С тех страшных дней прошло не мало лет.
В один из февральских дней молодой купец из Москвы Фёдор Иванович Титов проездом из Архангельска, где он вершил дела своего богатого тестя, оказался в небольшом губернском городе. Буран загнал его сюда, и он томился здесь вторые сутки. И сейчас, сидя в трактире и глядя, как за окнами крутыми воронками завивается снег, он зевал и злился. Ему казалось, что непогода задержит его тут надолго. А скука заедала, да и торговые дела, ради которых он был в Архангельске, того не позволяли. Надо было скорее ехать в Москву.
Он смотрел в окно. А за окном крутила, вертела метель.
— Сходили бы, сударь, в театр, — посоветовал трактирный слуга, убирая с его стола послеобеденную посуду. — Ныне-с как раз представление…
Фёдор Иванович зевнул:
— Как, и театр имеется в здешнем городе?
Слуга вроде бы даже обиделся:
— А как же-с. Весьма даже имеется!
— И хорош?
— Люди ходят. А в нынешнюю зиму и вовсе отбою нет-с…
Фёдор Иванович снова зевнул. Подумал: спать, что ли, завалиться? Самое разлюбезное дело при этаких обстоятельствах. Однако же, поднявшись из-за стола, осведомился:
— А ныне-то по какому такому случаю народ зачастил?
— А потому, сударь мой, что в нашем театре на всю эту зиму некая актёрка из Санкт-Петербурга подрядилась представлять трагедии и комедии…
Фёдор Иванович прислушался. С молодых лет был он большим театралом и частым посетителем московских театров. А трактирный слуга продолжал:
— Сам не видал-с, а люди сказывают: красоты сия актёрка неописуемой… К тому же и молода! А гордости ещё того больше. Всех отвергает-с… Ещё ни единого подношения не приняла. Даже самому господину Пряхину кошелёк обратно кинула. Вот какова-с… А говорят, в том кошельке золотых червонцев было чуть ли не на тысячу.
И получилось так, что вьюжным февральским вечером Фёдор Иванович отправился взглянуть на петербургскую актёрку, которая в ту зиму играла на подмостках здешнего театра и, по словам слуги, сводила с ума всех жителей города.
В тот вечер давали трагедию Озерова «Эдип в Афинах», пьесу, хорошо знакомую Фёдору Ивановичу. «Что ж, — подумал он, — коли будет очень плохо, уйду со второго акта. Кто станет меня неволить смотреть до конца?»
Подойдя к театру, он сразу понял, что здание строилось силами доморощенными и рука настоящего архитектора его не касалась. И внутри всё было без особых затей: по обе стороны зрительного зала располагались ложи, над ними раёк. Перед креслами партера в несколько рядов стояли простые скамейки. Сей порядок, несходный с прочими театрами, сперва удивил Фёдора. Но, поразмыслив, нашёл он разумную причину: сцена освещалась плошками с салом, а потому чем далее в глубину зала, тем менее страдало обоняние от смрадного духа. У самого же Фёдора Ивановича Титова по совету кассира билет был взят в кресло третьего ряда.
Заняв своё место, он огляделся. В занавесе зияли две изрядного размера дыры. В них то и дело показывались чьи-нибудь глаза, иной раз с носом и даже пальцами. Оттуда, со сцены, интересовались: много ли народу в зале, не пора ли начинать спектакль?
Возле самой сцены, сбоку, виднелась почерневшая от копоти дверка, ведущая за кулисы.
Вскорости занавес поднялся, и спектакль начался. Фёдору Ивановичу всё здесь было не по нутру: и плохая игра актёров, и бедные декорации, и неважные костюмы. Он ушёл бы, не досмотрев, да любопытство держало: решил дождаться второго акта, глянуть на петербургскую диву, о которой в трактире толковал слуга.
И вот началось второе действие.
Едва Антигона в длинных белых одеждах вышла из-за кулис со своим слепым отцом Эдипом, едва произнесла первую реплику, мурашки побежали у Фёдора по спине.
О господи… Неужто? Саня? Быть не может! Почудилось ему… Здесь, в этом заштатном городке? Нет, нет, это лишь игра его воображения. Надо же придумать, чтобы та девочка стала актрисой!
Но чем далее он смотрел, тем убеждённее становился, что видит он Саню. Да, да, ту самую Саню, которую однажды привёл в театр, а потом полюбил.
Повернулся к соседу. Спросил фамилию актрисы. Тот ответил. Однако фамилия ничего ему не подсказала. Впрочем, знал ли он в те далёкие годы Санину фамилию? Вряд ли…
Но вот Антигона, положив на плечи слепого отца своего руки, произнесла мягко и проникновенно тем Саниным голосом, который он столько раз слышал:
— Я не страшусь терпеть презренну нищету:
С отцом пещеры мрак чертогу предпочту;
Всем бедствам за него охотно подвергаюсь.
