В бедствии нашем, когда уже никто из нас не желал оставаться в том чуждом и диком краю, сели мы, помолившись долго и истово, в маленькое каноэ, хоть и знали, что надежды у нас мало живыми через море пройти; а все ж таки желали испытать, потому как другого спасения не имели. И вот сели мы в невеликую ту шхуну, взяв сушеной рыбы, рису и саго про запас, подняли малый парус. И отплыли мы в открытое море, не чая до другой земли добраться, однако уповали, что какой другой корабль встретим, который мог бы послать за нами свою лодку и спасти нас.
После того как мы два дня плыли под парусом и гребли, увидели мы, как на небе собираются грозные, черные и бурые тучи, из тех, что наполняются водой, всасывая в себя влагу морскую, отчего их и прозвали матросы мокрыми штанами. При виде сего ужасного зрелища мы утратили все мужество, бросились на дно лодки и взывали о помощи. И Бог сжалился над нами в милости Своей, послав нам англинский корабль. Однако ж едва мы обнаружили сие свидетельство Божьего милосердия, обрушилась на нас туча, с неописуемой бурей и грохотом, так что лодка наша закружилась и опрокинулась, разлетевшись в щепки. И я слышал громкий крик моего товарища Кёлена: «Господи, помилуй, всех нас ждет смерть!»
Среди сего крайнего страха и смертельной опасности чужой корабль спустил на воду шлюпку с пятью матросами, они спасли нас, рискуя собственной жизнью, однако лишь меня и Кёлена. Третий, по имени Карлсен, уже утоп, а волнение на море было столь сильным, что заметить его не было никакой возможности. Оба мы были совершенно истощены, и нас перевезли на корабль, принадлежавший аглинскому флоту. Мы от всего сердца благодарили этих людей и воздавали хвалу Господу, преклонив колена. Нас тотчас же уложили в постель, дали нам вина и лекарства, и на следующий день я уже был почти здоров и крепок. И вот я отправился в путь на аглинском корабле. Но вдруг я испугался весьма, узрев среди тех, кто на том корабле был, мою Силлу, оставленную мною прежде бесчестным образом на Амбойне. Она же меня не приметила, ибо борода моя свисала до пояса и лицо мое стало черным и грубым, так что меня и моего товарища никто за христианина не счел бы. Потому я спрятался и вел себя совсем тихо.
Его величество король аглинский был об ту пору в состоянии войны с голландцами, так что корабль не мог пристать в Батавии. Я поведал капитану все, что с нами приключилось и сделалось, и все, и некоторые благородные персоны немалое изумление испытали и сочувствие, узнав все сии события. И я умолял капитана от всего сердца, чтоб взял он меня до мыса Доброй Надежды, где родина моя, предлагая свою службу. Сей добрый господин дал на то свое согласие и послал меня тотчас же в каюту, повелев меня остричь, чтобы вернуть мне человеческое обличье, как прежде. Я того давно жаждал, повиновался ж, однако, неохотно, ибо опасался, что Силла меня тогда узнает. Очень я этой индийской девицы боялся. И все ж я подчинился, а она меня не узнала, столь моя наружность переменилась.
В этом долгом и изрядно опасном плавании приключилось с нами множество неприятностей и бед, о коих я умолчу, ибо и так уже много поведал и написал, и того довольно. Пришли мы наконец к мысу Доброй Надежды, и я вновь узрел Столовую гору, рыдал сильно и не знал, жива ли еще моя жена и друзья мои, и весь дрожал. С превеликой благодарностию корабль оставил и доброго Кёлена поцеловал и обнял, с печалью в сердце. Сошел на берег, где пять лет уже не был. В городе меня никто не знал, я нашел новую улицу, прочих перемен и новостей не считая. Шел я по городу и улицам его, словно чужестранец, сам ничего не узнавая. Затем вышел я на поле, на ту дорогу, по которой меня пять лет назад увели, и плакал от радости и неизвестности. И узрел я, что земли мои и имение в лучшем виде пребывают, и виноградники и злаки, и всем сердцем восхотел сим вновь владеть и жену мою верную вновь увидеть, к груди своей прижать.
