Он бежал по узким каменным коридорам подземелья, не зажигая спичек, уже наизусть зная каждый поворот. Как голубь летит к своему садку, непостижимо чувствуя верную дорогу в пространстве, как летучая мышь в полном мраке не задевает протянутых перед ней нитей, так чутьём угадывая в темноте путь, нёсся мальчик по извилистым подземным ходам, а если где и стукался, то не чувствовал боли от ушиба.
Впереди забрезжил вялый желтоватый свет.
— Стой! — услышал он. — Кто идёт?
Его окликнули с первого поста охранения. Он узнал голос Лёни Колышкина, парикмахера.
— Лёня, что ль?
— Ну, Лёня… это там кто?
— Лёнька, Лёнька! Слушай, Лёнечка, это я…
Из темноты штольни на пространство, слегка освещённое лучом фонаря, стоявшего за выступом, выскочила маленькая фигурка, бросилась на часового и стала тормошить его:
— Лёня, бросай пост, давай со мной в штаб?! Я такое тебе скажу… до неба подскакнёшь сквозь камень. Честное пионерское! Слышишь, Лёня? Наши пришли, немцев повыгнали! Я уже с главным командиром повидался, всё объяснил… Сейчас нас освобождать станут. Нечего тебе тут стоять. Сходи с поста!
— Слушай, ты брось… брось шутки шутить, — заволновался Колышкин, хватая в полумраке Володю за плечо. — Ты что, правду говоришь или так, дуришь?
— Да правда же, Лёня, правда! Идём со мной в штаб, мне некогда, там всё расскажу.
— С поста не уйду. Не имею на то права. Ты иди, беги скорей, коль правду говоришь! Напомни там, чтобы меня сменили. Ох ты, вот так штука! Не верится прямо…
Володя исчез в темноте, но тотчас снова показался на миг у фонаря:
— Ты смотри только в штаб не звони, что я сказал. Я сам скажу. Слышишь, Лёня! Прошу как человека.
И он пропал во мраке штольни.
Ещё два раза окликали бежавшего Володю караульные посты, и на каждом он успевал коротко сообщить об избавлении. Ему было жалко растрачивать эти драгоценные слова чудесной новости, слова, которые он уже приготовил, обдумал, сорок раз на бегу повторил про себя, чтобы они прозвучали как можно торжественнее. Он представил себе, как вбежит в штаб, оглядит всех командиров и скажет: «Товарищи командиры! Явился к вам с великой вестью. Час избавления настал…» Нет, лучше не так: «Пробил час нашего избавления! Там, над нами, наши, Красная Армия, Советская власть! Ура!» Но, так как на каждом посту он не мог удержаться и ему приходилось хоть и коротко, но всё же сообщать о том, что он узнал наверху, главные, прибережённые им к концу слова начинали остывать. И когда Володя ворвался, не доложившись, в штаб, где на него строго поглядели находившиеся как раз там Котло, Лазарев и Корнилов, от волнения и от быстрого бега он вообще уже ничего не мог сказать.
— Что это ты? Вернулся уже, Володя? В такой час? — спросил, вставая, Корнилов.
— Беда, что ль, какая? — Комиссар нагнулся к нему и поднёс к лицу фонарь.
— Наши там, наверху, пришли наши! Скорее! — закричал Володя, забыв все приготовленные им выражения. — Моряки там… Красная Армия… Десант был. И в Феодосии тоже… Сейчас сапёры работают, и можно наверх…
Все встали. Три фонаря разом приблизились к лицу мальчика. Трое командиров молча заглянули ему в глаза. Синие, красные, жёлтые ёлочные лампочки на белых проводах, которыми был обмотан Володя, отразили свет фонарей.
— Стоп! — негромко, сорвавшимся голосом проговорил Лазарев. — Не частú так. Не разберу ничего. Давай сначала, по порядку.
И, уже совсем отказавшись от роскошно приготовленного плана извещения, боясь, что ему не поверят, Володя с ученической готовностью и не будучи в силах отдышаться от радости, распиравшей его, рассказал командирам подробно о том, как поразила его утром, когда он вылез на поверхность, непонятная тишина в посёлке, и как он увидел в инженерском доме ёлку, брошенную немцами, и как встретил моряков, и как привёл сапёров. Он кончил, облизал пересохшие губы и выжидательно поглядел на командиров. Он уже заранее представил себе, ещё когда бежал сюда, как вскочат они, услышав поразительную весть, как закричат. Но командиры молчали. Только Лазарев прокашлялся и, повернувшись к комиссару, низким голосом раздельно и тихо проговорил:
— Ну, Иван Захарович…
Комиссар молчал, медленно откидываясь и расправляя свои широкие плечи.
А Корнилов тихо произнёс:
— Значит, дождались и мы…
И вдруг комиссар шагнул вперёд, схватил левой рукой — в правой у него был фонарь — Володю за плечи.
— Володька, ты… мальчуган… — глухо проговорил он и крепко прижал к себе маленького разведчика.
Что-то слабенько хрустнуло. Володя испуганно отстранился, высвобождаясь. На пол посыпались серебряные скорлупки, и Володя вытащил из нагрудного кармана раздавленную ёлочную безделушку.
— Что-то я тебе повредил? — испуганно осведомился комиссар.
— Это я для Оли да малышам нашим с немецкой ёлки принёс.
— Эх ты… Какой я косолапый! — окончательно смутился комиссар.
