К книге
Первые проталиныПод музыку дождя (Повесть). Глава первая. Даша
63%
Под музыку дождя (Повесть). Глава первая. Даша
17

на оторвалась от холодного облака и теперь падала на землю. Тоненько посвистывал воздух, обтекая прозрачное податливое тело. Сверху и ниже ее, а также с боков уносились к земле похожие на нее создания. Но это были другие создания.

Капля ударилась о Дворцовую площадь, оставив на брусчатке забавную кляксу.

На лице женщины, возле которой упала капля, очнулась тихая улыбка, наверняка не исчезавшая с этого лица даже во сне.

Улыбка брала свое начало в глазах. Далеко оттолкнувшиеся друг от друга, глаза эти, на первый взгляд несерьезные, простодушные, налитые нерастраченной синевой детства, обладали изрядной живостью и даже властью.

К примеру, стоило Даше войти в полупустой трамвайный вагон, как ее сразу начинали видеть все. Одновременно. А ведь рост ее, вместе с каблуками, не превышал ста шестидесяти пяти сантиметров. Возвышали глаза. Чистые, утренние, спокойные. Резко в них почти никогда не вспыхивало, но как бы все время рассветало.

Свет излучали даже ее зубы — сильные, здоровые, сбереженные. На прямом, хотя и не очень заметном носу во время улыбки возникали веселые бороздки, как бы ставленные лучами света, исходившего от ее глаз.

За модой она следила, но рассеянно, не пристально, как, скажем, следят за поведением неба обыкновенные граждане: луну, повисшую над городом, заметят или дождевые облака — не больше.

Официально замужем еще не была, но имела, как говорили прежде, этаких воздыхателей, этаких стойких, но грустных и жалких нахлебников по «чувствительной части», этаких цепких, надежно за нее ухватившихся невеселых молодых людей. И надлежало их не любить, но как бы все время выхаживать, спасать от немочи духовной. И обошлась бы она без них, да прочно, видать, застряли в ее характере замашки «сестрицы милосердной».

С одним из таких одуванчиков познакомилась она год назад при следующих обстоятельствах. Выйдя наружу из прохладного храма, где работала экскурсоводом, возвращалась домой по территории Петропавловской крепости, как вдруг почувствовала неясное беспокойство. Как будто призыв чей-то, вялый, о помощи уловила. Откуда-то из-за стены, то есть снаружи крепости исходящий. И она побежала туда, на этот призыв.

Сперва за ворота вырвалась, затем по берегу вдоль воды устремилась. Какие-то типы пригнувшиеся кинулись от нее врассыпную. И вдруг под самой стеной, в каменном, сыром холодке наткнулась на поверженного человека неопределенных лет, во всяком случае не старика еще. Помогла ему очнуться, брызнув под нос духами, извлеченными из сумочки.

Когда они затем на проспект вышли, многие на них оглядываться стали. Оглядывались скорей всего потому, что в сравнении с ним была она неуместна. Опрятно одетая во что-то светлое, воздушное, прикасалась к нему бесстрашно, не замечая безобразия его теперешнего, не ощущая на себе посторонних взглядов.

У него по измятому, в свежих ссадинах лицу еще минуту назад текла кровь. Мышиного цвета вельветовый пиджак изрядно выпачкан, швы местами, и прежде всего под мышками, разъехались, на спине отпечатался огромный след чужого ботинка.

— За что они вас? — Даша сделала попытку удержать пошатнувшегося незнакомца и вместе с ним едва не упала на подстриженную траву сквера.

— За что, спрашиваете? — сплюнул он, нисколько не стесняясь девушки. — А за то, что деру не дал. Не отвалил в сторонку. Как это принято у граждан по вечерам. Пили там подонки одни. Распоясались. Три рубля спрашивать стали у всех. Бутылки о стену! Пляж загадили. Никто ни словечка шутникам. Я только хмыкнул иронически. В их сторону. И за это…

— Вы знаете… — потянулась к нему голосом. — Я их, кажется, видела! Так что, если понадобится, я и в свидетели пойду.

— Спасибо. Да вы не подумайте: я им тоже насовал будь здоров.