Некоторое время спустя дошел я до своего дома и остановился от страха и дрожи. И услышал я звуки премногие и печальные, рыдания и вопли из дома, и не знал, что бы это значило. И так я стоял и не осмеливался внутрь войти, и тут дверь разом растворилась, и моя жена вышла, плача пресильно, а меня не приметила. Я к ней подошел и руку ей протянул. Тогда она вскричала: «Ты кто?» Я ответствовал: «Посмотри на меня, я супруг твой, что пять лет по миру скитался!» Тогда и она меня признала и испугалась. Я спросил: «Женщина, отчего плачешь и печалуешься?» Она же повелела мне молчать и повела в дом, но не в покои, а в чулан, что под крышей. Там она заперла дверь накрепко и повелела мне рассказать все мои происшествия доподлинно и без утайки. Я поведал ей все, только были у меня резоны ничего не говорить ни о Силле, ни об опиуме. «Что ж ты мне не писал, – спросила она. А после она вновь заплакала и сказала: – А вот послушай теперь меня!» И рассказала она мне все, что случилось. Ждала она меня два года, со всей верностью, а потом вышла за другого мужчину. Звали его Елерс, и ему теперь принадлежали и жена моя, и двор, и имение, и все, что в прежние времена моим было. Но теперь этот самый господин Елерс лежал при смерти, потому и стенала, и рыдала так громко жена моя. Она сказала: «Прячься здесь, пока он не умрет». И я хоронился в чулане пять дней и ночей, в удручении и тоске великой, вознося, однако ж, хвалу Господу в сердце моем за Его чудесное, милостивое провидение, благодарил Его с превеликим усердием. И тогда Он взял господина Елерса к Себе, в Свои небесные чертоги.
После чего я с осторожностию вышел из той жалкой каморки, надел платье пригожее, снова стал настоящим супругом и хозяином богатым, с радостью облобызал свою добродетельную жену и в ее горе утешил. И с той поры уже не возвращался к прежним порокам, к высокомерию и беспутству безудержному, а жил в надлежащей строгости. И да не оставит меня в сем деле и далее Всевышний в Его неисчерпаемой милости. Аминь. Помоги, Господи, дай, Господи, счастья! Аминь.
I
В Штутгарте, куда его завлекла молва о роскоши двора герцога Карла-Евгения, рыцарю фортуны Джакомо Казанове не повезло. Даже несмотря на то, что он и встретил там, как и в любом городе земли, множество старых знакомых, а среди них венецианку Гарделлу, тогдашнюю фаворитку герцога, и несколько дней прошли для него весело и легко, в обществе танцоров, танцовщиц, музыкантов и актрис. Казалось, ему обеспечен хороший прием у австрийского посланника, при дворе, даже у самого герцога. Но, едва осмотревшись, ветрогон отправился как-то вечером с несколькими офицерами к дамам легкого поведения, они играли в карты и пили венгерское вино, а кончилось увеселение тем, что Казанова проиграл четыре тысячи луидоров, остался без своих драгоценных часов и колец и был в непотребном виде доставлен домой в коляске. Завязался судебный процесс, и дело дошло до того, что перед искателем приключений замаячила опасность потерять все свое состояние и быть отданным в солдаты одного из герцогских полков. Тут он решил, что пришло время уносить ноги. Прославившийся своим побегом из венецианских свинцовых казематов, Казанова ловко ускользнул и из-под штутгартской стражи, даже прихватив свои чемоданы, и через Тюбинген добрался до Фюрстенберга, где мог считать себя в безопасности.
Там он решил передохнуть и остановился в трактире. Душевное равновесие вернулось к нему еще в пути, а неудача сильно его отрезвила. Пострадали его кошелек и репутация, пошатнулась слепая вера в богиню удачи, и он неожиданно оказался выброшенным на улицу, без дальнейших планов и видов на будущее.
Однако жизнелюбивый итальянец отнюдь не производил впечатление человека, попавшего под удар судьбы. В трактире он был принят, в соответствии со своим костюмом и поведением, как путешественник первого класса. Он носил украшенные драгоценными камнями золотые часы, нюхал табак попеременно то из золотой, то из серебряной табакерки, на нем было тончайшее белье, изящные шелковые чулки, голландские кружева, и стоимость его платьев, драгоценных камней, кружев и украшений была только недавно оценена в Штутгарте одним знающим человеком в сто тысяч франков. Немецким он не владел, зато говорил на безупречном французском с парижским выговором, а манеры его были манерами богатого, изнеженного, однако широкой души путешественника. Он был требователен, но не скупился, когда оплачивал счет и раздавал чаевые.
После лихорадочного переезда Казанова оказался в трактире к вечеру. Пока он мылся и пудрился, был готов заказанный им изысканный ужин, который вместе с бутылкой рейнского помог ему провести остаток дня приятно и без скуки. Он довольно рано отправился на покой и прекрасно проспал до утра. Только после этого он занялся приведением своих дел в порядок.
После завтрака, во время которого он занимался туалетом, Казанова позвонил, чтобы ему принесли чернила, перо и бумагу. Вскоре появилась миловидная девушка с приятными манерами и положила требуемое на стол. Казанова учтиво поблагодарил, сначала по-итальянски, потом по-французски, и оказалось, что хорошенькая блондинка понимает второй из этих двух языков.
– Невозможно, чтобы вы были горничной, – сказал он серьезно, но ласково. – Вы наверняка дочь хозяина этого заведения.
– Вы угадали, сударь.
– Вот видите! Я завидую вашему отцу, прекрасное дитя. Он счастливый человек.
– Почему вы так считаете?
– Совершенно ясно. Он может каждое утро и каждый вечер целовать прекраснейшую, милейшую дочурку.
