К книге
Порыв ветра, или Звезда над АнтибойСтраница 14
27%
Страница 14
14

Как ни спешили молодые художники, а все же успели заметить, как шуруют в Испании и Франции «народные фронты», подготавливая зеленую улицу для Франко, для Петэна, для «тысячелетних» армий победоносного фюрера, а потом и для главного организатора заварухи, который готовил величайшую в мире армию для «спасения Европы»…

После Вильфранша брюссельским велосипедистам стало холодно на дороге. В Тулле дул леденящий ветер, в Клермоне шел снег, заснеженные горы были окутаны туманом. Тут-то на помощь путешественникам и пришел адресок, которым снабдили Никола его заботливые и щедрые родители. В конце изнурительной октябрьской недели друзья добрались до замка Ла Монтань, что лежал близ Оноре-ле-Бэна. Здесь жила почтенная маркиза д\'Эспей, приятельница семьи Фрисеро. Никола благоразумно поддерживал с ней переписку еще на пути во Францию, так что теперь намерзшиеся бельгийские странники были гостеприимно, и даже тепло (насколько может позволить скудость отопления в этих огромных старинных строениях) встречены престарелой хозяйкой замка Ла Монтань.

«Она интересовалась нашими путешествиями, – рассказывал Никола в письме родителям, – а также моими рисунками и всем-всем. Ее муж добрался верхом до Константинополя, проехал на лошади всю Грецию. Она расспрашивала обо всех ваших новостях. Тетушка Полина и ее дочь Сози, которых вы тоже знаете, целый дснь дрожат от холода, но бабушка д\'Эспей, несмотря на свои 88, не позволяет кутать себя в одежки, как луковицу (именно так) и выходит на балкон, несмотря на запреты врача и на крики протеста со стороны тети Полины и ее дочери. Она называет их тиранами…»

Дальше идет описание печальной жизни этих богатых и малосчастливых иностранных людей. Дело еще в том, что потомок Сталь фон Гольштейнов, приемыш русского инженера-сардинца и добросердечной русской англичанки, Никола де Сталь во всех странствиях сохраняет некую тайну своей неизбывной русскости. Он неизменно примечает и выделяет русские лица в кабаках Кадиса или Малаги, в испанской или бельгийской городской толпе. Мне невольно вспоминается юный герой набоковского «Подвига» (тот самый, что и сгинуть захотел где-то на дорогах оставленной России, нелегально перейдя границу):

«То, что он родом из далекой северной страны», приобретало в среде иноземцев «оттенок обольстительной тайны. Вольным заморским гостем он разгуливал по басурманским базарам» и «где бы он ни бывал, ничто не могло в нем ослабить удивительное ощущение избранности. Таких слов, таких понятий и образов, какие создала Россия, не было в других странах… Ему льстила влюбленность англичан в Чехова, влюбленность немцев в Достоевского…»

Конечно, у Набокова речь идет в первую очередь о великом языке и приверженности к русской речи, а Никола еще предстояло искать свой, близкий для него язык в искусстве, однако ощущение связанности с русским и с Россией жило в нем с юных лет, и оно обострялось вдруг при разных обстоятельствах и в самых неожиданный местах. Как вот в старинном этом французским замке Ла Монтань. Он рассказывал об этом в письме к родителям в Брюссель:

«Замок очень большой, в нем очень красивая мебель и очень красивые книги. Я нашел в библиотеке кучу иллюстрированных книг о России и особенно о короновании Александра II. Маркиз д\'Эспей, бывший в ту пору еще лейтенантом, присутствовал на этой церемонии. В старых книгах воспроизводится программа этих сказочных празднеств, там есть гравюры с портретами всех членов императорской фамилии, панорама Москвы – изображение Кремля и всех соборов, такие красочные дворцы, так щедро позолочены купола, изображения эти на бумаге сделаны так живо, что кажутся детскими игрушками. Дальше в книге идут географические карты и планы, паспорта. Потом залы нового императорского дворца в Москве. Это просто фантастика. Александр продумывал все сам, до мелочи – ни один архитектор, говорится в книжке, не отважился бы предложить план с таким размахом. Тут есть увлекательнейшая книга о русской кавалерии времен турецкой войны…»

Дальше Никола восторженно пишет о хозяйке замка, о старой маркизе: «Она, уж она-то понимает, что жизнь огромна… В этом своем понимании она здесь далека от окружающих, так одинока в этом огромном замке, где всего-то и живы лишь старинные воспоминанья. Уже и форма пропала, в которой отлиты были эти люди. Ладно, пора прощаться, милые папа с мамой, уже поздно, да и лист бумаги кончается, спокойной ночи,

Крепко целую. Никола».