— Главное, вовремя подоспела! От таких жестоких людей всего можно ожидать. Когда они убегали, в руках одного что-то сверкнуло! Наверняка не зеркальце. Хотите на себя взглянуть? — протянула раскрытую пудреницу, от которой он вяло отмахнулся. — Дайте-ка я оботру вам лицо. Царапины припудрю…

Незнакомец разлепил заплывшие, заголубевшие от побоев веки, вытаращил на Дашу неудачного землистого цвета жиденькие глаза и вдруг нерешительно и как-то некрасиво улыбнулся, неясно догадываясь, что женщина эта молодая, неизвестно откуда взявшаяся ни в малейшей степени унизить его не собирается и ведет себя так придурковато — непонятно почему. Скорей всего, познакомиться хочет. Наверняка хромая или еще с каким изъяном…

И тут они с размаху на лавочку сели. Под деревом.

— Эдик, — протянул он ей грубую, неопрятную пятерню. — Геолог. Вот уволился. Отдыхаю.

Даша руку геолога приняла, пожала, не придав значения аромату, исходившему от слов подвыпившего Эдика.

— Повернитесь ко мне… — осторожно коснулась грязных ссадин душистым платком.

— Теперь от меня, как от парикмахерской, будет… — вяло сопротивлялся геолог, торопливо рассматривая женщину, словно боясь, что глаза его побитые вот-вот полностью закроются оранжево-голубыми складками опухоли.

Когда попробовали со скамьи приподняться, Эдик громко застонал и покачнулся, шевельнув маской лица.

— Мы, кажется, окрасились, — прошептал, ощупывая штаны и одновременно теряя сознание.

Потом было такси, которое кричащим, беспомощным, а в итоге удачливым движением руки выловила Даша на вечереющем проспекте. Потом она повезла его туда, где он проживал, но по дороге шофер такси посоветовал ей отвезти геолога в травматологический пункт.

Когда геолог, нюхнув нашатыря, очухался, поехала к нему домой — сопровождающей. Жил он возле самого Смоленского кладбища на одной из последних по счету линий Васильевского острова в огромной коммунальной квартире. В комнате у него отчетливо пахло одиночеством. Явно прослеживалась тропинка, проложенная в застарелой пыли от дверей к мутному оконцу, под которым сонной облезлой дворнягой лежала дряхлая, с ввалившимся животом тахта. На подоконнике в граненых стаканах — букетики из окурков. На стене, сорвавшиеся с одного гвоздя и чудом державшиеся на втором, огромные лосиные рога.

Эдик, как только вошли в комнату, сразу же уселся под эти рога и стал пристально, с нескрываемым изумлением рассматривать Дашу, раздвигая веки опухших глаз при помощи рук — поочередно.

— Ладно, хорошо… Но кто вы? Откуда взялись? — спросил невесело, видимо стесняясь своей расслабленности, запустения комнатного.

В ответ она только утешающе улыбнулась ему. Затем прошла по тропинке через всю комнату к тахте, неуверенно положила ему на голову, на неприбранные волосы свою легкую ладонь.

И тут геолог сплоховал, приняв это ее движение за обыкновенное согласие побыть наедине. Он стремительно перехватил ее прохладную руку своей правой, а левой попытался обнять Дашу пониже пояса.

Даша вздрогнула от неожиданности, но вырываться из глупых рук не стала, потому что думала сейчас о другом, а именно о мужской неловкости, которая неприглядней неловкости женской, детской и даже инвалидной.

И тогда геолог в лицо Даше посмотрел. И то, что он там увидел, остановило его. В глазах ее добродушных обнаружил он вовсе не страх, но всего лишь обволакивающее тепло милосердия.

— Нет, нет… вы меня неправильно поняли… — причитал он в жидкой, слезливой истерике, раскисший от всего с ним происшедшего, от каждодневных бессмысленных возлияний, от потерянности своей во времени и пространстве, причитал, размазывая тяжелые, злые, похабные слезы по небритому лицу.

Потом Даша ушла, оставив на стекле, на пыльной поверхности замурзанного оконца номер своего телефона. Подушечка пальца, которым она писала, сделалась черной, и девушка долго еще потом оттирала многолетнюю копоть с пальца, спускаясь по вонючей лестнице навстречу светлому, переходящему в белую ночь вечеру.