И последние сомнения оставили Фёдора. Это была Саня.
Всё всколыхнулось в его памяти. Будто не годы, а лишь немногие дни отделяли его от того часа, когда увидел он девочку в алом платке, которая понравилась ему с первого взгляда. И потащил он её в Арбатский театр, в раёк… Вот ведь случай какой! Ведь смотрели они как раз озеровскую трагедию «Эдип в Афинах»….
И все встречи вспомнились ему. И та последняя, когда ночью прощались они возле колонн театра перед его отъездом из Москвы.
Где же она была всё это время?
Он-то надолго застрял в Ярославле. Хозяин купил там не один, а два дома. Там же открыл не одну, а две лавки.
Сперва он, Фёдор, очень скучал по Сане. Думал беспрестанно. Рвался в Москву. А как узнал про московские пожары и что от Арбатского театра остались одни лишь головешки, сразу сник. Зачем ему была Москва? И разве Саня могла быть в Москве после такого пожара? И разве узнать ему, где она?
А потом дела завертели. Завертели, закрутили, и всё реже и реже вспоминалась ему Саня, а потом и вовсе забыл. Лишь иногда в памяти мелькнёт её лицо. Мелькнёт и пронесётся, будто светлая звёздочка по ночному небу…
Он насилу дождался конца второго акта. Едва спустили занавес, кинулся к той дверке, которая вела за кулисы.
Публика галдела: «Фора! Фора!» Топала ногами, всплескивала ладонями. А он не мог понять, как она играла, хорошей ли была актрисой. Сейчас думал лишь об одном: увидеть её… Сейчас ему казалось, что все эти годы он только и думал о ней, только и ждал этой встречи. Почему же они так и не свиделись? Может, мало он её искал? Плохо искал?
— Вам кого, сударь? — спросил служитель театра, когда Фёдор оказался за кулисами.
Фёдор назвал фамилию актрисы.
Но его не пропустили. Ответили, что пускать, мол, строго-настрого никого не велено.
Тогда Фёдор, торопясь и волнуясь, написал:
«Ежели Вы та самая Саня, дозвольте увидеть Вас.
Когда Сане вручили записку Фёдора, её сердце словно перестало биться, закружилась голова. Словно бы комната перевернулась вверх тормашками.
Фёдор? Неужто Федя?
О боже праведный, нашёл её! В далёком городе. Стало быть, искал? Хотел найти? Тосковал по ней все эти годы, ежели в поисках занесло его в такую глушь…
— Пусть идёт! — приказала она подавшему ей записку. — Проси…
Прижав руки к груди, не дыша, смотрела она на дверь. Какое же свершилось чудо! Спустя столько лет, уже потеряв всякую надежду, она всё-таки сейчас его увидит…
И она расскажет ему, как ждала его каждый день все эти годы. Она расскажет, как всё время, пока злодеи были в Москве, бегала она на Арбатскую площадь. Как, хоронясь в развалинах, страшась разбойных и голодных французских солдат, неизменно, всякий-всякий день прибегала она на то место, где стоял театр. Ей всё казалось: коли жив Степан Акимыч, и он придёт на пепелище своего любимого театра. И Федя, как только вернётся в Москву, и Федя тоже придёт сюда. Обязательно придёт! А куда же ещё? Где же ещё он будет искать её, свою Саню?
Потом дедушку Акимыча уже перестала ждать. Узнала, что дедушка погиб. Рассказали ей, как в первый же день в театр явились французские офицеры и приказали Степану Акимычу приготовить всё для спектакля — сам император желает присутствовать на представлении. И как дедушка Акимыч, не испугавшись французских офицеров, затопал на них и закричал: «Сего не будет, милостивые государи! Пока я жив, нога вражья не преступит этого порога…»
Так оно было или не так, теперь не узнать. Но пожар начался внутри здания. Может, сам дедушка Акимыч и учинил поджог. Ведь такой махонький, такой старенький — не испугался ведь…
Узнав об этом, Санька ревмя ревела.
Теперь, через столько лет, она понять не может, как вынесла, как всё вытерпела в той страшной, разрушенной, сожжённой и занятой врагами Москве. Только и жила одной надеждой, что их прогонят вместе с Бонапартом, а тогда вернутся свои. И Федя вернётся. И они встретятся, она и Федя.
Сама голодная и бесприютная, со злобной радостью она видела, как день ото дня всё хуже и хуже приходится врагу. Как голодают, как холодают, как на глазах меняются лихие наполеоновские солдаты, превращаясь в толпу бродяг. Смеялась до упаду, когда с наступлением осенних холодов впервые увидела этих солдат в розовых и голубых атласных салопах, в каких разгуливали московские купчики по Кузнецкому мосту и Тверскому бульвару…
— Так вам и надо, так вам и надо, — повторяла со злорадством. — И голод, и холод, и салопы — всё заслужили…
Но как ни худо было ей в то время, всё равно каждый день приходила на Арбатскую площадь: дедушку перестала ждать, а Федю всё равно ждала. Ни голода, ни холода — ничего не страшилась. Ободранная, худая, вся почерневшая — всё ждала, всё ждала…
И вот он здесь.
