– Я сам! – восклицает ребенок тысячи раз жестом, взглядом, смехом, мольбой, гневом, слезами.
– А ты умеешь сам открывать дверь? – спросил я у пациента, мать которого предупредила меня, что он боится докторов.
– Даже в уборной, – поспешно ответил он.
Я рассмеялся. Мальчуган смутился, а я еще больше.
Я вырвал у него признание в тайном торжестве и осмеял.
Нетрудно догадаться, что было время, когда все двери уже стояли перед ним настежь, а дверь от уборной не поддавалась его усилиям и была целью его честолюбивых стремлений; он походил в этом на молодого хирурга, который мечтает провести трудную операцию.
Он не доверялся никому, зная, что в том, что составляет его внутренний мир, он не найдет отклика у окружающих. Быть может, не раз его обругали или обидели недоверием: «И чего ты там все вертишься, чего ты там ковыряешься? Оставь, испортишь. Сию же минуту марш в комнату!»
Так он украдкой, тайком трудился и наконец… открыл!
Обратили ли вы внимание, как часто, когда раздается в передней звонок, вы слышите просьбу:
– Я отворю?
Во-первых, замок у входных дверей трудный, во-вторых, чувство, что там, за дверью, стоит взрослый, который сам не может сладить и ждет, когда ты, маленький, поможешь…
Вот какие небольшие победы празднует ребенок, уже грезящий о дальних путешествиях; в мечтах он – Робинзон на безлюдном острове, а в действительности рад-радехонек, когда позволят выглянуть в окошко.
– Ты умеешь сам влезать на стул? Умеешь прыгать на одной ножке? А можешь левой рукой ловить мячик?
И ребенок забывает, что не знает меня, что я стану осматривать ему горло и пропишу лекарство. Я затрагиваю то, что в нем берет верх над чувством смущения, страха, неприязни, и он радостно восклицает:
– Умею!
Труд познания
Видали ли вы, как младенец долго, терпеливо, с застывшим лицом, открытым ртом и сосредоточенным взглядом снимает и натягивает чулочек или башмачок? Это не игра, не подражание, не бессмысленное битье баклуш, а труд.
Какую пищу дадите вы его воле, когда ему исполнится три года, пять лет, десять?
Я!
Когда новорожденный сам себя царапает; когда младенец, сидя, тащит в рот ногу, валится назад и сердито ищет вокруг виновника; когда, дернув себя за волосы, морщится от боли, но возобновляет опыт; когда ударяет себя ложкой по голове и смотрит вверх – что там такое, чего он не видит, но чувствует? – он не знает себя.
Когда изучает движения рук; когда, сося кулачок, внимательно рассматривает его; когда во время кормления бросает сосать и сравнивает ногу с грудью матери; когда, семеня ножонками, останавливается и глядит вниз, выискивая то, что поддерживает его совсем иначе, чем материнские руки; когда сравнивает правую ногу, в чулке, с левой, без чулка, он стремится познать и знать.
Когда, купаясь, исследует воду, отыскивая во многих не осознающих каплях себя, каплю сознающую, он предугадывает великую истину, которую заключает короткое слово «я».
Лишь художник-футурист может изобразить нам младенца таким, каким он себя видит: пальцы, кулачок, менее четко ноги, быть может, животик, быть может, даже и голова, но только пунктирной линией, как на карте Заполярья.
Работа еще не кончена: оборачиваясь, он наклоняет голову, чтобы увидеть, что таится у него сзади, изучает себя в зеркале и присматривается к фотографии, находя то углубление пупка, то возвышение родинки; а тут уже ждет его новая работа: надо отыскать себя среди окружающих.
Мать, отец, какой-то дядя, какая-то тетя, одни часто появляются, другие редко – полным-полно таинственных личностей, чье происхождение неясно, а поступки загадочны.
Едва ребенок установил, что мама у него для того, чтобы выполнять его желания или идти им наперекор, папа приносит деньги, а тети – шоколадки, как у себя в мыслях, где-то в себе он открывает новый, еще более удивительный невидимый мир.
А дальше надо отыскать себя в обществе, себя в человечестве, себя во Вселенной.
Вот, волосы седые, а работа не кончена.
Мое!
Где таится эта простейшая мысль-чувство? Быть может, сливается с понятием «я»? Быть может, когда младенец протестует против завертывания рук, он борется за них как за «мое», а не за «я»? А забирая у него ложку, которой он стучит по столу, ты лишаешь его не собственности, а способности давать выход энергии, высказываться на особый лад, звуком? Рука эта – не совсем рука, а скорее послушный дух Аладдина – держит бисквит, приобретя новую ценную собственность, и ребенок эту собственность защищает.
Каким образом понятие собственности вяжется у него с понятием повышенной мощи? Лук для дикаря был не только собственностью, но и усовершенствованной рукой, поражавшей на расстоянии.
