Они были очень разными, эти два человека, присевшие на скамью.
Один — старинного княжеского рода Александр Александрович Шаховской.
Второй из купцов — Плавильщиков Пётр Алексеевич.
Шаховской — истый петербуржец, слегка презиравший Москву и все московские театральные порядки, о которых знал хорошо, хотя лишь временами — вот как теперь — наезжая в Москву.
Плавильщиков — москвич, верный своему городу, почитавший Москву превыше всех городов на Руси. Самое короткое время он провёл на сцене петербургского театра, чтобы, вернувшись в Москву, уже более никуда не выезжать.
Шаховскому в ту пору, о которой ведётся рассказ, было лет тридцать пять или около того, Плавильщикову уже перевалило за пятьдесят.
Один, несмотря на свой солидный возраст, был красив, хотя и дороден. Из-под крутого излома бровей смотрели строгие глаза, грива волнистых волос спадала на плечи.
У Шаховского же большой лоб переходил в изрядную плешь, обрамлённую возле ушей и на затылке жидкими кудельками. Обладал он огромным носом, над которым и сам слегка подтрунивал. Глаза узкие, монгольского разреза, умные, с лукавством. Такой человек может отпустить столь ядовитую шутку, от которой не сразу очухаешься! Был он высок, толст, неуклюж, однако очень подвижен.
Плавильщиков всегда говорил плавно и спокойно. Его голос, по-актёрски правильно поставленный, переливался и рокотал на низких нотах, переходя от громкой речи до хорошо слышного полушёпота.
А у Шаховского, казалось, во рту был спрятан пищик, вроде тех, которые бывают у балаганных клоунов или петрушек: несообразно с толщиной говорил он тонким и писклявым голосом.
Плавильщиков был важен и нетороплив, Шаховской весь в суете и движении.
И несмотря на такое явное различие, двух этих людей роднила одна великая, неуёмная, всепоглощающая страсть — любовь к театру. И тот и другой — оба они всю свою жизнь и всё своё время отдавали театру. Оба были драматургами. Оба не видели другого призвания, кроме работы в театре.
Шаховской был не только драматургом, но и режиссёром многих пьес, идущих на петербургской сцене, — умный и опытный педагог, он вырастил целую плеяду выдающихся русских актёров. Будучи ревностным поборником процветания в России своего отечественного театра, он взамен любимого в те годы театра французского ведал и направлял репертуар всех русских театров того времени.
То же самое можно было сказать и о Плавильщикове. Но кроме того, Плавильщиков был знаменитым актёром. Актёрский диапазон его был столь велик, что он заставлял зрителей рыдать, когда играл короля Лира в драме Шекспира, и покатываться от хохота, когда выступал в роли Скотинина в «Недоросле» Фонвизина.
Оба — и Плавильщиков и Шаховской — были широко и многосторонне образованными людьми.
Теперь эти два человека, сидя на скамейке, вели между собой неторопливую беседу. А за их спинами, на траве, сидела Санька. Сидела смирно, чуть ли не затаив дыхание, и боялась лишь одного — чтобы эти важные господа не оглянулись, а оглянувшись, не прогнали бы её прочь. Сперва она хотела было разуться — пусть отдохнут усталые ноги, прежде чем пускаться ей в обратный путь, — да постеснялась: уж больно нарядные господа разгуливали взад и вперёд мимо берёзок.
Между тем плешивый толстяк с длинным носом, кивнув на барыню в синем наряде, пропищал своим тонким голосом:
— Да, сударь мой, хороша была сия актриса лет эдак с десяток тому назад… Прелестна!
Он поцеловал кончики своих собственных в щепотку собранных пальцев, чем очень позабавил Саньку. Она невольно стала прислушиваться к их разговору.
— Особо в водевилях, — прибавил тот, который был постарше.
— А в Мольере, в «Скапиновых обманах», плоха ли?
— Помню, помню! И бойка, и вертлява, и слова как жемчуг низала! Аплодисментов порядком нахватывала — публика сложа руки не сидела.
— Э-э, что там говорить, годы не красят! Теперь небось перешла на роли благородных матерей?
— Всё больше по барским гостиным французские романсы распевает. У наших барышень и барынь мода на такие, сами знаете, ваше сиятельство…
— Что и говорить…
Оба умолкли. Один сверлил своими узкими насмешливыми глазами гулявшую по бульвару публику, второй задумчиво ковырял палкой песок возле скамьи.
