То и дело представлял он себе ту фигурку словно наяву, уже для того только, чтобы самому себе со всей ясностью показать, до чего глупо скорбеть о ее утрате. Он представлял ее себе во всей ее идиотической нелепости и варварской неискусности, с ее пустой хитроватой улыбкой, двуликую – он даже пытался, словно его охватывал тик, скривив рот, изобразить эту отвратительную улыбку. Его неотвязно терзал вопрос, были ли оба лица у фигурки совершенно одинаковыми. Не было ли у одного из них, хотя бы только из-за небольшой шероховатости или трещинки в глазури, немного другое выражение? Немного вопросительное? Как у сфинкса? А какой неприятный – или, может быть, удивительный – был цвет у той глазури! В ней были смешаны зеленый, синий, серый и красный цвет, блестящая игра красок, которую он теперь частенько узнавал в других предметах, во вспыхивающем на солнце оконном стекле, в игре света на мокрой булыжной мостовой.
Вокруг этой глазури часто вертелись его мысли, и днем и ночью. Еще он заметил, какое это странное, звучащее чуждо и неприятно, почти злое слово: «Глазурь»! Он возился с этим словом, он в бешенстве расщеплял его на части, а однажды перевернул его. Получилось «рузалг». Почему это слово звучало для него знакомо? Он знал это слово, без всякого сомнения, знал его, и причем слово это было недоброе, враждебное, с отвратительными и беспокоящими ассоциациями. Он долго терзался и наконец сообразил, что слово напоминает ему об одной книге, которую он довольно давно купил и прочитал как-то в дороге, книге, которая его ужаснула, была мучительна и все же подспудно завораживала его, и называлась она «Принцесса-русалка». Это было уже как проклятие – все связанное с фигуркой, с глазурью, с синевой, с зеленью, с улыбкой несло в себе что-то враждебное, язвило, мучило, было отравлено! А как странно он тогда улыбался, Эрвин, его бывший друг, когда вручал ему божка! Как странно, как многозначительно, как враждебно!
Фридрих стойко и на протяжении нескольких дней не без успеха противился неизбежному следствию своих мыслей. Он ясно чувствовал опасность – он не хотел впасть в безумие! Нет, лучше умереть. От разума он отказаться не мог. От жизни – мог. И он подумал, что, возможно, в том-то и состоит магия, что Эрвин с помощью этой фигурки как-то его заколдовал и он, апологет разума и науки, падет теперь жертвой всяких темных сил. Однако – если это так, даже если он считал это невозможным, – значит, магия есть, значит, есть волшебство! Нет, лучше умереть!
Врач порекомендовал ему прогулки и водные процедуры, кроме того, он иногда по вечерам ходил развеяться в ресторан. Но это помогало мало. Он проклинал Эрвина, он проклинал самого себя.
Однажды ночью он лежал в постели, внезапно проснувшись в испуге и не в силах снова заснуть, как это с ним часто тогда случалось. Ему было очень нехорошо, и страх тревожил его. Он пытался размышлять, пытался найти утешение, хотел сказать себе какие-то слова, добрые слова, успокаивающие, утешающие, что-то вроде несущего покой и ясность «дважды два – четыре». Ничего не приходило ему в голову, но он все же бормотал, полубезумный, звуки и обрывки слов, постепенно с его губ стали срываться целые слова, и порой он произносил, не ощущая смысла, одно короткое предложение, которое как-то возникло в нем. Он повторял его, словно опьяняясь им, словно нащупывая по нему, как по поручню, путь к утерянному сну, узкий, узкий путь по краю бездны.
Но вдруг, когда он заговорил громче, слова, которые он бормотал, проникли в его сознание. Он знал их. Они звучали: «Да, теперь ты во мне!» И он мгновенно понял. Он знал, что говорит о глиняном божке в точности то, что предсказал ему Эрвин тем несчастным днем: фигурка, которую он тогда презрительно держал в руках, была уже не вне его, а в нем, внутри! «Что вовне – внутри отыщешь».
Вскочив, Фридрих почувствовал, что его бросает то в жар, то в холод. Мир кружился вокруг него, безумно взирали на него планеты. Он схватил одежду, зажег свет, оделся вышел из дому и побежал по ночной улице к дому Эрвина. Он увидел, что в хорошо знакомом ему окне кабинета горит свет, входная дверь была незаперта, все было так, словно его ждали. Фридрих бросился вверх по лестнице. Неровной походкой вошел он в кабинет Эрвина, оперся дрожащими руками на его стол. Эрвин сидел у лампы с мягким светом, задумчиво улыбаясь.
Эрвин приветливо поднялся:
– Ты пришел. Это хорошо.
– Ты ждал меня? – прошептал Фридрих.
– Я ждал тебя, как ты знаешь, с того часа, как ты ушел отсюда, взяв с собой мой скромный дар. Случилось ли то, о чем я тогда говорил?
