опасайтесь за него, – утешает молоденькую монашенку Ольгу верующая лишь в любовь подруга Никола, – он так огромен, а я ведь человек трезвый. Так что, если я вам признаюсь в чем-то (первый раз в жизни), то это лишь потому, что вы, думается, как и я, любили бы его, даже если бы он был полным ничтожеством.
Восемь лет прошло, как мы встретились с ним, а расставались только на те восемь месяцев в конце войны, когда я была очень больна.
Мы были вместе в Алжире, в Италии, а потом в Париже. И даже я понятия не имела, какая у него сила духа и трудоспособность. Он искал себя, подчинялся так сильно его притягивавшему магнетизму музеев и работал очень мало. Мы тогда жили в такой бедности (но так счастливо), что он даже не решался упоминать обо мне в своих письмах (вы с вашей чувствительностью не могли не заметить этого умолчания).
В легионе он окреп физически и обрел некое чувство реальности, что же до сознания долга и достоинства, они пришли позже, когда он понял, о чем вообще идет речь и что он должен защищать.
В Ницце он занимался кое-какими оформительскими работами, которые дали нам возможность кормиться и заниматься живописью…
Вскоре я подписала контракт, который позволил нам несколько месяцев жить вполне прилично, а Николаю позволил искать свой собственный путь в живописи, так что по переезде в Париж он смог познакомиться с писателями, художниками и торговцами живописью, которые просветили его по поводу его нового пристрастия и пути, усердствуя как на пользу его творчеству, так и во вред ему…
… я вовсе перестала работать и трачу остаток сил на постоянную, яростную и по временам весьма тяжкую борьбу. К тому же есть еще дом и дети. В конце концов я была совершенно изнурена, и Коля выразил желание, чтобы я уехала сюда, в Верхнюю Савойю с детьми и отдохнула месяц.
Я изо всех сил стараюсь поправиться, воскреснуть и привезти здоровой девочку, которая умеет вселять в него уверенность.
Разве история этого мира не слагается из истории людей, которые обрели в себе уверенность? И не есть ли это мужским способом доказывать веру в Господа.
Пока я здесь отдыхаю, ему придется также искать новое место для работы, ибо то, где мы жили, больше не будет доступно, так что предстоят бесконечные поиски, из тех, что по большей части ни к чему не приводят, но если не удастся этого сделать, у него не будет своего угла для работы, так что я без конца с грустью размышляю о том, как у него идут его поиски…
Что касается Колиной любви ко мне, то она оставалась выше всех ожиданий, несмотря на многочисленные попытки фальшивых друзей его от меня отдалить. У него самое глубокое, самое высокое понятие о любви, какое только бывает, именно поэтому я способна прощать ему все на свете. А сегодня он дает мне много больше того, что я могла ему когда-нибудь дать».
Такое вот письмо написала Николаевой сестричке уже очень больная Жанин, чувствовавшая приближение смерти. Не письмо, а завещание, исповедь со многими умолчаниями… Автор новейшей монографии о де Стале Жан-Клод Маркаде считает, что в этом письме далеко не все правда…
Когда Жанин вернулась из Верхней Савойи, подошел конец их жизни на роскошной вилле в Батиньоле. Не один только юный докторский сын Марк Ивер жалел о том, что семья художника уедет с улицы Нолле. К тому времени сложился у обитателей виллы довольно обширный и вполне неординарный круг посетителей, парижан и провинциалов, тех самых, что по словам Жанин, «просветили его по поводу его нового пристрастия и пути, усердствуя как на пользу, так и во вред ему». Хотя лично я думаю, что все эти влияния «старших» и их «просветительские» уроки могли лишь весьма поверхностно отразиться на творчестве такого художника, как де Сталь, на творчестве, истоки которого лежат в глубинах пережитой трагедии, мы не можем вовсе уж отмахнуться от влияния новой среды, от искусствоведческих (пусть даже и не слишком вразумительных) поисков истоков, от книг, статей и монографий, в которых с неизменностью присутствуют имена тех, кто бывали в многотерпеливом особняке на улице Нолле в Батиньоле и, конечно, могли «повлиять», могли «оказать» или хотя бы «заострить внимание». Некоторые из этих имен мы уже упоминали выше. Иные из посетителей особняка исчезнут с нашего горизонта. Да и с самим особняком пришло время расстаться. Так что поспешим встретиться с ними в эти последние дни пребывания на рю Нолле…
Легко предположить, что первыми гостями у Сталя и Жанин в роскошном особняке на рю Нолле, ключи от которого с беспечностью доверила обремененному семьей де Сталю галеристка Жанна Бюше, были долговязый абстрактный художник Сезар Домеля и его жена Рут. Едва начавший свои парижские труды Никола подарил в ту пору своему гостю Домеля большой рисунок углем (остроугольные фигуры в стиле «геометрических абстракций» Маньели) с размашистой надписью: «Все, что имею, принадлежит тебе». И этот порыв безоглядной благодарности легко объясним. Щедрый Маньели дал уезжавшему из обжитой Ниццы в Париж нищему начинающему художнику де Сталю адрес своего друга – голландца, и де Сталь нанес супругам Домеля визит в их Сите де Флер на бульваре Араго. Адрес и визит не стоят во Франции многого (я тоже привез 30 лет назад полный карман адресов). Ну придешь, навяжешься, предложат тебе воды с сиропом, с неловкостью поблагодарят за подарки, попросят оставить свой номер телефона. И не позвонят. Никогда. А Домеля повел себя воистину по-братски. Это он порекомендовал Жанне взять начинающего «геометрического» маньелиста на ту же выставку, что его самого и «основоположника» Кандинского. Может, и все благодеяния, которыми осыпала русского красавца стареющая галеристка, были подсказаны добрым голландцем – «неопластиком». Похоже на то.