А Санька в душе вроде бы и возмутилась. Не то чтобы она полностью поняла, о чём они говорили, но уловила: ту красивую в синем шёлковом наряде они не хвалят, не восхищаются ею, а, напротив, за что-то порицают. А сами-то, сами? Один старый, другой… другой плешивый, а ещё берутся такую раскрасавицу ругать…
— Так и не собрались к нам в Петербург? — проговорил Шаховской, оторвав глаза от публики и вновь обратившись к Плавильщикову. — А может, на этот сезон пожалуете?
— И-и-и… ваше сиятельство, куда уж теперь?! Шестой десяток пошёл. В молодые годы не ужился, чего там говорить теперь…
— Любезнейший мой сударь, только что перед вами на коленях не стояли, а уж как звали, как звали!.. Навряд ли кого ещё из актёров так приманивали, как вас! И роли вам самые первые и всё сопутствующее…
Плавильщиков чуть усмехнулся, польщённый:
— Так-то оно так, но привержен я всеми помыслами к Москве. Родился здесь и помру в нашей матушке Белокаменной.
«Вот это да! — думала Санька. — И я тоже из Москвы ни на шаг. Какой-то Пе-тер-бург… Да ведь язык набок своротишь, пока вымолвишь. Москва всем городам мать!»
Сердцем она была с тем барином, который так красно говорил о Москве.
И как же все трое ошибались!
Где только не привелось побывать Саньке за свою жизнь, кроме Москвы! А князь Шаховской, человек не любивший Москвы, один из первых надел военный мундир Тверского ополчения и в грозные дни нашествия французов, оставив литературную и театральную деятельность, стал на защиту Москвы. Плавильщикову же пришлось последние дни перед смертью провести вдали от любимого им города и умереть вне Москвы.
— А вон, сударь мой, Митрофанушка идёт, — вдруг развеселясь, воскликнул Плавильщиков. — Вон, в синем фрачке! Кому надобно представить сию роль из комедии господина Фонвизина «Недоросль», стоит лишь взглянуть на этого фанфарона — и роль готова!
Шаховской поглядел туда, куда указывал ему Плавильщиков, и тоже развеселился: уморителен был франт, важно проходивший мимо.
А Плавильщиков продолжал:
— Давеча довелось мне читать одно письмецо. Презанятнейшее! Писано оно генералом Архаровым своему приятелю. Рекомендательное письмо. «Мол, так-то и так, мой друг! Сын соседа по имению отправляется в Москву и желает послужить. Он большой простофиля, худо учится, а потому нужен ему покровитель. Мол, удели милость свою к дураку моего соседа, запиши в свою канцелярию. А при случае награди чином или двумя…» И вот полюбуйтесь, ваше сиятельство, каков стал наш Митрофанушка, имея знатного покровителя! Чинами не обойдён…
— Э, батенька мой, кто посмеет ослушаться Ивана Петровича Архарова, коли он назначен московским военным губернатором, к тому же исполняет и полицейские обязанности. Все пути открыты сему Митрофанушке!
Санька последовала взглядом за тросточкой Плавильщикова и тоже хихикнула: вот чучело так чучело! На огород ставить, воробьёв отпугивать… Ишь как вырядился — фрак лазоревый, жилет пунцовый, на сапожках кисточки, на жилете всякие побрякушки позванивают, в руках несёт букетец, всякую минуту его нюхает, во все стороны глаза вскидывает. А щёки-то, щёки! Почище всякой девицы набелил и нарумянил! И брови насурмил… Ай-яй-яй, срамота какая!
— Что и говорить, — тоненькой фистулой пропел Шаховской, продолжая следить глазами за щёголем, — про таковского лучше, чем Гаврила Романович Державин, и не скажешь:
Осёл останется ослом,
Хотя осыпь его звездáми.
Где надо действовать умом,
Он только хлопает ушами.
Оба засмеялись. И Санька тоже тихонько фыркнула. Таких-то послушаешь — не соскучишься!
— Ох, распотешил, батюшка! — продолжая смеяться, воскликнул Плавильщиков.
