Дня через два с толпой почитателей прикатила в Москву и Екатерина Семёнова. А с нею теперешний её наставник и учитель писатель Гнедич Николай Иванович.
Не утерпел, приехал следом и князь Александр Александрович Шаховской. Ему, знатоку театрального искусства, как не взглянуть на игру своей бывшей ученицы Катеньки Семёновой. Ждали и князя Тюфякина, грозного директора императорских театров обеих столиц.
И снова пошли суды-пересуды о соперницах-актрисах.
Санька моет пол в актёрской уборной, а сама слушает разговор двух актрис. Слушает прилежно, со вниманием.
— А знаете, душенька, какой реприманд устроила Жорж гордячке Семёновой? — говорит одна другой.
— Ах нет, прошу вас, расскажите!
— Представьте себе, Жорж пожелала быть на бенефисе Семёновой, послала ей тридцать рублей, подделала, чтобы ложа третьего яруса осталась за нею.
— Помилуй бог! Ведь ложа-то небось того не стоит?!
— А вы, душенька, слушайте дальше. На следующий день мадемуазель Жорж получает записку от нашей Семёновой, и та желает побывать на бенефисе Жорж. Однако предлагает за ту же самую ложу третьего яруса двести рублей.
— Ах, ах, ах, такие деньги! Поверить трудно…
И Саньке поверить трудно, что у людей бывают такие деньги. Страсть до чего любопытно: дальше-то что было? Бросила мыть пол, сидит на корточках, слушает в два уха.
— На сём, душенька моя, их колкие любезности не кончились… Мадемуазель Жорж отсылает Семёновой обратно её двести рублей, ещё прибавляет своих двести пятьдесят. Эти, мол, раздайте бедным. Каково?
Обе хохочут:
— Проучила! Прелестно проучила…
Санька представила себе разгневанное лицо Жорж, усмехнулась: видно, до самого нутра проняла её Семёнова, коли таких деньжищ не пожалела! Толкуют, что Жорж прижимиста, деньги копит.
— Слыхали, Семёнова за роль Аменаиды получила бриллиантовую диадему? Какая-то именитая особа подарила… Красоты сия диадема неописуемой!
— А говорят, у Жорж имеется бриллиантов на сто пятьдесят тысяч… И тоже всё подарки именитейших особ…
Санька же об этом думает по-своему: разве дело в том, что много денег и бриллиантов? Надобно, чтобы в груди горел святой огонь искусства.
Вот главное, толкует дедушка Акимыч.
А в ином месте — иные разговоры.
— Кто, сударь, после Жорж пойдёт смотреть Семёнову?
— Дарования у Семёновой поболее, нежели у Жорж.
— Но мастерство Жорж, её величественность, голос… Искусство в каждом слове…
— У Семёновой есть голос чувства!
— Что там голос чувства! Жорж образовывалась в школе великих актёров Франции.
— Учителями Семёновой были знаменитые Дмитревский, Шаховской, а ныне — образованнейший Гнедич… Семёнова покоряет своей игрой, тогда как игра Жорж оставляет вас холодными, хотя изумлёнными безмерно.
— Продолжим, сударь, наш спор, когда посмотрим игру той и другой. Сравним таланты двух актрис.
— Только будьте справедливы к актрисе русской. А то у нас артист иностранный, хотя и с посредственным талантом…
— Это Жорж — талант посредственный? Ну, сударь, остаётся лишь пожать плечами.
— Я не о Жорж, не о Семёновой… Я говорю об отношении к талантам русским, коих у нас имеется изрядно в Москве, Петербурге и прочих городах российских.
«Талант? Что такое талант?» — думает Санька. Счастье? Удача? Или учение и работа? Или совсем-совсем иное? А может, ум и доброта? А может, когда нет таланта, ничего не поможет — не ум, ни доброта, ни учение, ни работа… Но счастье, удача — ведь они тоже помогают? Почему дедушка Акимыч всю жизнь просидел в суфлёрской будке? Чего ему недоставало — счастья да удачи или таланта? Бывает же такая муть в голове… Всё прежде понятное теперь словно бы туманом заволокло…
Съезд публики на «Федру» был преогромный. Казалось, зрительный зал Арбатского театра не вместит желающих. Последнее время французские спектакли пустовали. Угроза вторжения Бонапарта, о которой поговаривали всё больше и больше, несколько притушила французолюбие московских театралов. Но на сей раз от публики отбою не было.
Санька стояла на своём всегдашнем месте за левой кулисой. Неотрывно смотрела в глазок на занавесе. Дивилась многолюдству.