Погасив свет, он еще долго лежит в темноте с открытыми глазами и думает о том, что он родом оттуда, где так ослепительно раззолочены луковицы соборов, где на передней лошади едет император в голубом кафтане, где вслед за императором едут генералы, генералы свиты, генерал-аншефы, генерал-майоры, все они красавцы, все они де Стали, фон Гольштейны, славою увиты, только не убиты… Убиты, убиты… Нет, нет, только не думать об этом… Не вспоминать о детстве, о Петербурге. Никогда не вспоминать. Как пел русский шансонье в Париже: «Нужно жить, не надо вспоминать… Чтобы больно не было опять…»

А что думал об этих сыновних письмах здравый труженик папа Фрисеро? Радовался он или был встревожен? Похоже, что он был встревожен. Тревогу эту по поводу фантастической нереальности и даже некоторой ненадежности, завиральности Колиных писем он, видимо, не раз выражал в ответных письмах, которые не были преданы гласности. Впрочем, какие могут просочиться «опасения» в родственные (написанные родственниками и наследниками) биографии – в умиленные агиографии? Вдобавок кому из потомков могут быть интересны письма и мнения брюссельского инженера, который только тем и славен, что растил и лелеял чужих детей, учил их, кормил…

Похоже, что чем дальше, тем меньше отец доверял письмам путешественника и его настойчивым заверениям «работаю много». Оттого и заверений этих в письмах Никола становилось все больше и больше:

«Я работаю много и узнаю много разных вещей, со всех точек зрения жизни, так что я думаю, что в конце концов получится что-нибудь хорошее и из такого мерзавца, как ваш сын».

Заверения эти должны были развеять сомнения отца в том, что деньги на странствия истрачены не напрасно, что блудный сын набирается уменья и жизненного опыта.

Никому, впрочем, не приходит в голову спорить о том, полезны или не полезны для художника путешествия, дальние дороги, яркие впечатления. Они, как писал о себе Никола, формируют «тот индивидуум, которым я являюсь, который соткан из всех впечатлений, полученных из внешнего мира до и после рождения».

Однако несправедливо было бы не признать и обоснованность тех сомнений, которые испытывал приемный отец молодого художника, распечатывая очередное письмо восторженного и наивно-лукавого странника.

Прелестные письма эти, сдается мне, не были ни совершенно правдивы ни совершенно бескорыстны.

Впрочем, первое испанское путешествие Никола де Сталя подходило к концу. На пути был Париж.

Глава 11. Омар на блюде

Автор этих строк большую часть года проводит в последние четверть века в крошечной деревушке в северо-восточном углу холмистой лесной Шампани, у самой границы Бургундии (кабы побольше воды, северных озер и рек – чистый был бы Валдай).

Еще и по былым своим путешествиям автор не раз замечал, что приграничные хутора, села и даже городки, они и есть самые глухие да привлекательные, причем не только в слабонаселенной Шампани или Бургундии, но и в гордой Прибалтике (где-нибудь в Валге-Валке), и на славной Украине (пардон, в Украине), где-нибудь на границе Прикарпатья и Буковины, в каком ни то Куте. О нем даже уроженка Каменец-Подольска, именитая французская писательница Наталья Саррот-Черняк никогда не слышала и без горечи мне в этом признавалась под старость в Париже. А меня туда завезла красивая киевская искусствоведка для сбора карпатских писанок, осколков смальты и новых ощущений – молодой я был, любопытный, жадный до нового…

Оно и понятно, что приграничная глушь удаленных от центра уголков провинции для уездных властей уже почти ничья, ни наша, ни ваша. И все же должен вас, как заядлый странник, предупредить, что в самой безнадежной глуши что ни то любопытное может открыться (не только в малохоженном лесу Сен-Жермен, где мне посчастливилось наткнуться на былой «брейн-траст» коминтерна, но и в той безынтересной казалось бы Шампани, где уже нет виноградников и шампанского). Вот остановили мы как-то раз машину в чужой шампанской деревушке – поискать булочную и вдруг вижу на фасаде придорожного дома написано «Музей Лукина» (по-ихнему, конечно, написано, но похоже – Мюзе Лукин)… А надо вам сказать, что это уже за шампанской столицей Труа было, близ городка Бар-сюр-Об, в деревушке Арсонваль, какой здесь к черту Лукин?

Я сперва подумал, что может, все-таки музей Лукича. Лукич известен и дорог французскому народу, потому что он ценил французскую революцию. А ничего за всю историю Франции не случалось с ней столь же великого, как революция. Невинной кровищи было пролито много, зато весь мир Францию зауважал. Франция, можно сказать, встала с колен. Вскоре она, конечно, преклонила коленки перед коротышкой-императором. Но и его тоже весь мир зауважал. Хотя, надо признать, не поддержал…

– Какого еще к черту Лукина? – говорю я водителю.