Но будто вместе с раздавленной ёлочной игрушкой лопнуло и оцепенение, в котором находились сейчас эти люди, два месяца нёсшие ответственность за жизнь почти сотни своих товарищей.
Командиры, что-то говоря наперебой, смеясь, кинулись жать друг другу руки, обниматься. Корнилов аккуратно смотал с Володи провода с лампочками и уже потом заключил его в свои объятия. И понеслась по подземным коридорам ошеломляюще радостная весть об освобождении. И долго ещё Володя перелетал из одного объятия в другое и оказывался то в этом штреке, то в соседнем и чувствовал на своей щеке поцелуи, слёзы, а на спине — весёлые тумаки от друзей-пионеров, пока не почуял жар и запах кухонной плиты и не очутился на камбузе, где его приняли в свою хватку длинные, цепкие руки дяди Манто. И все разом замолкли, понимая, что уж на этот раз дядя Яша отличится, произнеся какую-нибудь необыкновенную остроту, которую потом будут повторять годами.
Но Манто посмотрел на всех и сказал:
— Вы, конечно, ожидаете, что я вам скажу сейчас такое, что вы будете смеяться всю жизнь. Но о чём я могу сказать после того, что сказал наш Володечка? У Якова Манто весёлых слов хватало и хватит на все трудные случаи жизни, не сомневайтесь. Но на такой случай у Якова Манто нет слов. Он молчит. Вот это и запомните.
И он, сморгнув, отвернулся, делая вид, что ему необходимо что-то поправить на плите. Все замолчали тоже. Но тут кто-то из партизан вдруг спохватился:
— Товарищи, который час? Надо сменяться, заступать на объекте. Дядя Яша, давай снидать, пора на вахту.
Все по привычке заторопились. Стали разбирать посуду, потому что пришёл час сменять на строительстве «объекта № 1», где пробивали спасительный выход из замурованных каменоломен.
— Погодите! — закричала дежурная по кухне Надя Шульгина, уже принявшаяся сама было расставлять миски на столе. — Погодите, — повторила она, поражённая какой-то внезапной мыслью. — Ведь теперь же не надо, наверное, уже пробивать выход. Ведь наверху уже везде свободно. Вы только, граждане, подумайте! Везде свободный выход.
И тут только, сейчас, окончательно дошло до сознания людей, что они свободны, что не надо пробиваться сквозь камень к жизни, что жизнь, отвоёванная заново, ждёт у каждого выхода, готовая принять их в свои свежие, солнечные, просторные объятия.
Однако надо было ещё расчистить эти выходы и первым делом поднять на поверхность Ваню Сергеева, которого, может быть, ещё не поздно было оперировать, и этим спасти. Оказалось, что Лазарев, сняв бойцов, работавших на «объекте № 1», уже направил их в штольню, указанную Володей, чтобы разобрать завал и облегчить работу сапёров, действовавших с поверхности. Все бросились в ту штольню. Корнилову, во всём любящему порядок, пришлось строго следить за тем, чтобы лишние люди не толпились в штольне и не мешали друг другу работать.
Надо ли рассказывать, что было дальше, когда сапёры, разминировавшие вход, и партизаны встретились у выхода из завала и по-братски обнялись друг с другом! Как самых дорогих на свете гостей, повели за руку старшего сапёра и его товарищей вниз. Партизанам выходить на поверхность было пока не приказано: опасались мин, ещё не убранных сапёрами. Через расчищенный проход первым выскочил на снег комиссаров Пират, вдруг почуявший, что теперь можно уже выйти на волю. Он кувыркался, подпрыгивал в воздухе, громко лаял, катался по снегу, успел лизнуть в нос Володю и так шумно и беспокойно для всех выражал свою радость, что в конце концов пришлось приструнить его. Получив трёпку, Пират присмирел и вернулся на камбуз, где лёг возле очага дяди Манто, обиженно вздыхая: «Эх, мол, жизнь наша собачья! И погавкать-то на радостях как следует не дадут». Но, получив от дяди Яши превосходный пончик с консервированным мясом, Пират в конце концов с жизнью примирился.
Между тем старший сапёр объяснил командиру, что пока проход проделан очень узкий, идти по нему можно только гуськом, в затылок, в сторону не сбиваться, так как всё кругом заминировано, а на улице уже вечер — легко ошибиться. Сапёры просили потерпеть до завтрашнего дня, чтобы с рассвета начать работу и тогда уже выводить всех людей без опасения на волю. Поэтому Лазарев поставил часового у входа и строго-настрого велел никого не выпускать без разрешения командира.
Прежде всего надо было позаботиться о раненых. С большим трудом и всяческими предосторожностями вынесли на поверхность Ваню Сергеева. С ним отправилась в госпиталь докторица Марина. Остальных раненых можно было пока не тревожить.
К ночи Лазарев разрешил выйти на поверхность Шульгину и Пекерману. До этого оба были вызваны в штаб, где в то время находился в Володя Дубинин, и все долго совещались о чём-то. Самого Володю командир наверх больше не пустил и, как тот ни просился, приказал ему остаться под землёй и готовиться к праздничной встрече Нового года.