Ребенок не хочет отдать газету, которую рвет, ибо он исследует, тренируется, ибо это материал, как рука – инструмент, который звука не издает и в еду не годится, но в соединении с погремушкой – говорит, а в соединении с булочкой придает сосанию добавочное приятное ощущение.
И лишь потом приходят подражание, соперничество, желание выдвинуться. Ибо собственность вызывает уважение, повышает цену, дает власть. Без мяча он остался бы незамеченным, а с мячом может занять в игре видное положение независимо от заслуг; с игрушечной саблей становится офицером, с вожжами – кучером; а рядовой, лошадка – тот, кто ничем не владеет.
«Дай мне, позволь, уступи» – просьба, которая щекочет самолюбие.
«Захочу – дам, а не захочу – не дам», в зависимости от каприза, потому что это «мое».
Хочу иметь – имею, хочу знать – знаю, хочу мочь – могу – вот три разветвления общего ствола воли, корни которой два чувства: удовлетворения и неудовлетворения.
Младенец старается понять себя и окружающий его мир, живой и мертвый, – с этим связано его благополучие.
Спрашивая словами или взглядом: «Что это?» – он требует не название, а оценку.
– Что это?
– Фи, брось, это бяка, это нельзя брать в руки.
– Что это?
– Цветочек, – и улыбка, и ласковое выражение лица – разрешение.
Бывает, спрашивая о предмете нейтральном и получая название без эмоциональной мимической оценки, ребенок не знает, что делать с ответом, и, удивленно и как бы разочарованно глядя на мать, повторяет, растягивая, название. Чтобы понять, что, кроме желаемого и нежелаемого, есть еще мир нейтральный, ему надо иметь опыт.
– Что это?
– Вата.
– Вааата? – И ребенок всматривается в лицо матери, ожидая указания, что об этом думать.
Путешествуй я в обществе туземца по субтропическому лесу и спроси я при виде растения с неизвестным мне плодом: «Что это?» – туземец, не зная языка, но угадывая мой вопрос, отвечал бы окриком, гримасой или улыбкой, что это яд, вкусная пища или бесполезный предмет, который не стоит класть в рюкзак.
Детские «что это?» означают: какой? для чего служит? какая мне от него может быть польза?
Пассивный – активный
Обычная, но интересная картинка:
Сошлись, семеня еще не твердыми ножонками, два малыша; у одного мяч или пряник, а другой хочет это отнять.
Матери неприятно, когда ее ребенок вырывает что-нибудь у другого ребенка, не хочет отдать, поделиться, «дать поиграть». То, что ребенок выходит из общепринятой нормы условных приличий, компрометирует ее.
В сцене, о которой идет речь, ход событий может быть троякий.
Один ребенок вырывает, другой удивленно смотрит, потом переводит глаза на мать, ожидая оценки непонятной ситуации.
Или: один старается вырвать, но коса нашла на камень – подвергшийся нападению прячет предмет общих вожделений за спину, отталкивает нападающего, опрокидывает его. Матери спешат на помощь.
Или: смотрят друг на дружку, боязливо сходятся, один неуверенно тянется, другой также неуверенно защищается. И только после долгой подготовки вступают в конфликт.
Здесь играет роль возраст обоих и жизненный опыт.
Ребенок, у которого есть старшая сестра или старший брат, уже многократно выступал в защиту своих прав или собственности, а подчас атаковал и сам. Но откинем все случайное, и мы увидим две отличные индивидуальности, два характерных типа: деятельный и бездеятельный, активный и пассивный.
«Он добрый: все отдаст».
Или:
«Глупышка: все у себя даст забрать».
Это не доброта и не глупость.
Кротость, слабее жизненный порыв, ниже взлет воли, боязнь действия. Ребенок избегает резких движений, живых экспериментов, трудных начинаний.
Меньше действуя, меньше и добывает фактических истин, потому вынужден больше верить и дольше подчиняться.
Менее ценный интеллект? Нет, просто иной. У ребенка пассивного меньше синяков и досадных ошибок, и ему не хватает горького опыта; хотя приобретенный он, может быть, помнит лучше. У активного больше шишек и разочарований, и, быть может, он скорее их забывает. Первый переживает медленнее и меньше, но, может быть, глубже.
Пассивный удобнее. Оставленный один, не выпадет из коляски, не поднимет по пустякам весь дом на ноги, поплачет и легко успокоится, не требует слишком настойчиво, меньше ломает, рвет, портит.
– Дай – не протестует.
– Надень, возьми, сними, съешь – подчиняется.
Две сценки:
Ребенок не голоден, но на блюдечке осталась ложка каши, значит, должен доесть, количество назначено врачом. Нехотя открывает рот, долго и лениво жует, медленно и с усилием глотает.