Сталь ему понравился. Домеля и сорок лет спустя вспоминал об этом «верзиле» с симпатией. Конечно, многое его удивляло в русском бароне, кое-что казалось смешным и даже непотребным, но он вспоминал и об этом с улыбкой: за долгую жизнь в среде художников он насмотрелся всякого. А недолгие годы их дружбы со Сталем он запомнил хорошо и вспоминал о них в разговорах с корреспондентами еще и в 80-е годы.
Сезар Домеля родился в семье лютеранского пастора в Амстердаме, решив стать художником, рано покинул Голландию, уехал в Швейцарию, а двадцати трех лет от роду уже выставил свою первую абстракцию на берлинской выставке. Потом перешел к «неопластическим» рельефам, входил в группы и объединения Мондриана, потом Сейфора, потом прочих.
Любопытствующему и мало знавшему об истории абстрактной живописи де Сталю он пытался напомнить главные принципы довоенного абстрактного авангарда – принцип динамической, а не эстетической ценности цвета, законченности построения полотна и его единства. Домеля говорил об экономии средств, о точности выражения, а главное о духовности, ибо Домеля, по наблюдению Арно Мансара, выбирая между эстетикой и метафизикой, всегда отдавал главенство последней…
Такие вот беседы шли у них и на бульваре Араго и на рю Нолле в роскошном особняке беженца Шаре. Состояние, в которое привел русский оккупант этот предоставленный ему дом, похоже, немало удивляло честного голландца и он вспоминал свои визиты не раз:
«В те времена кузина Жана Дейроля жила с ним в большом доме, который уступил им декоратор Пьер Шаре… Он жил на первом и на втором этаже и, вооружившись топором, он вырубал доски из пола, буквально, и сжигал, по крайней мере обогревался… Место было запущенное, все в расщелинах и трещинах, испохабленное, в самый раз для романа Кафки. Никола, тогда уже беспредметный художник, занимался «гениальной стряпней». Он использовал остатки углей, красок и писал на картоне и на обивочной ткани с мебели. Что до Жанин, то она, уже очень больная, привлекала своим умом и своей чувствительностью, своим вкусом целый круг писателей, актеров и художников (Брак, Реверди, Ланской), которые обсуждали различные актуальные эстетические вопросы».
Рассказав о ночных бдениях де Сталя, Домеля нарисовал не вполне традиционный (во всяком случае для «семейных» биографий) портрет молодого художника:
«Этот спортивного вида верзила всегда готов был выкинуть какой ни то недозволенный номер, но и проявить щедрость мог тоже. Он говорил обо многих вещах с некоторым цинизмом, зато о своей живописи с высокомерной гордостью, к которой примешивалось много наигранности. Так что трудно было даже отличить, где тут шарлатанство, где истина, а где и гениальность. В огромном его теле, которое казалось неутомимым, хватало места, чтобы сокрыть немало тайн и страданий. Казалось, что все свои ночи он проводит замурованным в стены огромных своих полотен и сновидений, которые он хранит от всех в тайне. А между тем, он очень остро отзывался на все соблазны окружающего мира».
Понятно, что все это было сказано посетителем кафкианского особняка в Батиньоле уже тогда, когда трагическая кончина тогдашнего его друга приоткрыла (хотя и далеко не вовсе откинула) завесу его тайны. Но как вы убедились, и тогда, в победоносном 1945 году обо многом догадывались и друзья дома, и обожающая своего гения «кузина Жана Дейроля» бедняжка Жанин Гийу.