Володя вызвал своих пионеров — Толю Ковалёва и быстро поправившегося на радостях Ваню Гриценко, — и они принялись за работу. Партизаны видели, как ребята притащили зачем-то электрическую проводку, которая была давно сорвана с шахты главного ствола, где в мирное время был электрический свет. Пионеры укрепили проводку и большие лампы на стенах. Надя Шульгина и Нина Ковалёва вырезали из старых, отсыревших газет кружева и украшали ими полки на камбузе. Дядя Яша Манто, весело напевая «В лесу стоял и шум и гам, справляли птицы свадьбу там», готовил грандиозный новогодний пирог, аромат от которого растекался по всему подземелью.
— Нет, это не земной аромат, — приговаривал дядя Яша, — это не земной аромат — это подземный аромат.
А к ночи явились гости, с трудом пробравшиеся по узкой расчищенной сапёрами тропке. Тут были и старшина, с которым утром встретился Володя, и капитан-лейтенант, пославший сапёров в каменоломни, и незнакомый товарищ из Керчи, и посланец от аджи-мушкайских партизан Пахомова. Все они прошли в штаб.
— Богато живёте, ей-богу! — приговаривал капитан-лейтенант, оглядывая подземелье, ящики и шкафы, каменные лежанки и принюхиваясь к соблазнительным ароматам, которые доносились из подземного царства дяди Яши.
Пришедшие взволнованно оглядывали жадно обступивших их закоптелых, исхудалых людей с белыми промоинами от радостных слёз на чёрных щеках. Гости видели аккуратных часовых, стоявших на своих постах, чисто подметённые ходы пещеры, портрет Левина, винтовки в стойках, противогазы над каждой лежанкой.
— Порядок, глядите, порядок! — говорил довольный капитан-лейтенант. — Что тебе на подлодке хорошей!
— Да, в автономном плавании были, — отозвался Котло.
Между тем Шульгин тащил от расчищенного входа длинный кабель, шушукался в потёмках с Володей и его пионерами, то и дело бегал наверх, пользуясь данным ему на этот вечер разрешением командира. Словом, всем было ясно, что он готовит сюрприз.
В большом, просторном коридоре, между штабом и камбузом, уже ставили столы, скамьи, ящики, тумбы из ракушечника. Партизанские хозяйки, вытащив оказавшиеся у них припасёнными нарядные скатерти, снесённые сюда, вниз, подальше от немцев, накрывали ими длинный праздничный стол. Надя Шульгина, маленькая Оля Лазарева и Нина Ковалёва украшали небольшую ёлочку, притащенную Пекерманом сверху. Это была, правда, не ёлка, а маленькая сосенка, но она, конечно, вполне могла сойти за ёлку. Чем плоха, в самом деле! А когда повесили на неё красные флажки и украинское монисто, пожертвованное на этот случай Ниной, и перевили ветви проводами с трофейными лампочками Володи Дубинина, а на самой верхушке укрепили настоящую красноармейскую звезду, то все убедились, что на свете и не было никогда ёлки лучше, чем эта.
Занятый всеми этими чудесными приготовлениями, Володя и не заметил, как Пекерман вызвал в боковую штольню Нину Ковалёву, а она крикнула туда же Надю. Володя насторожился и услышал голос, один звук которого заставил дрогнуть и отчаянно забиться его сердце.
— Ох, темень-то, духота у вас какая! — донеслось до него из штольни. — А где же Вовочка-то?..
— Володька! Слышишь? — закричал Ваня Гриценко. — Это ж тётя Дуся, честное слово! К тебе мать пришла…
Володя не знал, что капитан-лейтенант сдержал своё слово и послал сообщить матери маленького разведчика о её сынишке. И Евдокия Тимофеевна тотчас же кинулась к каменоломням. Её не пустили туда, за проволоку, моряки, поставленные в оцепление. Она простояла там до позднего вечера, пока работали сапёры, а потом увидела Шульгина, и партизаны, получив особое разрешение командира, с великой осторожностью провели узкой тропой Володину мать в подземелье.
Услышав голос матери, Володя разом соскочил с табуретки, стоя на которой он укреплял плакат на каменной стене, и кинулся в боковой проход.
— Куда же ты? — удивился Ваня.
— Сейчас! Скажи, я… сию минуту вернусь.
А дядя Гриценко уже бежал навстречу Евдокии Тимофеевне.
— Здравствуй, Дуня! — Они обнялись. — Здравствуй, Евдокия Тимофеевна! — Они ещё раз поцеловались. — Здорово, кума дорогая! — Они поцеловались в третий раз. — Вот и свиделись, слава богу, живые. Как там Анюта-то моя? Не слыхать? Забрали её, слыхал…
— Выпустили её. В Керчи она, у свояченицы пока.
— Ну, спасибо тебе за добрые вести, дорогая! Вот радость-то у нас!
— А где ж Вовочка-то? — беспокойно вглядываясь в полумрак, спросила Евдокия Тимофеевна.
— Да сейчас он тут с Ваней был… Вовка, где ты там? Мать пришла, а он…
— Он сейчас, сию минуту… — поспешил объяснить Ваня. — Здравствуйте, тётя Дуня! С наступающим праздником вас!
— Да, праздник уже к нам пришёл, — откликнулся дядя Гриценко. — Ну вот он, твой Вовка.
Мать стремительно обернулась и увидела Володю. Он уже успел сбегать в свой штрек и теперь стоял в полном снаряжении боевого партизана: две гранаты на кушаке, плотно стянувшем стёганку; за плечом на ремне знаменитый обрез — пионерская пушка; поперёк живота — трофейный немецкий автомат «шмайсер». Голову Володи венчала ушитая, но тем не менее сползавшая на брови и топырившая ему уши бескозырка с золочёной надписью «Береговая оборона» — память о погибшем Бондаренко.