В парадно освещённых ложах, словно напоказ, сидели самые знаменитые московские красавицы. На их обнажённых плечах и локонах сияли фамильные драгоценности. Вся знатная молодёжь Москвы заполнила партер — расшитые золотом мундиры военных вперемешку с чёрными фраками штатских. Сюда, на сцену, доносился тот особый гул зрительного зала, который обычно предшествует началу спектакля: говор публики, звуки настраиваемых инструментов, шуршание вееров, женский смех, побрякивание сабель, звон шпор, приветственные возгласы…
Степан Акимыч подошёл к Сане. Стоял рядом, махонький, седенький, однако принарядился — вокруг шеи обмотал трёхаршинный белый галстук, как того требовала мода. Нынче он мог смотреть спектакль наравне со всеми: в суфлёрской будке сидел суфлёр-француз.
Глянул в зрительный зал, шёпотом сказал Саньке:
— Вот она, Семёнова…
Санька встрепенулась:
— Где? Где?
— Не туда глядишь, левее…
Не только глазами — всем своим существом прильнула Саня к дыре в занавесе. Пошарила глазами по ярусам лож. И увидела. Увидев, изумилась: да неужто эта гордая красавица — дочь простой крепостной девушки?
Семёнова сидела в одной из лож третьего яруса (Третьего? Стало быть, не зряшные были те разговоры?). Была она в белом платье, опоясанном под грудь лентой с узлом, шею её обвивала двойная нитка крупных жемчугов. Она не смотрела на сцену. С кем-то разговаривала, повернув чуть вбок свою красивую голову. Однако обнажённая рука в тугой по локоть белой перчатке нервно, не в такт музыке постукивала закрытым веером по алому бархатному барьеру ложи.
И Санька скорее нутром, чем разумом, поняла, с каким ревнивым нетерпением ждёт она начала спектакля. Сильнее, чем когда-либо, Сане захотелось, чтобы в этом негласном, но очевидном соперничестве обязательно победила своя, русская, Екатерина Семёнова…
«Ох, до чего же распрекрасна! — любовалась Семёновой Санька. — Ангел! Истинная муза Аполлонова! Да скажи она мне: „Александра, сей же минутой кинься вниз головой с самой высокой колокольни, тогда я обязательно буду лучше Жорж!“ — и кинулась бы, и кинулась бы, не поглядела бы, что разобьюсь насмерть… Хоть с колокольни Ивана Великого, хоть ещё откуда, лишь бы приказала…»
А потом, налюбовавшись вдоволь, Саня скользнула взглядом вниз по ярусам лож, по всем этим разнаряженным в шелка и бриллианты барыням, и далее небрежно прошлась вдоль кресел до самого первого ряда и вдруг невольно вскрикнула.
— Неужто?
Нет, показалось ей…
Да нет, и вовсе не показалось — они, они! Таких разве с кем спутаешь?
Один плешивый, толстый, с длинным носом. У него ещё голосок писклявый не по дородству.
Другой же тот, кто обронил на землю свой кошелёк. Она с Алексашкой чуть не подралась тогда. Уж это точнёхонько они, те самые, которые сидели на Тверском бульваре.
— Ты что, сударушка? — спросил Степан Акимыч, услыхав удивлённый Санькин возглас.
— Поглядите, дедушка… — Саня отстранилась от отверстия в занавесе. — Да нет же, не туда смотрите! Они в первом ряду. Рядом, их двое…
Степан Акимыч поглядел, куда ему указывала Санька. Тоже удивился. Не очень, а слегка. Не так, как Санька, а по-иному.
— Ба-а, и Пётр Алексеевич явился! А толковали, что шибко болеет. Глаз не казал в театр чуть ли не с осени… Не выдержал, взяло за сердце, прибыл. И Александр Александрыч прискакал из Петербурга… Ну-ну…
— Так вы их знаете, дедушка?
— Как не знать! Знаменитейшие люди… Тот, справа, — князь Шаховской, наш славный драматург. К тому же вершитель и распознаватель многих дарований. Он и Катеньку Семёнову выпестовал, первый проник в её талант. А рядом — Плавильщиков. Первый наш московский трагик. Болеет он, Санечка, а то бы увидала, каков на сцене.
— Ах, дедушка, неужто…
— Да ты чего так всполошилась?
Могла ли Санька объяснить Степану Акимычу, почему её в такое смятение повергла встреча с этими людьми? «Ишь воструха…» — сказал один, когда она догнала их, чтобы вернуть кошелёк. А другой усмехнулся и промолвил:
«Субретка, а?»
Тогда она вроде бы обиделась на непонятное слово.
Субретка?
Да отродясь тогда она такого не слыхала. Подумала: обругали, может, её эдаким непонятным словом?
Теперь-то она знает, понимает, что сие слово означает. А вдруг и вправду будет она когда-нибудь играть в комедиях субреток?
О господи, мысли-то какие вздорные! Не зря же Фёдор на неё разгневался за те слова — «хочу актёркой стать»… Тогда и в мыслях она такого не держала. Нет, нет, и думать о таком непозволительно. Выкинь, Санька, из головы! Выкинь напрочь…
Оркестр закончил увертюру. Огромная круглая люстра с сотнями горящих свечей, звеня хрустальными подвесками, стала подниматься вверх, чтобы скрыться в круглом отверстии, сделанном на потолке. Зрительный зал погрузился в сумрак, и тогда занавес, слегка поскрипывая, медленно-медленно пополз вверх, открывая древний город Трезены, далёкую синь моря и сбоку колонны храма.