И вот открывается дверь. И он входит.
Почему Саня не кинулась ему навстречу с протянутыми руками, как мечталась ей эта встреча? Почему не склонила головы к его плечу, почему не заплакала счастливыми слезами? Что остановило её?
Она шагу не сделала ему навстречу. Прильнув к стене спиной, по стене распластала руки.
Он же воскликнул:
— Саня!.. — и рванулся к ней. Потом осёкся и заговорил, но уже другим голосом: — Не думал встретить здесь…
Она молчала.
А он ей — уже спокойнее, уже овладев собою:
— Благодарен вам… Никак не думал увидеть здесь…
Она по-прежнему молчала. Волнение словно железным ободом сдавило горло, слова из себя не могла выдавить. Наконец тихо проговорила:
— И вам спасибо, что вспомнили, Фёдор… — и запнулась. — Не знаю, как вас по батюшке…
Он подсказал. Она же, чуть улыбнувшись, продолжала:
— Вот уж чего не знала, того не знала…
— В Санкт-Петербурге, стало быть, играете? — спросил он, не найдя иных слов.
Чуть улыбнувшись, она ответила:
— Да нет же, здесь я теперь… Ангажемент у меня на этот сезон. — И, помолчав, прибавила: — В Петербурге привелось мне театральное училище кончать. Может, знаете? Наше училище на Офицерской улице.
Нет, он не знал. В Петербурге ещё ни разу не бывал. Она же, сама не ведая зачем, принялась объяснять:
— Одним боком на Офицерскую выходит, другой стороной — на Екатерининский канал. Случай один получился… Сразу после войны туда попала.
Правда, как же это было? Неужто позабылось? Да разве такое можно забыть…
Была тогда уже осень. Шёл октябрь 1812 года. Ранний снег покрывал развалины сгоревшей Москвы. В тот день по приказу Наполеона последние французские солдаты вышли из Москвы. Это было 10 октября в 11 часов вечера.
А в пятницу, едва рассвело, в Москву вступили свои, русские.
Санька, дрожа от промозглой сырости и холода, кутаясь в какие-то лохмотья, и в этот день прибежала на Арбатскую площадь.
На пустыре, где прежде высился театр, увидела она человека в ополченском мундире. Человек этот плакал. Плакал, будто на чьей-то могиле, будто проливал слёзы о самом дорогом и близком. И Санька его узнала. Александр Александрович, князь Шаховской — вот кто был этот человек! И лысая голова была его, и длинный нос был его. Тонким голосом он повторял:
— И это всё, что осталось от милого нашего Арбатского театра? Одни головешки, покрытые снегом… Проклятая война! Проклятые французы!
Санька, дивясь своей отваге, подошла к нему, окликнула:
— Александр Алексаныч…
Шаховской утёр глаза, посмотрел на ободранную, в нищенской одежде Саньку. Сурово сказал ей:
— Нет у меня хлеба…
В тот первый день все побирались. Оголодавшие жители, те немногие, кто оставался при французах в Москве, выпрашивали хлеб у своих, русских солдат. И ломоть ржаного хлеба не только утолял голод, но вселял в каждого уверенность, что лихие дни миновали, что бедствие, которое обрушилось на Москву, ушло и никогда не возвратится.
В тот день — впервые за тридцать девять суток — сперва на одном конце Москвы, потом на другом, а там со всех уцелевших колоколен раздался звон: Москва радовалась и благословляла возвращение русских войск…
— Не признали меня, батюшка Александр Алексаныч? — подойдя ещё ближе к Шаховскому, спросила Саня.
Да где ж ему было признать в этой худой, посиневшей от стужи, почерневшей от невзгод и голода девочке прежнюю Саньку со смуглым румянцем на тугих щеках, с весёлым блеском лукавых глаз?
Когда Санька напомнила ему о себе, Шаховской вдруг воскликнул:
— Так это ты, воструха? Как же, как же… Уж очень ты нас с Петром Алексеевичем удивила. Такой ловкий фортель выкинула…
Фортель? Нет, об этом Саня забыла. Вот ту полтину, с которой всё началось… Вот о полтине не забыла!
О многом вспомнили они, стоя у сгоревшего Арбатского театра. Потом Шаховской грустно сказал:
— Пошли отсюда, Саня. Невмоготу мне здесь…
Тогда же Саня рассказала ему и о последней встрече с Петром Алексеевичем Плавильщиковым. Рассказала и о том, что обещал Плавильщиков учить её, Саню, актёрскому искусству.