Володя решил явиться к матери во всей своей партизанской красе. Вот он, сбылся желанный, загаданный час свиданья!
— Здравствуй, мама, — неверным баском, в котором вдруг появилась сипотца, проговорил Володя, козырнул, но сам смутился и протянул матери руку: — Ну, как поживаешь? Здоровье твоё ничего?
Ему было уж очень неловко держать в руке немецкий автомат, и вообще всё вышло не так, как он задумал. Да и мать как-то заробела и стеснялась посторонних, подавленная непривычной обстановкой подземелья. Озабоченно всматриваясь в изменившиеся черты Володиного лица, она тихо ответила:
— Ох, Вовочка, здравствуй, дорогой! Ничего здоровье, спасибо тебе. Как ты тут?
— Я… тоже ничего. Обыкновенно. А от папы есть что?
— Где ж тут можно было — от папы? Ведь у нас немцы стояли…
— Знаю я…
— До поцелуйтесь вы, шут вас возьми совсем! — не вытерпел дядя Гриценко. — Одичал совсем парень. Столько мать не видал, такое время пережили, а он ей ручку тянет! Тьфу!
Володя подошёл к матери, придерживая одной рукой гранаты, другой — очень ему мешавший проклятый немецкий автомат, и неуклюже поцеловал Евдокию Тимофеевну в щёку. Она схватила его чумазые щёки, стиснула ладонями и стала целовать, разом залив его лицо своими слезами.
Но тут послышались твёрдые, крупные шаги. Володя живо отскочил от матери, оправляя куртку, пряча за спину оружие. Вошёл комиссар, за ним шли Лазарев, Жученков, Корнилов и гости с поверхности.
В руках у комиссара был большой исписанный лист бумаги. Партизаны стали рассаживаться на скамьях и табуретках. Когда все разместились, командир Лазарев спросил, обращаясь в сторону боковой штольни:
— Ну, Шульгин, как у тебя там?
— Всё в порядке. Дело на мази! — донеслось из штольни.
— Ну давай тогда!
И внезапно всё, что было два месяца совсем почти чёрным или в редких случаях жёлто-серым, вдруг, в одно мгновение, стало ослепительно белым. Люди зажмуривались, прикрывая ладонями глаза.
Это вспыхнули электрические лампочки, нити которых накалил ток от немецкого движка, притащенного партизанами к входу в каменоломни. В том и был задуманный сюрприз Шульгина и Пекермана.
Крохотные цветные огоньки зажглись в ветвях новогодней ёлки. Как празднично и уютно выглядело сейчас ещё за минуту до этого мрачное каменное подземелье! Но когда люди немножко пообвыкли, пригляделись к свету и вытерли слезящиеся глаза, оглушительный хохот раздался в недрах каменоломен. Люди смотрели друг на друга и хохотали до упаду, валясь с табуреток, припадая грудью к столу, колотя друг друга по плечам и спинам. Какие все были чумазые, грязные, закоптелые!
Надя и Нива вырывали друг у друга зеркальце, смотрелись в него, закрывались руками. Никак не могли прийти в себя партизаны, впервые за два месяца разглядевшие друг друга. Долго не смолкал богатырский хохот, сотрясавший самые отдалённые каменные закуты подземелья, и часовые у входа прислушивались к нему: «Что там такое внизу — обвал, что ли?»
А потом, когда все наконец угомонились, встал комиссар Котло. Дядя Яша Манто бережно поставил посреди стола своё дивное творение — исполинский пирог с пятиконечной звездой, искусно выложенной на корке цукатами. Потом он и тётя Киля разлили всем по кружкам и стаканам то, что имелось в неприкосновенном запасе отряда. И комиссар произнёс речь.
— Товарищи, — сказал комиссар, — дорогие товарищи, боевые друзья! С великой радостью встречаем мы сегодня Новый год, который мы начинаем праздником нашего избавления. Вот товарищи с флота сообщили, что твёрдо стоит на своём месте Москва и крепко ударила Красная Армия по немцу под Москвой: откинула его… И хочется мне сказать вам…
— Простите, товарищ комиссар, — наклоняясь к уху Котло, прошептал подбежавший Пекерман. — Я приёмник наладил, из Москвы товарищ Калинин говорит.
— Калинин говорит! — прошло вокруг всего стола. — Михаил Иванович говорит!
Стало очень тихо, только слышно было, как болтает ножками, стукая каблуками о табурет, маленькая Оля Лазарева, притихшая на коленях у матери и не сводившая глаз с лампочек на ёлке.
И из небольшого картонного рупора, который принёс, волоча за собой длинный провод, Пекерман, послышалось: «Дорогие товарищи! Граждане Советского Союза! Рабочие и работницы! Колхозники и колхозницы! Советская интеллигенция! Бойцы, командиры и политработники Красной Армии и Военно-Морского Флота!»
При этих словах Михаила Ивановича Калинина сидевший возле Лазарева капитан-лейтенант оправил китель, бросил взгляд на старшину, а тот приосанился и поглядел на окружающих.