На сцене сын Тезея, Ипполит. Он говорит своему престарелому наставнику Терамену:
— Так, оставляю я, друг верный и почтенный,
Жилище мирное, любезные Трезены.
Нет, теперь Санька не вникает следом за актёрами в стихи великого Расина. И в антрактах не любуется Семёновой. И не смотрит на игру Жорж. Неотрывно следит она глазами лишь за двумя, которые сидят в первом ряду кресел, за Шаховским и за Плавильщиковым. К ним в антрактах то и дело кто-то подходит. Почтительно кланяются и одному и другому. Разговаривают с ними.
А вот один из них ушёл… И другой тоже скрылся. Неужели совсем? И не досмотрят «Федры» до конца?
В голове у Саньки теперь лишь одно: как бы им, и тому и другому, половчее попасться на глаза. Чтобы они её узнали, чтобы заговорили, чтобы спросили: «Так ты здесь теперь, воструха? В театре?» А Санька бы им: «А как же, как же, с самой осени, с того самого дня, как встретились мы на Тверском бульваре… Не позабыли вы меня?» А один из них, тот плешивый князь, который распознает таланты и выпестовал Семёнову, он ей скажет: «Да как же нам забыть тебя, Александра, такую воструху? А не хочешь ли ты стать актёркой да играть субреток в комедиях и водевилях?» — «Хочу, хочу, — ответила бы Санька. — До смерти хочу! Прикажите только, батюшка князь! Могу сыграть в Мольеровых комедиях, и вашем водевиле „Урок кокеткам“, и в „Модной лавке“ сочинителя Крылова. Ведь помню всё, каждое словечко… Вот истинный вам бог!» А вдруг он скажет: «Так-то так… А талант у тебя имеется, Александра? Без таланта что ты станешь делать, а?»
Талант? О нём, об этом самом таланте, она слышит каждый день, на каждом углу. А что такое сие значит? Талант…
— Дедушка, — чуть слышно прошептала Санька, склонившись к махонькому Степану Акимычу; в глазах её почти отчаяние. — Дедушка, скажите, дедушка…
А на сцене уже умирает Федра, жертва своей неуёмной страсти и всех содеянных злодейств.
Её томный голос, слабея и замирая, произносил последние слова последнего монолога:
— Теперь я низойду в обители теней.
Я пролила в мои пылающие члены
Яд лютый, в Аттику Медеей принесённый.
Я чувствую, уже достиг до сердца яд…
Степан Акимыч с недоумением поднял на Саньку взгляд:
— Ты о чём, сударушка?
— Я о таланте, дедушка… Скажите, что сие значит?
Расправив на себе длинную пурпуровую мантию так, чтобы складки живописно расположились вокруг её тела, Жорж медленно опускается на камень. Коснеющим языком, но таким чётким шёпотом, что каждое слово слышится в самом отдалённом месте зала, она говорит:
— И смерть, в моих очах простерши темноту,
Дню ясность отдаёт и небу чистоту…
…Степан Акимыч поворошил сухонькими пальцами седые лёгкие волосы. Посмотрел на Саньку печально:
— Эх, сударушка, кабы я знал… Не ведаю, что сие значит. Дар великий! Иной и не знает, что сей дар у него таится, пока вдруг не откроется. Иной же думает, что обладает этим даром, а на деле получается — эфемер, воздух, а не талант…
А занавес то поднимался, то опускался.
Жорж, сияющая и красивая, выходила, кланялась. На сцену летели букеты цветов, кошельки с деньгами и прочие дары восхищённой публики.
Екатерина Семёнова разрумянилась, хлопала в ладоши, поднявшись с кресел. Буколька на правом виске у неё развилась, волосы повисли вдоль щеки. Она то и дело подправляла их пальчиками в белой перчатке, гневалась на нерадивость куафёра Никишки. Попутно обдумывала важное: через неделю её бенефис, что выгоднее ей играть — роль Ксении, княжны Нижегородской, или Аменаиду из трагедии «Танкред» сочинителя французского Вольтера?
Но боже мой, какой триумф у этой иностранки! Неужто у неё будет менее венков и подношений?
А куафёра Никишку надобно как следует обругать! Возможно ли так дурно причесать?
— Николай Иваныч, — оборотясь к стоявшему за спиной Гнедичу, спросила она, — как я выгляжу?
— Как всегда — очаровательны сверх всякой меры…
— Мерси, сударь! — И, словно бы в благодарность за комплимент, промолвила: — Я всё-таки решила для бенефиса своего взять Аменаиду в превосходном вашем переводе…
Залившись краской от смущения и гордости, Гнедич низко поклонился…