Фридрих тихо произнес:
– Случилось. Изображение божка теперь во мне. Я не могу этого переносить.
– Чем тебе помочь? – спросил Эрвин.
– Не знаю. Делай что хочешь. Расскажи мне еще о твоей магии! Скажи мне, как божок сможет снова выйти из меня.
Эрвин положил руку на плечо друга. Он подвел его к креслу и усадил. Потом заговорил с Фридрихом ласково, с улыбкой и почти по-матерински:
– Божок выйдет из тебя. Поверь мне. Поверь себе самому. Ты научился верить в него. Теперь научись другому: любить его! Он в тебе, но он еще мертв, он для тебя еще призрак. Разбуди его, поговори с ним, спроси его! Ведь он – это ты сам! Не надо его ненавидеть, не надо его бояться, не надо его мучить – как мучил ты этого бедного божка, а ведь это был ты сам! Как ты сам себя измучил!
– Это и есть путь к магии? – спросил Фридрих. Он глубоко утопал в кресле, как старик, голос его был мягок.
Эрвин сказал:
– Это и есть путь, и самый трудный шаг ты, должно быть, уже сделал. Ты сам пережил это: мир внешний может стать миром внутренним. Ты побывал по ту сторону привычки противопоставлять эти понятия. Тебе это показалось адом – познай, друг, что это рай! Потому что тебе предстоит путь в небесные выси. Вот в чем состоит магия: менять местами мир внутренний и мир внешний, не по принуждению, не страдая, как это делал ты, а свободно, по своей воле. Призови прошлое, призови будущее: то и другое скрыто в тебе! До сего дня ты был рабом своего внутреннего мира. Учись быть его повелителем. Это и есть магия.
Несколько десятилетий тому назад молодой немецкий поэт написал свою первую книжку. То был трогательный, несмелый, смятенный лепет невнятных любовных стихов, не отличавшихся ни формой, ни особым смыслом. Читавший их ощущал лишь робкое дуновение нежного весеннего ветерка и угадывал за готовыми зазеленеть ветвями силуэт прогуливающейся юной девушки. Она была белокурой, хрупкой и одетой в белые одежды, она прогуливалась под вечер в прозрачном весеннем лесу – большего о ней узнать было невозможно.
Поэту этого казалось достаточно, и он бесстрашно начал, поскольку был не без средств, старую, трагикомичную борьбу за признание. Шесть знаменитых и множество не столь знаменитых издательств одно за другим отсылали томящемуся в мучительном ожидании юноше тщательно переписанную им рукопись обратно с вежливым отказом. Их очень краткие письма сохранились до наших дней и по стилю не слишком отличаются от ответов, принятых сегодня в издательствах, однако все они написаны от руки и явно не заготовлены заранее.
Раздраженный и обессиленный этими ответами, поэт напечатал стихи за свой счет тиражом четыре сотни экземпляров. Книжечка содержала тридцать девять страниц в двенадцатую долю листа и была переплетена в плотную, кирпичного цвета бумагу, с оборотной стороны несколько более шершавую. Тридцать экземпляров автор подарил своим друзьям. Две сотни он отдал на продажу одному книготорговцу, и эти две сотни вскоре сгорели во время пожара на складе. Остаток тиража, сто семьдесят экземпляров, поэт хранил у себя, и что с ними стало, никто не знает. Создание его оказалось мертворожденным, и автор на время отказался, должно быть по материальным соображениям, от дальнейших поэтических опытов.
Однако лет семь спустя он ненароком открыл, каким образом следует сочинять ходкие комедии. Он усердно принялся за дело, удача сопутствовала ему, и с этого момента он каждый год поставлял новую комедию, аккуратно и в срок, как хороший фабрикант. В театрах был аншлаг, в витринах можно было видеть издания пьес, сцены из спектаклей и портреты автора. Теперь он был знаменит, но переиздавать свои стихи не собирался, должно быть, он их теперь стыдился. Он умер в расцвете лет, и, когда после его смерти была опубликована краткая автобиография, обнаруженная среди его бумаг, читатели с жадностью набросились на нее. Из этой-то автобиографии свет и узнал впервые о существовании той забытой юношеской книжечки.
С тех пор множество комедий, написанных им, вышли из моды, и их больше не играют. Издания их в изобилии, по большей части сборниками, пылятся в букинистических магазинах. А вот та юношеская книжечка, от которой, возможно – даже скорее всего, – сохранились лишь тридцать раздаренных в свое время автором экземпляров, стала перворазрядной книжной редкостью, за которой библиофилы неутомимо охотятся, предлагая большие деньги. Она постоянно числится в списках дезидератов; лишь четыре раза она появлялась у букинистов, и каждый раз из-за нее разгорались жаркие баталии среди славших депеши претендентов. Ведь автор ее знаменит, это его первая публикация, да еще изданная за свой счет, к тому же для достаточно тонких знатоков интересно и трогательно обладать книжечкой сентиментальной юношеской лирики столь известного хладнокровного ремесленника сценического успеха.