«Партизаны и партизанки! — продолжал Калинин, и все, кто был за столом, радостно переглянулись, подталкивая друг друга локтями. — Жители советских районов, временно захваченных немецко-фашистскими оккупантами! (Тут все посмотрели на Евдокию Тимофеевну.) Разрешите поздравить вас с наступающим Новым годом! А по случаю наступления Нового года разрешите представать вам краткий итог войны…» — доносилось из рупора, — нет, не из рупора, который держал в руках Пекерман, а из самой Москвы.
Тихо сидели партизаны. Кто рот приоткрыл, весь подавшись вперёд, кто руку щитком приложил к уху; этот уставился в одну точку и губы прикусил, а другой, сосед его, положил ему руку на колено и даже зажмурился, весь обратившись в слух, в один лишь слух.
А Михаил Иванович Калинин говорил им из Москвы голосом немало пожившего и много на свете повидавшего мудрого человека, верно знающего, как дальше всё пойдёт: «Красная Армия двадцать дней назад перешла на ряде участков фронта от активной обороны к наступлению на вражеские войска…»
С гордостью поглядывали военные гости, моряки, на хозяев, вызволенных ими из смертной беды. Тем временем Михаил Иванович говорил:
«…И за это время героической Красной Армией освобождены от немецко-фашистских оккупантов Ростов-на-Дону, Тихвин, Елец, Рогачёв…»
Володя, выхватив из кармана свою пионерскую записную книжечку и огрызок карандаша, щедро помусолив его, кое-как поспевая, заносил названия освобождённых городов.
«…Дубно, Богородицк, Калинин… — сообщал голос из рупора, и все радостно засмеялись: всем было приятно, что Михаил Иванович сам сказал об освобождении города, носящего его имя. А Председатель Президиума Верховного Совета Союза Советских Социалистических Республик продолжал неспешно перечислять освобождённые города: — …Козельск, Угодский завод, Керчь, Феодосия…»
Ух, как зааплодировали все, услышав эти родные названия!
«…Калуга», — сказал Калинин.
— Вон она, моя дербень-дербень родная! — откликнулся Юров, тоже, как и Ковалёв, бывший чапаевец, и все потянулись к нему с кружками и стаканами, поздравляя.
И вот стало слышно партизанам то, чего не слышали они около двух месяцев, — как четырежды сыграли в Москве над Красной площадью всем до сладкой боли знакомую колокольную мелодию куранты и ударили полночь часы Кремля. Новый год наступил в Москве. Бамм!.. Бамм!.. Твёрдым, звонким солдатским шагом ступил он с Красной площади в мир, год 1942-й. Он шагал над страной, он пришёл в освобождённые города, перемахнул через линию фронта, туда, где его шаги слушали тайно, припав ухом к эбонитовой чашке припрятанного приёмника. Новый год был на земле! И здесь, под землёй, в каменоломнях Старого Карантина, куда теперь свободно втекали струи сладчайшего вольного воздуха, наступил Новый год.
Отозвавшись на новогодний звон кремлёвских часов, крепко сшиблись одна с другой сдвинутые над столом сильными руками жестяные походные кружки, простецкие зеленоватые стаканы из столовки Старого Карантина, самодельные чарки из консервных банок. Кружка о кружку, стакан о стакан — чокнулись и выпили, крякнув, подземные партизаны.
— С Новым годом, друзья-товарищи!..
А когда было выпито по второй и по третьей, опять взял слово Иван Захарович Котло. Встал он строгий, сумрачный, но чистым, ровным светом тронуло вдруг всё его широкое лицо.
И сказал комиссар:
— Не все те, кто делил с нами партизанскую нашу высокую долю, чья добрая дружба светила нам в подземной ночи, что тянулась без малого восемь недель, сели с нами сегодня за этот наш стол. Нет с нами первого нашего командира — товарища Зябрева, дорогого нашего Александра Фёдоровича. Не сидят с нами наши лучшие разведчики Влас Важенин и Николай Макаров. Нет меж нас Ивана Гавриловича Шустова и Пантелея Москаленко. Недолго пожил с нами молодой моряк Николай Бондаренко. Встанем, братья-партизаны и товарищи гости, — каждый про себя — без лишних слов выпьем в эту ночь за светлую их память!
Все поднялись молча и тихо стояли, потупив голову, медленно опустив, осторожно ставя на стол, чтобы не стукнуть ненароком в нерушимой тишине, свои кружки.
Когда все снова сели, командир отряда Семён Михайлович Лазарев встал с большим листом крупно исписанной бумаги, надел очки и прочёл приказ — последний приказ по подземной крепости. Читал Семён Михайлович долго. То и дело все вставали, хлопали и тянулись чокаться с партизанами, имена которых вычитывал в приказе командир. Володя, сидевший возле матери, украдкой тоже выпил стаканчик вина. В голове у него с непривычки шла превесёлая карусель, отчего ему было очень хорошо и всё время хотелось беспричинно смеяться. Поэтому он даже не сразу расслышал, как Лазарев прочёл, что за образцовое выполнение боевых заданий командование партизанского отряда представило командира группы юных разведчиков пионера Дубинина Владимира к награждению орденом Красного Знамени.
Батюшки, что тут началось! Все потянулись чокаться, стали подливать и Володе, а Евдокия Тимофеевна, обеими ладонями прикрыв Володину эмалированную кружечку, твердила, поворачиваясь налево и направо:
— Ох, уж не надо ему! Он у нас к этому не приучен. Спасибо вам на добром слове… Володенька, ты поблагодари как следует товарища командира. Что ж ты молчишь?