– А это был такой местный человек, – объясняет водитель, – Русский художник. Он тут со всеми дружил. Тут даже общество есть такое – «Друзья Лукина». Сам-то он недавно помер…

– Помер и сразу – музей! – продолжал я удивляться. – У Репина во Франции нет музея, у Коровина нет, у Серебряковой нет, у Гончаровой нет, у Сомова нет, у Билибина нет, у Анненкова нет, у Бенуа нет, у Кандинского нет, у Бакста нет…

– Ну может, у них друзей не было, у всех этих, – предположил водитель. – А этого Рости тут всякий знал. Когда дом освободился, от них учитель старенький съехал в родные места на пенсию, мэр ему здешний и говорит, Лукину: «давай, Рости, устраивай свой музей, никакой у нас не развивается тут культурной жизни в провинции…

В общем я вышел из машины, сходил в музей, поглядел на Богородицу Лукина, Божью Матерь, небесную покровительницу зарубежной Руси, нарисованного омара на блюде поглядел. Позднее я и с «друзьями Лукина» познакомился. Один из них, симпатичный молодой мужик, только-только на пенсию ушел, приезжал со своей женой ко мне на хутор пообщаться: месье Жан-Клод Шмара и мадам Шмара. Польская фамилия. Но польский язык у Жан-Клода в семье давно забыли, так что и русское легкомыслие такой фамилии никого в департаменте Об не тревожит, хотя былых поляков у нас в Шампани, небось, как в Чикаго. Между прочим, они и фамилию произносят на французский манер: Смара. Другой язык, другие проблемы. Самая красивая женщина, которую я видел в Лондоне, носила фамилию Барушка, и кому это мешало? Тем более, что она замужем, у нее муж поэт…

Так вот «друг Лукина» Жан-Клод Шмара хорошую книгу написал про нашего областного гения Лукина. Другие «друзья Лукина» тоже не сидели сложа руки. Так что, целый раздел науки искусствоведение возник у нас в шампанской глуши – лукиноведение. Мне пришлось в него углубляться, когда стал писать про славного художника де Сталя, и тут я обнаружил, что в исследовании этой темы у «друзей Лукина» какие-то есть затруднения. О чем-то покойный Лукин «не любил говорить» (не любил, но говорил). Что-то куда-то не «вписывалось». Собственно, многое из того, что касалось де Сталя, в установленные образцы «жизни замечательных людей» не вписывалось. А французская ЖЗЛ, надо признать, еще слащавее былой русской серии (о русской знаю, сам в ней с успехом когда-то подвизался). Так что я собрал все эти вышедшие скромным тиражом апокрифы, в которых предстают двадцатилетний Никола и тридцатилетний бедолага-художник Лукин, и Bам их поверяю. Но, конечно, для начала надо кратенько рассказать о жизни Лукина до его встречи с де Сталем. Тем более, что русский Лукин – это наша шампанская гордость.

Авторы замечательного биографического словаря русских художников-эмигрантов (Лейкин, Северюхин и Махров) сообщают, что мужеского пола младенец Лукин наречен был Ростиславом в честь корабля русского флота, носившего то же имя. Может, случайности своего рождения он как раз и обязан был стоянке вышеназванного судна на феодосийском рейде, но может, и по какой-нибудь другой, не менее веской причине получил он именно это красивое имя, которое французы произносят как Ростислас. Но это отличие и было, кажется, единственной удачей его детства. Во всем прочем повезло ему не больше, чем другим русским сиротам и беженцам. Лет до пятнадцати произрастал он то в Белгороде, то в Феодосии, а в год пореволюционного исхода матушка вывезла его в Константинополь, оставила на попечении друзей, а сама укатила дальше на поиски лучшей судьбы… Ростиславу довелось учиться в русской гимназии в Константинополе, потом в городке Моравска Тшебова, где он увлекся рисованием (была у них там хорошая учительница), позднее учился в богословской школе, откуда сбежал. Долго по свету мыкался – и в чужих садах ковырял лопатой и чужих коров пас, добывая себе хлеб насущный, но в конце концов добрался до города Парижа, где сподобился писать иконы для русской Знаменской церкви, что была на Одесской улице, у самого бульвара Монпарнас. Активно участвовал в работе общества «Икона», во главе которого стоял один из знаменитых братьев Рябушинских, пожалуй что, самый в деловом мире России знаменитый Рябушинский – Владимир Павлович. Он был когда-то в Москве видный банкир, знатный коллекционер. Он и стал в эмиграции одним из главных организаторов и теоретиков общества «Икона», однако (вопреки намекам иных русских искусствоведов) искусству иконописи молодых эмигрантских богомазов он сам вряд ли учил, уже и зрение у него к тому времени было слабое… Иконописцы-учителя были в обществе отменные, входили туда А. Бенуа, Д. Стеллецкий, И. Билибин, трудились в этом обществе Н. Глоба, Т. Ельчанинова, Г. Круг, кн. Е. Львова, Л. Успенский, Ю. Рейтлингер… В общем было кому учить, у кого учиться.

Помню как-то лет тридцать тому назад забрел я в Святодуховский скит, что неподалеку от Версаля. Там в тесных будочках, обогретых горячими трубами (дело было зимой), сидели молодые монахи-иконописцы, по большей части из французов, и не поднимая голов, писали иконы. А в маленькой церкви увидел я надгробную плиту с именем их учителя: отец Григорий Круг…

Предыдущая главаГлава 14 из 51Следующая глава