— Где он теперь? — спросил Шаховской.
Этого Саня не могла сказать. Знала лишь одно: уехал из Москвы, а дом его сгорел дотла, как и многие другие московские дома.
— Сильно недомогал в тот день, когда сидел на Тверском бульваре. Еле ходил. Я его до дому довела…
Шаховской задумался. Потом спросил:
— Стало быть, хотел самолично с тобой заниматься?
Саня кивнула: да, хотел.
— Теперь не до того, сама видишь… Однако не забуду, что-нибудь придумаю. Так просто Пётр Алексеевич не стал бы говорить. Может, и правда заметил искру божию…
Но много-много не только трудных дней, а тяжких месяцев невзгод и ожидания прошло у Сани, прежде чем оказалась она в Петербурге. Спасибо Фёкле, кухарке мамзель Луизы Мюзиль, она Саню приютила и всё это время кормила, поила, никому в обиду не давала. От неё же Саня узнала о страшной судьбе Анюты. Уехав вместе с хозяйкой-француженкой следом за убегавшей из Москвы армией Наполеона, она вместе с хозяйкой погибла при переправе через Березину. Много слёз пролили Саня и Фёкла, вспоминая добренькую и глупую Анюточку.
А князь Александр Александрович не забыл Саню, отыскал её, определил в театральное училище.
Да стоит ли об этом вспоминать? И кому охота слушать о всех тех испытаниях, которые пришлись на её долю?
— …Училище наше выходит ещё и на мост, — продолжала всё о том же Саня. Говорила, а сама ужасалась, что говорит слова, такие ненужные ни ей, ни ему.
Фёдор повторил, что, коли приведётся побывать ему в Петербурге, не преминет заглянуть на Офицерскую улицу, где находится театральное училище.
Ах, боже мой! Да зачем ему нужна та улица, и тот канал, и то училище?.. Зачем она ему об этом говорит, зачем он ей об этом говорит?
Зазвонил звонок. Антракт окончился. Из зрительного зала и сюда уже доносился говор, шум, смех, ещё разные звуки. Публика занимала свои места.
Дверь приоткрылась. Сунулась чья-то лохматая голова.
— Александра Лукинишна…
— Знаю, — ответила Саня и глянула на Фёдора. Он понял, что ему пора прощаться.
— Вот и свиделись, — сказал он и поклонился.
— Да, свиделись, — проговорила Саня.
Мороз по-прежнему был изрядный, однако пурга внезапно прекратилась. Всё небо было в звёздах. Будто там, в вышине, кто-то щедрыми пригоршнями разбросал крупное золотистое просо. На северной стороне ярко и холодно переливалась Полярная звезда.
Уйдя из театра сразу после второго действия, Фёдор сейчас шёл медленно. Снег пронзительно скрипел под его шагами. Вот и хорошо, думал он, что пурга более не задержит его в этом городе и на рассвете можно в путь. О многом он думал, идя по улице между высокими снежными сугробами. Мысли его были сумбурны, и он никак не мог с ними справиться. Одно он знал твёрдо: вряд ли приведётся им когда-нибудь ещё встретиться, ему и Сане…
— Вот и встретились… — шёпотом повторила Саня, когда Фёдора уже не было в комнате.
Голос у неё был спокойный, а на душе-то, на душе… Кабы не выходить сейчас на сцену, уткнулась бы в ладони и плакала. Плакала бы сейчас навзрыд…
Может, и целый час плакала.
Может, и два часа. А может, до самого утра, всю ночь напролёт. Но сейчас плакать было не ко времени.
Она присела перед зеркалом. Увидела, что по щекам текут непрошеные слёзы. Рассердилась на самое себя. «Вот ещё, реветь! Не совестно тебе, Санька? Тебе в третьем акте Антигону играть, а ты реветь вздумала… Где у тебя совесть?»
Дверь снова слегка приоткрылась, та же лохматая голова просунулась в щель.
— Александра Лукинишна…
— Знаю… — коротко бросила Саня, не повернув головы. — Сейчас выйду.
Она тщательно поправила грим, густо запудрив на щеках следы слёз. Встала со стула. С пристрастием оглядела себя в большом зеркале, расправила плечи и, подняв высоко голову, пошла по длинному тёмному коридору на сцену. В ожидании своего выхода стала за левой кулисой.
И тогда к ней, как в далёкие-далёкие времена, как когда-то в Арбатском театре, словно живой, подошёл Степан Акимыч. Старенький, маленький, чуть приподнявшись на цыпочки, с суровой нежностью он зашептал ей на ухо: «А горевать-то зачем? И причин к тому нет. Ведь ты своего достигла — стала актрисой, сударушка! Нет, ты скажи мне, ответствуй, Саня: есть ли большее счастье, коли человек своего достигнет?»