Пионеры не переставая кричали «ура», пока дядя Гриценко не постучал им легонько по спинам, а кое-кому и по затылку тихонечко приложил. Хотели было даже качать командира юных разведчиков, да, примерившись глазами, увидели, что можно его сразу зашибить о низкий каменный свод подземелья.
А комиссар сам подошёл к Евдокии Тимофеевне, чокнулся с ней, взял её руку в свои, задержал, не выпуская:
— Спасибо вам, Евдокия Тимофеевна! Благодарность от нашего командования и всего отряда! Хорошего сына вы вырастили. Честь вам, хвала и слава!
— Спасибо вам на добром слове! — отвечала Евдокия Тимофеевна. Она вся раскраснелась от похвалы, и такая милая, застенчивая красота вдруг залучилась на её усталом, тревожно-ласковом лице, что все залюбовались ею, а Володя мысленно выбранил себя, что из-за глупого форса он не так ласково, как надо бы, обошёлся с матерью. — Спасибо вам, — продолжала Евдокия Тимофеевна. — Только ведь я не одна выращивала…
— Да, я слышал, слышал. У вас муж молодец, хороший коммунист, говорят. От отца много зависит, это верно. Но мать…
— Да ведь тут не только мы с отцом. А жизнь-то, ученье, власть-то вся Советская на что? Разве я без неё бы воспитала! Ведь он, сами знаете, какой…
Володя под столом дёрнул её за платок, проворчав уголком рта: «Нашла тоже время…»
— Это, конечно, верно, — засмеялся Котло, — с таким одной не управиться. Что правильно, то уж правильно! Признаться хотя, скажу вам, я очень тихих тоже не жалую. Мы сами народ не очень тихий: нас камнем завали, в земле закопай — и то сверху слыхать!
— Да, уж, видно, тихая жизнь не про нас, — вздохнула Евдокия Тимофеевна. — Вот я, даром что женщина, а в санпоезде на гражданской служила. Там ведь в с Никифором Семёновичем, вот отцом его, встретились. И опять вот война…
— Нет, не для нас писана тихая жизнь, не для нас с вами, Евдокия Тимофеевна!
— А ведь будет когда-нибудь такая.
— Будет, непременно будет! Того ж ради мы вот с вами и встречаем Новый год тут. Чтоб мир настал во всём мире!
Ужин подходил к концу, когда в подземелье появились ещё двое незнакомых вооружённых, но одетых в штатское платье людей. Их привёл партизан из верхнего караула.
Караульный хотел что-то сказать командиру, но сидевший за столом между Лазаревым и комиссаром товарищ из Керчи весело помахал рукой прибывшим и негромко пояснил:
— Это за мной! Наши люди. Поднесите им новогоднюю — и я пошёл!
Но в это время один из гостей оторопело уставился на Евдокию Тимофеевну и неуверенно, хотя и старательно произнёс:
— Здравствуйте, Евдокия Тимофеевна… Привет вам от комбата.
К удивлению Володи, Евдокия Тимофеевна со странной многозначительной строгостью в голосе отвечала:
— Здравствуйте. Кланяйтесь и вы. Что он новенького передать просил?
Гости засмеялись.
— Да на сегодняшний день ничего, кроме спасиба большого. — Оба подняли налитые им чарки. — За ваше здоровье, Евдокия Тимофеевна!
Евдокия Тимофеевна подтолкнула к ним Володю:
— Познакомься, Вовочка. Это Виктор, а это вот Леонид.
— Так точно, Самохин Виктор и Агеев Леонид. Теперь уж можно представиться полностью, — отвечали наперебой оба гостя.
А одна из них, тот, который назвался Агеевым, добавил, обращаясь к Володе:
— Ну, браток, мать и сестрёнка у тебя, скажу я, боевые! Помогли нам хорошо.
Все обступили их, сдвигая скамейки, прося гостей рассказать обо всём подробнее.
И онемевший от удивления Володя услышал историю о комбате, о тайном складе оружия, о кастрюлях… Володя слушал, совершенно сражённый…
«Так вот какими делами занимались те, кто оставался наверху! Ай да мама, ай да Валентина!»
После ужина отодвинули в сторону столы, и начался концерт. Конферансье, дядя Яша Манто, блистал своим остроумием. Надя Шульгина и Нина Ковалёва исполнили дуэтом подземные партизанские частушки.
Дядя Яша превзошёл самого себя в этот вечер. Он читал телеграммы, полученные из центра земли, — по соседству, как он выражался. Затем сообщил, что ещё бы немножко, и он уже почти прокопался в камне «на ту сторону» — до самой Америки. Затем он, аккомпанируя себе на расклеившейся от сырости мандолине, нещадно дребезжавшей, хотя Яков Маркович и придерживал пальцами отклеившуюся деку, исполнил свой коронный номер: «В лесу стоял и шум и гам, справляли птицы свадьбу там, тюрлюр-люр-лю…» Все подхватывали знакомый припев, а дядя Яша изображал то грача-жениха, то невесту-цаплю с хохолком, то старого филина-попа, то сваху-утку, то ревнивого воробья, влюблённого в цаплю, то остряка-сыча, произносящего на птичьей свадьбе спич нисколько не хуже, чем делал это сам дядя Яша Манто на партизанских праздниках.
