Через две недели мама засобиралась в Краснохолмск. Она заявила, что устала от светской жизни, которую организовывала для нее неутомимая Ди, но я предполагал другую причину. Петербург – пожиратель денег. Моя мать очень щепетильна в материальном отношении, переживает, не объедаем ли мы Ди, вот и решила оставить мне большую часть нашего с ней капитала, а сама, скряжничая, пожить дома. Ди тоже догадывалась о правде и пыталась разубедить ее, но мать упряма до изумления. Даже те доводы, что я занимаюсь с учениками и заработка хватит не только на покупку фотоаппарата, ничего не изменили.
Ученик поначалу был у меня один – Вася. Два раза в неделю я ходил к нему на улицу Рентгена. Мы стали с ним заниматься действиями с десятичными дробями, но тут выяснилось, что Васины проблемы гораздо глубже: надо начинать с таблицы умножения.
На третьем уроке появился Миша, Васин одноклассник. Он был симпатичным болтуном и всеми силами старался отвлечь и меня, и Васю от математики. Но Миша, по крайней мере, знал таблицу умножения и был достаточно сообразителен. Просто ему учиться не хотелось.
У меня не хватало опыта, чтобы справиться с Васей и Мишей одновременно. Я считал себя порядочным человеком, их родители платили мне (хотя и меньше, чем настоящему репетитору), и я с ужасом думал: вдруг они провалят переэкзаменовку? На свою беспомощность я пожаловался Ди.
– Тебя волнует, сдаст ли Вася переэкзаменовку? Не волнуйся, – утешила она, – сдаст. Его отец заканчивает ремонт школьного спортзала. На будущий год он крышу починит. Потом столовую. И Вася благополучно закончит школу.
– То есть как это – починит? За чей счет все это делается?
– Откуда же я знаю за чей? Наверное, за счет его фирмы или за какой-нибудь другой.
– А Мишин папа что чинит?
– Информация о Мишином папе у меня отсутствует.
– У вас здесь круто.
– У вас тоже, – сказала тетка. – Может, и в меньшем масштабе, но у вас происходит то же самое.
Я по-прежнему вовсю старался вдолбить вундеркиндам дроби, но разговор меня успокоил. Впереди еще были проценты…
Мать перед отъездом мне наказала: как закончу репетиторство, чтоб тут же ехал домой. Теперь она звонила чуть не каждый день. Конечно, она скучала, волновалась, но она еще и ревновала меня к Ди. Я уже говорил, моя мать – натура цельная, как Татьяна Ларина у Пушкина. А уж если у цельной натуры есть слабости, они как чирей на носу – ничем не прикрыть. Одним словом, с маминой ревностью все и всем было ясно, но мы трое никогда об этом вслух не вспоминали. Тетка на язык несдержанна, любит подшучивать и над собой, и над другими. И я с ней вместе. Но молчим мы потому, что при жизни отца никакой ревности за матерью не замечалось. Честно говоря, эта ее слабость создает некоторое напряжение. Вдвоем с Ди нам куда легче.
– Тебя ждет барышня! – встречает меня в прихожей Ди.
Так таинственно она это говорит, так торжественно, что я со своими заморочками внезапно воображаю невесть что. Наша Люся, и белокурая, отчисленная из Театральной академии Борисова, и разные женские голоса в трубке телефона – все сплелось в хоровод. А в комнате – какое облегчение я испытал! – сидит Катька. Очень славная, с самой скромной из своих причесок – с косичкой. Она в длинном, синем в цветочек платье и, когда встает мне навстречу, кажется подросшей и похудевшей. Она явно смущается, не зная, как себя вести, и застенчивость ей чрезвычайно идет.
А ведь мама и к Катьке меня ревновала. Зато тетка отнеслась к ней благожелательно. В мое отсутствие поила кофе, занимала беседой и показывала альбом с семейными фотографиями.
– Как ты меня нашла? – задал я дурацкий вопрос.
– Ты же дал мне телефон, я позвонила, и Ди пригласила меня сюда, – ответила Катька.
Значит, тетка велела ей называть себя Ди. Это означало явное расположение.
– Катя поселилась рядом, на Чкаловском, у друзей своих родителей, – сказала Ди.
– Это художники Сидоровы. Сейчас они на даче, а я живу в их мастерской, – добавила Катька.