Короче говоря, за этой безделицей идет страстная охота, и отлично сохранившийся, необрезанный экземпляр стоит невозможных денег, особенно после того, как к поискам присоединилось несколько американских библиофилов. В результате редкой книжечкой заинтересовались и ученые, и есть уже две диссертации о ней, одна рассматривает ее в лингвистическом аспекте, другая – в психологическом. Факсимильное переиздание лимитированным тиражом шестьдесят пять экземпляров без права допечатки давно распродано, и в библиофильских изданиях об этом можно было прочесть уже десятки статей и заметок. В основном спор идет о судьбе тех ста семидесяти экземпляров, не ставших жертвой пожара. Уничтожил их автор, потерял или продал? Никто не знает; наследники живут за границей и совершенно не интересуются этой историей. Коллекционеры же предлагают за экземпляр уже больше, чем за чрезвычайно редкое первое издание «Зеленого Генриха». [27] Если так случится, что где-нибудь обнаружатся те самые сто семьдесят экземпляров и они не будут тут же все разом уничтожены кем-нибудь из библиофилов, то знаменитая книжечка потеряет всякую цену и будет разве что изредка, бегло и с иронией упоминаться в истории библиофилии среди прочих анекдотических нелепостей.
Жил когда-то в переулке Брауэргассе молодой человек по фамилии Циглер. Он был из тех, кого мы каждый день то и дело встречаем на улице и чье лицо никак не можем запомнить, потому что лицо у них одно – лицо толпы.
Циглер был во всем таким, как эти люди, и делал все то, что эти люди всегда делают. Бездарным он не был, но и способным не был тоже, любил деньги и удовольствия, любил хорошо одеваться и был так же труслив, как и большинство людей: его жизнь повиновалась не столько порывам и устремлениям, сколько запретам и страху наказания. При всем при том он не был лишен приятных черт и вообще был в целом на радость нормальным человеком, которому его собственная персона была чрезвычайно мила и значительна. Как и всякий человек, он считал себя личностью, в то время как был всего лишь экземпляром, и видел в себе, в своей судьбе средоточие мира, как и всякий человек. Сомнения были ему чужды, и, если реальность противоречила его мировоззрению, он неодобрительно отворачивался от нее.
Как современный человек, помимо денег он питал безграничное почтение еще к одной силе – к науке. Он не смог бы разъяснить, что такое наука, представляя себе при этом нечто вроде статистики и немножко бактериологии, а еще ему было доподлинно известно, сколько денег и почестей государство выделяет на науку. Более всего он уважал тех, кто занимается раком, потому что от этого умер его отец, и Циглер полагал, что достигшая за это время невиданных высот наука не допустит, чтобы и его когда-нибудь постигла та же судьба.
Внешне Циглер отличался тем, что стремился одеваться чуть лучше, чем позволяли его средства, никогда не отставая от моды текущего года. Ну а моду квартала или месяца, которая ему была явно не по карману, он, разумеется, презирал как глупое обезьянничанье. Он считал себя человеком с характером и не боялся ругать начальство и правительство, когда находился среди себе подобных и в безопасном месте. Я, пожалуй, слишком увлекся его описанием. Однако Циглер и правда был приятным молодым человеком, и его утрата была для нас серьезным ударом. Потому что его настигло раннее и странное несчастье, перечеркнувшее все его планы и оправданные надежды.
Вскоре после прибытия в наш город Циглер решил устроить себе приятный выходной. Он еще не прижился у нас и от нерешительности не вступил ни в одно общество. Может быть, в этом и было его несчастье. Нехорошо, когда человек один.
И вот ему не оставалось ничего другого, как заняться городскими достопримечательностями, о которых он добросовестно осведомился. После серьезных разысканий он остановился на историческом музее и зоологическом саде. Вход в музей в воскресенье с утра был бесплатным, а зоосад после обеда можно было посетить со скидкой.
В своем любимом выходном костюме с пуговицами, обтянутыми материей, Циглер отправился в воскресенье в исторический музей. Он взял свою тонкую, элегантную тросточку, граненую, покрытую красным лаком, прибавлявшую ему осанистости и изящества, однако к его глубокому неудовольствию ему пришлось отдать трость служителю, стоявшему при входе.
В просторных залах было что посмотреть, и благонамеренный посетитель восславил в сердце своем всемогущую науку, которая и здесь доказала прославленную несомненность своих результатов, как заключил Циглер из аккуратных табличек на витринах. Старая рухлядь вроде увесистых ржавых ключей, разорванных ожерелий зеленого камня и тому подобного благодаря этим табличкам становилась удивительно интересной. Поразительно, чем только не занималась эта наука, как она во всем успевала, как умела со всем справиться – никаких сомнений, она уже в ближайшее время покончит с раком, а то и со смертью вообще.