Ему долго хлопали, а потом тот же дядя Яша, как ни упирался Володя, вытащил командира юных разведчиков под лампу. Все закричали: «Просим, просим!»
И Володя, щёки которого пылали ярче пионерского галстука, празднично повязанного поверх куртки, спел под аккомпанемент мандолины своего любимого «Матроса Железняка». Его чистый, только начинавший ломаться голосок ладно сливался с дробной трелью мандолины. Он пел, постепенно расходясь, воодушевляясь. Вспомнил матроса Бондаренко, которому певал эту песню, и чистая, как слеза, сдержанная печаль вошла в его песню. Пригорюнилась, утерев кончиком платка уголок глаза, Евдокия Тимофеевна. Притихли самые смешливые молодые партизаны, и шумно вздохнул во всю свою просторную грудь комиссар Иван Захарович Котло.
…Лежит под курганом
Овеянный славой
Матрос Железняк, партизан…
Необыкновенной была вся эта ночь, столько сулившая на завтра. И, верно, не было бы конца веселью, песням и пляскам, если бы не начал сдавать немецкий движок. Сначала медленно желтея, потом став тоненькими, красными и, наконец, совсем остыв, пропали волоски в лампочках. Погасли огни на немудрящей партизанской ёлке. И стало опять темно в каменоломнях, темнее, чем раньше было, — так, по крайней мере, сперва показалось после яркого электрического света. И снова зачиркали спички, зажглись во мраке фонари «летучая мышь», населяя подземелье размашистыми тенями. Высунули огненные, сверкающие жала лампочки-карбидки. Партизаны начали укладываться на покой.
Евдокия Тимофеевна, не выпуская Володиного локтя (за который она боязливо ухватилась, как только погас свет), почувствовала себя заблудившейся в этой кромешной путанице сшибающихся друг с другом теней, мутных, плутающих просветов, мерцающих отблесков, медленно тонущих в бездонном мраке.
— Страсть-то какая! — прошептала она. — Как же в темени такой жили?
— А очень просто, мама, — пояснил Володя. — Это тебе так с непривычки. Ты держись за меня, не теряйся.
Он ловко заправил лампочку-шахтёрку, покачал насосиком, чиркнул спичкой. Лампочка зашумела, вонзив в темноту белое лезвие пламени.
— Ты, мама, у меня ляжешь, — сказал Володя. — У меня прямо не лежанка, а целый саркофаг царя Митридата. А Ваня у отца ляжет. Ох, у нас здорово! Сейчас увидишь, мама, как уютно. Прямо как хорошая тебе гробница.
— Да что ты такое говоришь, Вовочка! И так тут страшно, а ты ещё с глупостями своими…
Володя провёл мать в свой уголок, в первом шурфе от штаба, осветил его лампочкой.
— Видишь, мама: вот тут мы с Ваней спим. А с этой стенки воду лизали, когда пить было нечего. Смотри, белая дорожка: это я копоть языком полизал… А тут, видишь, гвоздём зарубки делал каждый день, вроде как календарь. Вот сейчас сделаю последнюю, пятьдесят вторую. Так. А вот тут звёздочка над зарубкой. Одна, другая… Считай сама. Это значит: в тот день я на разведку ходил.
Пять звездочек насчитала мать. Пять раз выходил её мальчуган через потайные лазы на поверхность, где каждый шаг грозил ему гибелью, всякое неосторожное слово, малейшее нерассчитанное движение влекли за собой верную смерть.
При свете шахтёрской лампочки она оглядывала подземную обитель сынишки. Значит, вот тут он провёл два месяца. Здесь он спал, прислушиваясь к каждому шороху в недрах камня. Вот лежал его учебник, стоял прислонённый к стене трофейный немецкий автомат, висели на выступе камня бескозырка, стёганка. Прокоптившееся насквозь одеяло прикрывало тюфяк, набитый соломой.
— Дай я хоть обмету у тебя немножко, а то вон сколько натрясло трухи-то. Веник у вас тут водится?.. А, вон! Сама вижу. Дай-ка…
Ловкими руками она выхватила из рук Володи веничек — раз-раз! — двумя-тремя точными, не сильными движениями обмахнула соринки на камне возле тюфяка, подмела на каменном полу.
— Ну, всё ж таки чуток почище, — сказала она и сняла с себя платок. — Давай спать, сынок. Сморилась я что-то за день. — Она зевнула, прикрыв рот горстью. — К стенке тебя, что ль, пустить?
— Нет уж, довольно, не маленький! — сейчас же запротестовал Володя. — Ты давай сама к стенке, а я с краю лягу, а то ты не привыкла к этому саркофа… тьфу… ладно, я шучу так… на лежанке-то партизанской не спала никогда. С неё ещё упадёшь ночью.
Володя уже сам совсем засыпал на ходу: шутка ли сказать, сколько вместил необыкновенный этот сегодняшний день!
Он зевал с таким ожесточением, что у него трещало возле ушей.
Мать принялась устраиваться под каменной стенкой, обминая шуршавший соломенный матрац. Большим полукруглым гребнем она расчесала длинные волосы, заплела их в косу на ночь.
Володя спросил:
— Ну, как тебе — ничего, удобно, мама? Хорошо?
А ей бы и на голых камнях сейчас было мягко! И он ещё спрашивал, хорошо ли матери, которая снова видела рядом с собой своего, казалось, уже навсегда потерянного сына!