Ее распирало от гордости, что она знакома с настоящими художниками и живет в их мастерской. Я понадеялся, что Ди, показывая фотографии, успела ее известить, что моя бабка, между прочим, была архитектором. Еще я очень надеялся, она не сообщила о том, что бабка не построила никакого замечательного архитектурного сооружения, а занималась всяким водопроводом и канализацией в проектируемых домах. С нее станет сделать подобное уточнение.
Мы шли по набережной Карповки, на которой стоит дом Ди. Как в карауле, здесь выстроились старые тополя, а на розовых гранитных столбах, между звеньями решетки набережной, как на постаментах, застыли чайки. Катька отметила, что Ди – замечательная тетка, а Карповка – очень красивое и даже романтическое место. Я сказал: это такое место, что и в Италию ездить не надо. Здесь, по мнению Ди, и Венеция, и Флоренция.
Ди заявляет:
– И почему считается, будто Ленинград похож на Венецию? Совершенная чепуха! Ничуть не похож.
На другой день она говорит:
– Ас Венецией я не расстаюсь. Идешь по Карповне, потянешь носом – запах гниющих водорослей, запах моря. Венецией пахнет. И отрешенные крики чаек. Небо и вода у нас поярче, там светлее и ослепительнее, но в остальном то же самое. Лучше, конечно, не смотреть, тогда иллюзия полнее. Вдыхать и слушать.
– Не Венецией на Карповне пахнет, а нечистотами, которые туда спускают, – замечаю я.
– Ерунда! В Венеции в каналы спускают канализацию, а запах все равно морской. Ничем не перебивается. Так что можешь гулять по Карповне и воображать себя в Венеции. Флоренция, между прочим, тоже тут, рядом, на Каменноостровском. Знаешь угловой дом с палисадником, который окружает низкая оградка из шаров и змей? Он похож на итальянскую виллу, но дело даже не в этом. Под лоджией есть два горельефа, и это точная копия таких же, сделанных в пятнадцатом веке для собора Санта-Мария дель Фьоре, величайшего собора Италии, знаменитейшего. Там вылеплены детки, они танцуют и играют на тимпанах всяких, кимвалах… не знаю уж, как они называются. Так что не надо нам никакой Италии. У нас здесь и Флоренция, и Венеция.
Мы с Катькой втягивали носом запах Венеции и хохотали. Потом я перевел ее через мостик и показал Флоренцию с виллой, где детки на тимпанах и кимвалах играют. Потом мы осмотрели громаду Иоанновского женского монастыря и повернули на разрытый, пыльный Чкаловский, где шел ремонт. Но я повел Катьку другой дорогой, сделав небольшой крюк. Мне было приятно показать, что в этом городе я свой и все знаю, хотя дорогу нащупал почти интуитивно и боялся выйти не туда, куда нужно.

Мы поднялись по мрачной, типично петербургской лестнице, стены которой по голубой грязной масляной покраске были испещрены всякими надписями и рисунками карандашом, спреем и ножом. На последних пролетах лестница сузилась и стала абсолютно темной: здесь не было ни окон, ни электрической лампочки. Катя посветила хилым огоньком зажигалки и ткнула ключ в скважину обитой железом двери, из-за которой раздался оглушительный лай. Дверь с лязгом открылась, и на нас бросился яростный пес.
– Не бойся, он очень добрый, – сказала Катька, зажигая в прихожей свет. – И знаешь, как его зовут? Представь себе, Гамлет.
Гамлет был небольшим черным пуделем. Казалось, бросался он на меня и лаял весьма злобно, но, чуть я присел перед ним, полез целоваться.
Мы находились в мансарде. Сами хозяева в мастерской только работали, жили где-то в другом месте, а летом, как я понял, обитали на даче. Стены в мастерской низкие, покатые, срезанные крышей. Окошки небольшие, под козырьком. Перешагнув подоконник, можно выйти на плоский участок крыши, откуда открывается обалденный вид на город. Полы дощатые, протоптанные, а некоторые доски откровенно шатаются. Вокруг все заставлено стеллажами и столами с книжками, журналами, папками, кувшинами и горшками с кистями, банками с краской. Все завешано картинами, картонами и акварелями на ватмане, иллюстрациями с картин, фотографиями и пустыми рамами.