Работала Даша экскурсоводом в Петропавловской крепости. Попутно, обучаясь на заочном отделении института имени Репина, приобрела искусствоведческое образование, а на интуристских курсах упрочила знание английского, дававшегося ей легко еще со школьной скамьи. Иногда позировала друзьям живописцам, мечтала написать роман из эпохи Возрождения и поэму о своем любимом композиторе Антонио Вивальди. Еще умела испечь в газовой духовке «моментальный» пирог с яблоками, сама себя обстирывала, обшивала. Жила не одна, а в обширной семье: мать, отец, братья и еще полный дом каких-то странников — не то родственников, не то бессемейных, одиноких людей.

И вот еще особенность: с ее-то лишенной отчетливых дефектов внешностью, с ее добромыслием в огромных глазах — до сих пор не сумела она выйти замуж… Не то чтобы не смогла, но как бы не догадалась.

Человек, родственный ее помыслам, проживал пока что в облаках ее воображения. Два-три реальных Эдика, за которыми ходила, как нянька, и которых молчаливо терпела, были при ней всегда. Но отнюдь не из их среды появлялся в ее мечтах тот в меру таинственный, а подчас и конкретный облик, боготворимый ею. Он был сам по себе, Эдики — сами по себе. Вечерами ходила она тайком от всех на воображаемое свидание со своим Героем… Но обо всем этом чуть позже.

Сначала о выражении ее глаз. Потому что именно выражением глаз останавливала она встречных людей. Глаза ее излучали радость. Это их главное свойство срабатывало моментально. Недаром собаки запросто подбегали к ней на полусогнутых и, склонив набок головы, начинали задумчиво помахивать хвостами. Присутствие в окраске глаз синевы небесной в сочетании с синевой душевной, пожалуй, и порождало этот магнетический эффект добра, эффект, исключающий всякий намек на сокрытие чувств. Благодаря глазам на лице Даши ни когда не было маски.

А ведь посмотрите-ка в глаза толпе, взгляните на ее неуправляемое лицо-муравейник: сколько там, особенно в городе, где-нибудь на Невском в летний, «обнаженный» период, сколько там высокомерных прищуров, напускной меланхолии, откровенных позывов, «таинственной» сомнамбулии, бесшабашной залихватчинки, наигранной, лжесчастливой умиротворенности и напускного равнодушия. Недаром прежде шляпы, плаща или зонтика, выходя на улицу, запасаемся мы сподручного выражения личиной, и под ее опекой живем весь день, не срывая ее с лица даже в столовых, даже в уборных, даже, отходя на сон.

Даша любила свой город непринужденно, не задумываясь над этим движением души. Любила — весь, целиком. Дружила со многими местами, но чаще — с открытыми, не зажатыми в каменные объятия домов. Нева с ее набережными, Василеостровская стрелка, мосты и даже кладбища с незабвенными могилами Тютчева, Достоевского, Блока. Мощенный булыжником двор Петропавловки, Марсово поле… А вот Невского проспекта стеснялась, предпочитая любоваться им со стороны, а то и вовсе по памяти, не вторгаясь без надобности в его многострунную копошащуюся стремнину.

Но почему-то лишь на Дворцовой площади, возле которой родилась, как возле озера детства, охватывали ее приливы редчайшего восторга и благодарности перед жизнью, перед летящей в бескрайнем пространстве Землей — за возможность дышать, видеть, впитывать, преклоняться и верить в многомерность, неслучайность, многозначимость бытия. Иногда ей хотелось тихонько лечь на брусчатку, как где-нибудь на лесной поляне в изумруд-траву, свернуться клубочком и слушать, слушать город… Город, в котором она возникла, который познакомил ее с солнцем и городскими птицами воробьями, музыкальными дождями, листвой парков, стриженой, послушной травой, с дворовыми кошками и бродячими собаками, с глазами матери и улыбкой отца, с богами и богинями, которые, позеленев от времени (не от злости!), разбрелись по крыше Зимнего дворца, с громоздкими, но такими ручными Атлантами, безропотно подпирающими своды небесные, а точнее — тяжкие своды эрмитажного крыльца, с крылатым ангелом на вершине столпа, склонившимся к земле в изящном полупоклоне…