Что до самого кузена, то друг Домеля и Маньели художник Жан Дейроль поселился в ту пору в Париже, почти одновременно с Никола вступил на дорогу «геометрической абстракции» и нередко переступал порог этого истерзанного, но влекущего многих особняка на рю Нолле. Как отмечают некоторые из биографов де Сталя, у Никола и Жана было по меньшей мере два полотна очень сходных по построению и колориту.
Жан Дейроль был дружественно настроен к кузине и ее русскому другу, отстаивал их перед бретонским семейством. Впрочем, можно понять родителей Жанин: их дочь таяла на глазах, и им трудно было не винить пришельца, разрушившего, по их мнению, ее и без того не простой первый, польский брак, в результате чего мальчонку Антека подкинули им, да и дочка вернулась в дом чуть живая накануне войны. А верзила-русский надолго исчез… Можно догадываться, что именно так думала бретонская «теща» де Сталя «тетушка Лулу». Но кому есть дело до тещи? Кто представит себе еврейскую тещу Александра Исаича, читающую последний двухтомник зятя. Пусть даже Там читающую, но ведь и автор уже Там…
После выставок де Сталя, прошедших у Жанны Бюше, на рю Нолле стал появляться красочный персонаж, чья бритая голова напоминала иным из его биографов голову другого, более популярного на Западе выходца из русской семьи – киноактера Юла Бринера. Нам уже доводилось говорить об этом новом знакомце, а потом и друге Никола де Сталя, художнике Андрее Ланском. Как и сам Никола, Андрей Михайлович Ланской был русским аристократом и художником, к концу войны уже окончательно «беспредметным». Дочь Никола Анна де Сталь так писала о Ланском в своей книге «От штриха к мазку»:
«Живопись Ланского глубоко заинтересовала Сталя. Ланской уже избрал свой цвет. Сталь часто заходил к нему в его квартиру в 16-м (в те годы еще вполне «русском», хотя уже и не дешевом – Б.Н.) округе.
Его ателье размещалось в большой комнате буржуазного дома. Встречаясь, они заговаривали по-русски, выражая все признаки настоящей дружбы. У обоих были низкие, басовитые голоса. В отличие от лица Сталя лицо у Ланского было монгольское. Круглое лицо, лыся голова, глаза глубоко спрятанные за выступами высоких скул. Толстые губы его были всегда приоткрыты, точно он говорил. Он был невысокий и коренастый. Самое большое впечатление производили напряженное выражение его круглого лица и его категоричная речь, каждое слово, как штрих, каждое слово несло законченный и безоговорочный смысл.
Говорил он с напором, была в нем некоторая резкость, но были и щедрость, и ум, и тонкость. Когда он пил водку, он вырубался окончательно; но когда был трезвым, умел проявить и сдержанность и силу. Тогда снова крайнее напряжение проступало у него на лице».
В общем, экзотический русский человек. Не думаю, чтобы де Сталь мог обсуждать с кем бы то ни было по-русски волновавшие его проблемы искусства, но русские приветствия всегда звучали при встрече с соотечественниками (и с Ланским, и с Диной Верни, и с Шаршуном, и с Поляковым).
Маленькую Анну де Сталь поразило, что Ланской мог писать картину и жевать бутерброд. Отец не мог ни жевать, ни разговаривать, ни слушать музыку (как слушал, скажем, Шаршун), когда он писал. Де Сталь облегчал душу живописью. А Ланской облегчал душу водочкой и шампанским. В одном из писем Сталь сообщает:
«У нас обедает Ланской со всем одушевлением, которое привносит шампанское, этот источник жизни, эта кровь святой земли, христианской, библейской».
Увы, ни шампанское, ни водка, ни косяк дурной травки не снимали тяжести с души Никола, хотя он мог выпить, мог и покурить… Только живопись, работа. Притом нелегкая. Никола завидовал Ланскому, который, проспавшись после пьянки, работал как заведенный – по шесть гуашей в день. Сам Никола подолгу не выпускал из рук работу, уже и проданную, что-то до последней минуты хотел добавить
Ко времени их знакомства со Сталем Ланской считался уже заметным колористом, и критики уважительно передавали его суждения о формах и красках. Скажем, такие:
«Кисть, прикоснувшись к полотну, пытается найти форму, которая вступит в состязание с другими формами, уже возникшими на этом полотне. Когда борьба эта завершится согласием, мир, возникший на полотне, будет обладать своим языком и диктовать собственные законы».
Ланской так писал о передаче внутреннего мира художника:
«Передача нашего внутреннего мира при помощи форм и красок – это и есть живопись. Для этой передачи у нас имеются в распоряжении: ритм; пропорции и очертания формы (рисунок); организация форм на поверхности полотна (композиция); цвет; организация планов и глубины (пластичность); свет; все определяется и оживляется светом. Освещением».
Большинство биографов де Сталя сходятся на том, что Ланской оказал в те годы некоторое влияние на живопись де Сталя.