Мастерская состояла из трех таких комнатух, забитых старой мебелью и разным замечательным хламом. Я ходил и все рассматривал. Погнутый подсвечник с оплывшим огарком свечи. Медный таз, в каких, наверное, варили варенье в усадьбе Лариных. Ступка с пестом. Плетеный короб. Три самовара разной формы. Глиняная посуда. Отовсюду торчали веники тростника, бессмертников, живописных колючек и павлиньих перьев. На одной из полок стояла гипсовая голова Нефертити, а рядом, под пару ей, голова Ленина.
– А этот что здесь делает? – спросил я Катю.
– Это – кич, – ответила она. – Модно. Чем пошлее, тем лучше. Для стеба, понимаешь? Они же художники…
Художниками была вся семья: муж, жена и сын нашего возраста, учившийся в школе при Академии художеств. Катя показала всех их на фотографиях, висящих на стенах. Сын Боря во младенчестве: одни щеки торчат, глаза, нос и рот утонули в них. Потом мальчику лет десять: стоит на лыжах, лицо плохо видно. И недавний снимок: юный красавчик. Мне он категорически не понравился. В это время Катька сообщила, что не знает, надолго ли здесь останется: Сидоровы скоро приедут на машине и заберут их с Гамлетом на дачу. Я критически разглядывал акварели Бориса. На одной была их дача – дом-треугольник, огромная двускатная крыша, стоявшая прямо на земле, а под ней веранда и комнаты.
Снова перевел взгляд на современную фотографию Бориса. У него было открытое, уверенное и веселое лицо, хотя он не улыбался. Я понимал: это хороший, талантливый мальчик, у которого все в жизни уже определено, включая армию, потому что таких мальчиков родители отмазывают от службы. Это баловень судьбы, золотая молодежь. И непонятно почему, я вообразил, как он обнимает Катьку, как целует ее мягкие губы, и мне стало почти что плохо.

Конечно, это была ревность, наследственная болезнь. Но по-настоящему это случилось со мной в первый раз, и я растерялся. Катька вскипятила воду для кофе и поставила на стол вазочку с печеньем. Я не мог слушать ее восторженное повествование о художниках и решил сменить тему. Рассказал, что ходил в Театральную академию и как там здорово.
– Да так, со знакомыми был, – туманно ответил я на вопрос о том, зачем ходил в академию.
– А ты можешь меня отвести туда?
– Не знаю, – неопределенно сказал я и вдруг устыдился. – Конечно, пойдем, если хочешь. Просто я подумал, вдруг тебе все это не покажется интересным…
– Покажется, – сказала она. – Наверняка покажется.
К концу кофепития я уже настолько взял себя в руки, что снова почувствовал интерес к мастерской и прелесть захламленных помещений. Я еще поошивался по комнаткам, потом мы вывели Гамлета на прогулку, а уж затем я отправился восвояси. При прощании Катька робко ко мне потянулась, и я чмокнул ее в щеку. Честно говоря, после пережитого приступа ревности мне не хотелось обниматься. Да и она в непривычной обстановке вела себя как-то нерешительно и ни разу за вечер, что удивительно, не цитировала «Агату Кристи» и не посылала меня куда подальше.
В Петербурге Катька собиралась посетить всемирно известные достопримечательности, а я должен был сопровождать ее. Чтоб не ударить лицом в грязь, дома я собирался посмотреть путеводители и книги по архитектуре, которых у Ди было множество. Но не тут-то было.
Ди смотрела детектив. Перед ней на столе стоял торт и початая бутылка кагора.
– Мусичка приходила, – сообщила она. – Мы тут посидели, о жизни поговорили. Возьми себе чистую рюмку и присоединяйся.
Мусичка – это Марья Михайловна, школьная подруга Ди, женщина верующая и пьющая исключительно церковное вино. Разумеется, эта бутылка была у них не единственной. Пошарив взглядом, я тут же обнаружил вторую такую же, пустую, в уголке за тахтой. Взял рюмку, отрезал себе здоровый кусок торта и присоединился.
– Если матери скажешь!.. – угрожающе произнесла Ди.
– Я же в своем уме.
– Ну ладно, – сказала Ди. – Давай выпьем за мать.
Под молдавский кагор мы досмотрели детектив. Все еще находясь под впечатлением от мастерской Сидоровых, я критически осмотрел комнату. Уж очень она была прибранная и скучная. Книги под стеклом, безделушки в буфете, картина – парусник, кое-какие фотографии и уродливый комнатный термометр, вмонтированный в большой, словно от старинной крепости, ключ.