Другой, тоже не голодный, стискивает зубы, энергично мотает головой, отталкивает, выплевывает, защищается.
А воспитание?
Судить о данном ребенке по двум диаметрально противоположным типам детей – это говорить о воде на основании свойств кипятка и льда. Шкала – сто градусов, где же мы поместим свое дитя? Но мать может знать, что врожденное, а что с трудом выработанное, и обязана помнить, что все, что достигнуто дрессировкой, нажимом, насилием, непрочно, неверно и ненадежно. И если податливый, «хороший» ребенок делается вдруг непослушным и строптивым, не надо сердиться на то, что ребенок есть то, что он есть.
Ребенок есть то, что он есть
Крестьянин, чей взор устремлен на небо и землю – сам плод и продукт земли, – знает предел человеческой власти. Быстрая, ленивая, пугливая, норовистая лошадь, ноская курица, молочная корова, урожайная и неурожайная почва, дождливое лето, зима без снега – всюду встречает он что-то, что можно слегка изменить или изрядно подправить надзором, тяжким трудом, кнутом.
А бывает, что и никак не сладишь.
У горожанина слишком высокое понятие о человеческой мощи. Картофель не уродился, но достать можно, надо только заплатить подороже. Зима – надевает шубу, дождь – калоши, засуха – поливают улицы, чтобы не было пыли.
Все можно купить, всякому горю помочь. Ребенок бледен – врач, плохо учится – репетитор. А книжка, поясняя, что надо делать, создает иллюзию, что можно всего добиться.
Ну как тут поверить, что ребенок должен быть тем, что он есть, что, как говорят французы, экзематика [12] можно выбелить, но не вылечить?
Я хочу раскормить худого ребенка, я делаю это постепенно, осторожно, и – удалось: килограмм веса завоеван.
Но достаточно небольшого недомогания, насморка, не вовремя данной груши, и пациент теряет эти с трудом добытые два фунта.
Летние колонии для детей бедняков. Солнце, лес, река; ребята впитывают веселье, доброту, приличные манеры.
Вчера – маленький дикарь, сегодня он – симпатичный участник игр. Забит, пуглив, туп – через неделю смел, жив, полон инициативы и песен. Здесь перемена с часу на час, там с недели на неделю; кое-где никакой. Это не чудо и не отсутствие чуда; есть только то, что было и ждало, а чего не было, того и нет.
Учу недоразвитого ребенка: два пальца, две пуговицы, две спички, две монеты – «два». Он уже считает до пяти. Но измени порядок слов, интонацию, жест – и опять не знает, не умеет.
Ребенок с пороком сердца: смирный, медлительные движения, речь, даже смех. Задыхается, каждое движение поживее для него – кашель, страдание, боль. Он должен быть таким.
Материнство облагораживает женщину, когда она отказывается, отрекается, жертвует; и деморализует, когда, прикрываясь мнимым благом ребенка, отдает его на растерзание своему тщеславию, вкусам и страстям.
Мой ребенок – это моя собственность, мой раб, моя комнатная собачка. Я щекочу его за ухом, глажу по спинке, нацепив бант, веду на прогулку, дрессирую, чтобы был смышлен и вежлив, а надоест мне: «Иди поиграй. Иди позанимайся. Спать пора!»
Говорят, лечение истерии заключается в этом: «Вы утверждаете, что вы петух? Ну и оставайтесь им, только не пойте». [13]
– Ты вспыльчив, – говорю я мальчику. – Ладно, дерись, только не слишком больно, злись, но только раз в день.
Если хотите, в этой одной фразе я изложил весь педагогический метод, которым я пользуюсь. Видишь этого мальчишку, как он носится, крича во все горло, и барахтается в песке? Он будет когда-нибудь знаменитым химиком и сделает открытия, которые принесут ему уважение, высокий пост, состояние. Да-да, вдруг между гулянкой и балом вертопрах одумается, запрется в своей лаборатории и выйдет ученым. Кто бы мог ожидать?
Видишь другого, как равнодушно следит сонным взглядом за игрой сверстников? Зевнул, встал, – может, подойдет к разыгравшейся ребятне? Нет, опять сел. И он станет знаменитым химиком и сделает открытия. Чудеса: кто бы мог предполагать?
Нет, ни маленький сорванец, ни соня не будут учеными. Один станет учителем физкультуры, а другой почтовым служащим.
Это преходящая мода, ошибка, неразумие, что все невыдающееся кажется нам неудавшимся, малоценным.
Искры бессмертия
Мы болеем бессмертием. Кто не дорос до памятника на площади, хочет иметь хотя бы переулок своего имени – дарственную запись на вечные времена. Если не четыре столбца посмертно, то хотя бы упоминание в тексте: «Принимал деятельное участие… Оставил сожаление о себе в широких общественных кругах».