Крупные капли пота выступили у него на лбу, поползли вдоль щёк. Он полез в карман. Вытащил большой носовой платок в красную с синим клетку. Вместе с платком вытянул и кошелёк. Платком утёр лоб и шею, кошелёк же, мягко шлёпнувшись, улёгся на песок недалеко от Саньки.
С этого кошелька, собственно говоря, и началось. Всё смешалось, завертелось, закрутилось в Санькиной жизни. Оно, конечно, и давешняя утренняя история, которая выгнала Саньку из дому, имела значение. Но кабы не этот кошелёк, всё пошло бы проторённою дорожкой: Санька через сколько-то времени вернулась бы домой, впряглась в прежнюю лямку и тянула бы, пока тянется.
Но кошелёк… Едва она протянула руку к кошельку, чтобы вернуть барину, как услыхала вровень с ухом шипенье:
— Не трож-ж-жь…
Вздрогнула от неожиданности. Повернув голову, увидела мальчишку. Когда он появился тут, не заметила: всё время прилежно и со вниманьем слушала разговор сидевших на скамейке.
Мальчишка был в грязной кофте, чумазый, веснушчатый. Из-под белобрысых волос, остриженных под горшок, блестели светлые глаза. Блестели свирепо, как у голодного щенка. Он погрозил Саньке кулаком: попробуй сунься за кошельком — такое влеплю, своих не узнаешь!
Между тем оба барина, занятые разговором, ничего не заметили: ни оброненного на землю кошелька, ни белобрысого мальчишку, который готов был накинуться на Саньку и избить её.
— О Бонапарте что толкуют в Петербурге, князь? — вдруг круто переменив разговор, спросил Плавильщиков, повернувшись к Шаховскому. В голосе его звучало беспокойство, ясно было, что вопрос свой задал он не из праздного любопытства.
Шаховской нахмурился:
— Да поговаривают о разрыве мира, какой был заключён с Наполеоном в Тильзите.
— И у нас в Москве ходят толки, что терпение скоро лопнет от Бонапартовых деяний. Недавно граф Ростопчин изволил сказать, хоть и в шутку, однако слова его на шутку мало походили: мол, Бонапарт поступает с Европой, как пират на завоёванном корабле…
— Неплохо сказано, — промолвил, усмехнувшись, Шаховской.
— Ростопчин умён, что и говорить!
— И всё же, сударь мой, не думается мне, что Бонапарт на нас войной полезет.
— Эх, ваше сиятельство, вернее, не хочется о сём предмете думать. А всё может быть… И к тому же среди наших бар и барынь такое французолюбие развелось, что глаза бы не глядели… Только что не молятся по-французски… Небось обо всём шпионы доносят Бонапарту. Ему-то, может, думается, что и воевать не придётся — встретят с колокольным звоном!
— Не приведи бог войну, — сказал Шаховской и вдруг перекрестился.
— Купцы у нас калякают: мы-де все лавки побросаем, а поголовно станем на защиту матушки-Москвы. Уж этого врага прицепим чёрту на рога, вот так-то, ваше сиятельство!
Но всё, что говорили промеж себя два барина, теперь Саньки не касалось. У неё завязалась безмолвная и ожесточённая борьба за кошелёк: кто первый схватит? Конечно, проще бы подать голос. Крикнуть тем, сидящим на скамье: «Вы обронили, барин, кошелёк! Вот он лежит! Нагнитесь, барин, да возьмите…»
Сказать-то всё она могла, но до смерти боялась белобрысого мальчишку. Уж очень свирепо сверкали на неё глаза из-под вихрастых соломенных волос. Такой не пожалеет — изобьёт. А кругом народ и эти два хороших барина. Ведь срам какой…
А оба барина тем временем приподнялись со скамейки, надев шляпы, собрались уходить.
— Сегодня в Арбатском театре идёт трагедия Озерова «Эдип в Афинах»? — спросил Шаховской.
— Пожалуете?
— А как же! Не пропущу взглянуть на вас в «Эдипе…».
Отойдя от скамьи, Плавильщиков спросил:
— Поговаривают, у нас в Москве в нынешнем сезоне будут две соперницы: Екатерина Семёнова и девица Жорж?
— Слыхал и я, — своим тоненьким фальцетом пропищал князь Шаховской. — Пойдёт у вас баталия, коли прибудут обе враз!
— И не говорите, сударь…