Я спросил у Ди:
– Что же, у тебя старинного ничего не осталось от бабушки?
– Ты же знаешь, многое в войну пропало. Потом что-то разбилось, что-то разошлось…
– Как это – разошлось? Бабка все-таки не швея-мотористка была, а архитектор. И наверняка у нее в друзьях художники были. Неужели они не дарили ей свои работы? А может, она сама рисовала?
– Про подарки не помню. Но была у нас акварель художника Бенуа, эскиз костюма лешего. Сидит, худенький, как мальчик, в каких-то зеленых лохмотьях. Твоя бабушка его когда-то в комиссионке купила, а я туда же и сдала. Что поделаешь, нужны были деньги.
Да, про лесовичка я уже слыхал. И не только про него, про некоторые старинные книги тоже. Тетка не жалеет вещей, включая памятные, и денег тоже не жалеет. И мама, кстати сказать, вещизмом не страдает. И художественная атмосфера их не влечет. Впрочем, еще сегодня утром она и меня не влекла.
– Тебе мало корабля? – спросила Ди.
В большой вертикальной раме, в мутно-зеленом тумане, раздув паруса, он летел прямо на зрителя. Мне эта картина нравилась, но задержалась она у Ди только потому, что особой ценности не представляла. Подозреваю, ее просто не взяли в комиссионный или предложили смехотворную цену. Висела она высоко, почти под самым четырехметровым потолком, и производила очень приятное впечатление, хотя тетка утверждала, что вблизи – ничего хорошего. Кто нарисовал этот парусник и как он попал в дом, она не знала. История вещей ее интересовала так же мало, как и сами вещи.
– На антресолях что-то лежит. Какие-то картины и рулоны. И всяких рам полно, – вспомнила Ди.
– Так что же ты молчала? Давай разберем. Но если мы найдем что-нибудь ценное, я не дам тебе продавать.
Ди согласилась на днях разобрать антресоли, ненадолго примолкла, а потом задумчиво спросила:
– Знаешь, кто самые счастливые люди в мире?
– Кто?
– Дервиши.
– Это почему же?
– Потому что, отрешившись от всего, идут себе по дороге куда глаза глядят. Где на ночлег остановятся – там и дом. Вся их собственность – старый халат. Отринули они собственность, а потому стали свободны и счастливы.
– Ты что, собираешься отринуть собственность?
– Собственность бывает разная. Можно владеть не только машиной, дачей, пылесосом, но и человеком. Считать близкого человека своей собственностью.
– Это заблуждение.
– Но избавиться от него очень трудно.
– Не задумывался над этим, – сказал я, считая, что это камешек в огород моей матери. Но я ошибся.
– Ну а я думала. Знаешь, как я горевала по Стасику? Я так по нему скучала! А теперь – нет. Не скучаю. Я даже не заметила, как произошло это освобождение. И это не значит, что я меньше его люблю, просто я свободна, не связана страхом потерять свою собственность, ничем не связана.
– Не верится мне в твою теорию. Что-то здесь не так.
– Но я действительно заметила, что перестала по нему скучать, – сказала Ди и заплакала.
Я обнял ее и спросил:
– Но ко мне ведь ты не относишься как к своей собственности?
– Нет. Мы с тобой товарищи, правда? Мы с тобой два дервиша, – сказала она, хлюпая носом и улыбаясь. – Два начинающих дервиша.
Дервишем я не был, даже начинающим. Лежа в постели, я напрасно старался вникнуть в путеводитель. Меня мучило, можно ли назвать мое отношение к Катьке любовью? Сопровождается ли любовь страхом потери любимого? Не этот ли ерах – ревность? Может, ревность то же собственничество?
Через час, выйдя в уборную, я увидел в комнате Ди свет, постучал и заглянул. Она еще не ложилась, сидела за столом и раскладывала пасьянс.
– Очень успокаивает нервы, – объяснила тетка. – И вообще не спится. А знаешь, о чем я тут подумала? У Кати лицо флорентийской мадонны.
– Какой мадонны?
– Что значит – какой?
– Покажи в своих книжках по Италии.
– Не будь занудой! – рассердилась тетка. – Я сказала вообще, а не в частности.