— Мне тут хорошо, Вовочка, — сказала мать. — Ты сам ложись, а то устал. Вон как раззевался…
— Мама! — проговорил Володя, укладываясь рядом с матерью. — А знаешь ты, мама, что я ведь тебя недавно видел, и совсем близко, мама… Вот как отсюда и дотуда…
Он свёл брови и потёрся подбородком о плечо, вспомнив, как хотелось ему тогда, лёжа за промёрзшей кадкой, обнять мать, которую он разглядел через окно. А вот сейчас мама была совсем рядом, как тогда, когда они ехали к отцу в Мурманск и спали на узкой вагонной полке. И он мог теперь обнять её, но почему-то стеснялся. Ему вспомнилось лицо матери тогда, в окне. И вдруг такая огромная нежность сжала его сердце, так толкнулась к его горлу, что он чуть не задохнулся. Он повернулся к матери, торопливо прижался к её плечу, обхватил её рукой за шею, заговорил тихо, в самое ухо, сдувая мешавшие ему волосы с материнской щеки:
— Видел… Через окно тебя видел… Я на разведке был и так вдруг соскучился… захотел на тебя поглядеть… А у вас там немцы везде были. Я за кадкой спрятался, и ты как раз в окне… Шила что-то. А я всё лежал и всё смотрел, смотрел. А потом ты вдруг встала и штору опустила… А я уполз, Ваня меня дожидался…
Мать слушала молча, тихо гладя его круглый затылок. Смотрела ему в глаза, потрясённая, чувствуя себя почему-то виноватой: как же не почуяла тогда, что сын был совсем рядом, глядел на неё, а она взяла да и опустила занавеску!
А Володя продолжал:
— Завидно, мама, мне было тогда на Вальку глядеть. Ходит около тебя, ничего не понимает…
— Чего ж ей понимать-то было?
— Да я на её месте бы так всё время тебя обнимал, гладил да целовал!
— Ну, а что ж сейчас ты? Отвык уж совсем от матери…
Он засмеялся, ещё крепче прижался к матери, стал бодать её головой в шею, норовя лбом поддеть под подбородок, принялся возиться, фыркать, дуть в ухо.
— Пусти, Вовка! Что за дрянь мальчишка! Не смей в ухо дуть! Мало я тебя за это лупила? Знаешь ведь, что терпеть этого не могу. Кому говорю? Вот как надаю сейчас шлепков… Что?! Получил? Силач нашёлся какой! На ещё! Драли мы таких командиров за уши — вот так, вот так!
— И не больно совсем, — не унимался Володя. — Уй-юй! Эх, ты! Ловко ты меня… Рука у тебя хлёсткая!
— Ну, получил, и хватит. Спи.
Всё желтее и желтее становилось пламя лампочки-шахтёрки, стоявшей в нише каменной стены. Затихли каменоломни. Давно уже сморил сон самых неугомонных рассказчиков и весельчаков. Здоровый храп доносился из штрека, где почивали партизаны. Не слышалось больше треньканья мандолины с камбуза: видно, угомонился и сам дядя Яша, изрядно хвативший из неприкосновенного запаса по случаю праздника. Темно и тихо стало под землёй. Только слышно было, как тенькают капли талой воды, просачиваясь сквозь камень и падая в подставленные лоханки и тазы.
— Мама, — сонным голосом, уже в дремоте, говорил Володя, — вот приедет папа с фронта, фашистов прогоним, всё хорошо у нас будет, верно?
— Верно, сыночек. Спи.
— Жаль, Вальки нет. Ты скажи ей, что про меня сегодня говорили и что оружие мне выдали, а то она, я знаю, не поверит… А как думаешь, орден мне правда дадут?
— Конечно, дадут. Вон как тебя комиссар-то хвалил!
Хорошо было засыпать снова под боком у мамы, как в раннем детстве. Всё сразу становилось таким надёжным, уютным, незыблемым. Казалось, никакая беда уже не может прокрасться сюда, раз возле тебя мама. Володя пожевал пухлыми губами, поёрзал плечом по грязной прокопчённой подушке, чтоб вдавить в ней ямку поудобнее. Он вдруг опять почувствовал себя совсем маленьким. Он глубоко дышал и ощущал теплоту собственного дыхания, жарко разливающуюся по плечу матери, куда он уткнулся носом, слегка посапывая. Убеждённый, что всё на свете будет теперь хорошо, и обеими руками держась за мать, заснул на краю каменной лежанки бесстрашный командир группы юных разведчиков старокарантинской подземной крепости.
А мать, не высвобождая затёкшего плеча, осторожно приподняв голову свою, водила медленным и жадным взором по изменившимся, повзрослевшим чертам сына. От Володи пахло чем-то новым, немножко чужим, но сквозь кисловатый душок копоти и огуречного рассола, сквозь солдатские запахи земли, железа, ремня она вбирала в себя тот, прежний, от всех других отличный, что когда-то, с первого прикосновения и на всю жизнь, стал для неё несказанно родным, — тёплый ток дыхания её ребёнка.
Уже иссякал карбид в шахтёрке, лампочка гасла, бессильно дёргая тусклым язычком издыхающего пламени, а матери всё жалко было потушить её. И, опершись на локоть, она всё смотрела в лицо сына, вновь вернувшегося к ней в эту счастливую новогоднюю ночь.