– Ах, милостивый государь! Этого от него и не дождешься.
– Тогда он неправ и достоин сожаления. Я бы на его месте сумел оценить такое счастье.
– Вы меня смущаете.
– Дитя мое! Разве я похож на Дон Жуана? Ведь я вам в отцы гожусь. – Проговорив это, он схватил ее за руку и продолжал: – Запечатлеть на таком лбу отеческий поцелуй – должно быть, совершеннейшее счастье.
Он нежно поцеловал ее в лоб.
– Не противьтесь мне, я ведь тоже отец. Между прочим, у вас восхитительная ручка.
– Что вы говорите?
– Я целовал руки принцесс, которые с вашими нельзя даже сравнивать. Клянусь честью!
И при этих словах он поцеловал ее правую руку. Он поцеловал сначала осторожно и почтительно тыльную часть руки, затем перевернул ее, поцеловал запястье и каждый пальчик в отдельности.
Зарумянившаяся девушка рассмеялась, отстранилась и, сделав озорной книксен, выбежала из комнаты.
Казанова улыбнулся и сел за стол. Он взял лист почтовой бумаги и легким, элегантным почерком вывел на нем: «Фюрстенберг, 6 апреля 1760». Затем он задумался. Отодвинул лист в сторону, достал из кармана бархатного жилета серебряный туалетный ножичек и какое-то время занимался своими ногтями.
После этого он быстро и, ненадолго задумываясь, короткими перерывами написал одно из своих бойких писем. Это было обращение к штутгартским офицерам, сыгравшим столь неприятную роль в его судьбе. Он обвинял их в том, что они подмешали ему в токайское вино какое-то дурманящее зелье, чтобы затем обмануть его за карточным столом, а девкам дать возможность украсть его драгоценности. Письмо заканчивалось лихим вызовом. Им предлагалось в течение трех дней явиться в Фюрстенберг, где он ожидает их с приятной надеждой застрелить всех троих на дуэли и тем умножить свою всеевропейскую славу.
Казанова сделал три копии этого письма и адресовал каждому отдельно. Когда он заканчивал третью, в дверь постучали. Это снова была хорошенькая хозяйская дочь. Она извинилась за беспокойство и объяснила, что забыла принести песочницу. А теперь вот принесла и просит простить ее за это упущение.
– Какое совпадение! – воскликнул кавалер, поднявшись с кресла. – Я тоже кое-что упустил и хочу теперь загладить вину.
– Правда? Что же это?
– Поистине оскорблением вашей красоты было то, что я не поцеловал вас в губы. Я счастлив, что могу сейчас поправить дело.
Прежде чем она успела отпрянуть, он обнял ее за талию и привлек к себе. Она шипела и сопротивлялась, но делала это так бесшумно, что опытный ловелас был уверен в своей победе. С легкой улыбкой он поцеловал ее в губы, и она ответила на его поцелуй. Он снова опустился в кресло, взял ее на колени и осыпал тысячей нежных игривых слов, которые у него в любую минуту были наготове на трех языках. Еще парочка поцелуев, легкомысленная шутка, тихий смех, и блондинка решила, что ей пора.
– Не выдавайте меня, милый. До свидания!
Она вышла. Казанова стал насвистывать венецианскую мелодию, переложил вещи на столе и продолжил работу. Он запечатал письма и отнес их хозяину, чтобы они ушли курьерской почтой.
Заодно он заглянул на кухню, где на огне стояло множество кастрюль. Хозяин сопровождал его.
– Чем порадуете сегодня?
– Молодыми форелями, милостивый государь.
– Жареными?
– Разумеется.
– На каком масле?
– На сливочном, ваша милость.
– Вот как. А где масло?
Ему дали на пробу, он понюхал и одобрил его.
– Попрошу вас, чтобы масло было всегда свежим, пока я буду гостить у вас. За мой счет, разумеется.
– Будьте спокойны.
– У вас не дочь, а сокровище, любезнейший. Свежа, красива и учтива. Я сам отец, и у меня наметанный глаз.
– У меня их две, ваша милость.
– Как, две дочери? И обе взрослые?
– Так точно. Та, что вас обслуживала, старшая. Младшую вы увидите за столом.
– Не сомневаюсь, что она в не меньшей степени, чем старшая, сделает честь вашему воспитанию. Я ничто так не ценю в юных девушках, как скромность и невинность. Лишь семьянин знает, как много это значит и сколь заботливо следует оберегать юность.
Время, оставшееся до обеда, гость посвятил своему туалету. Ему пришлось самому побриться, потому что слуга не смог бежать вместе с ним из Штутгарта. Он напудрился, переодел сюртук и сменил домашние туфли на легкие, изящные башмаки парижской работы с золотыми пряжками в форме лилий. Поскольку до обеда оставалось еще немного времени, он достал из портфеля исписанную тетрадь и принялся изучать ее с карандашом в руке.