С этим металлическим или каменным, достаточно прочным, неизменным, а стало быть, основательным народцем, там и тут возвышающимся на улицах прекрасного города, завелась в Дашином воображении как бы некая торжественная игра. Еще в школьные времена, наглядевшись досыта на сопливых, пропахших табаком горлопанов, а позднее соприкоснувшись и с более взрослыми разгильдяями мужского пола, Даша, не оскорбляя суетливых достоинств взъерошенных сверстников, в тайне от них, в «свободное от работы время», не долго думая выбирала себе скульптурного кавалера или рыцаря, приглашала его спуститься на грешную землю и так вот, поддерживаемая металлической или каменной рукой под локоток, передвигалась по городу, навещая свои любимые места, молча разговаривая с тем или иным спутником-идолом на темы вечные, лишенные признаков суеты, а также безнадежности.

И совершенно ей было тогда все равно, как на нее посмотрят со стороны, не усмехнутся ли ехидно, застав ее фланирующей с очередным красавцем, скажем с каким-нибудь бронзовым юношей, оставившим крылья на дворцовой крыше, на лице которого якобы произрастала шелковистая опрятная бородка с малахитовым медным отливом, а длинные иконописные кудри на голове, до блеска и хруста промытые благозвучными дождями, отшлифованные там, в вышине, шуршащими снегами и свистящими ветрами, ласково позванивали… Случалось, что спутника себе на сказочную вечернюю прогулку выбирала она из фигур весьма примечательных, таких, как закованный в доспехи Марс, смотрящий за Неву с пьедестала на Суворовской площади и призванный скульптором изображать величие и славу замечательного русского полководца, не отличавшегося в своем натуральном виде богатырским сложением. А как-то в одну из белых ночей попросилась она бесстрашно к самому Петру Великому — на лошадь. И царь-плотник, отличавшийся при своей жизни не только жестокостью и деловитостью, но и фантазией нрава, не отказал девушке: протянув ей руку, помог усесться впереди себя на коня, а затем прокатил Дашу по городу достаточно резво и неповторимо…

Приступов своей душевной восторженности Даша от посторонних глаз не скрывала: могла вдруг совершенно бесстрашно что-нибудь учудить, нашалить с удовольствием, но беззлобно, не причиняя кому-либо вреда. Звонила же она Александру Блоку! Не испугалась.

Дома огромный в красном коленкоре адресный справочник «Весь Петроград» за 1916 год на антресоли пылился. И вдруг Федя, младший брат, девятиклассник, книжной горячкой заболевает. В смысле собирательства. Шкаф за десятку в мебельной комиссионке приобрел, такой древесный одер, едва живой, в блокадные времена осколком от снаряда пробитый навылет. Принялся его книгами заполнять. Учебу запустил. Бутылки усиленно в приемные пункты сдавать взялся, макулатуру всевозможную, дающую право на приобретение ходовых книг, на помойках квартала выуживал. По книжным букинистическим магазинам обходы стал совершать. С «жучками» книжными стакнулся. Портфель громоздкий завел. Ходит по городу, как грузовик с кузовом. Что-то обменивает, с кем-то шепчется. От отца родного подзатыльник отрезвляющий не так давно схлопотал, не повлияло. У себя дома Федя ревизию всем закуткам учинил. И однажды до антресоли добрался и справочный тот фолиант осторожно, как вазу хрустальную, дымчатую (от пыли), с верхотуры снял и в ванную комнату отнес — влажной тряпкой обрабатывать. А на другой день Даша в справочник этот заглянула и сразу же адрес любимого поэта разыскала. И, не откладывая, позвонила Александру Блоку на Офицерскую, ныне улицу Декабристов. Впереди старинного пятизначного номера двойку набрала, в конце — ноль. Ответили печальным женским голосом: «Миленькая, сегодня он поздно вернется. У него лекция в Сосновом Бору. На атомной электростанции. Что передать Сашеньке?» — «Передайте, — сказала, — что я люблю его». Печальный голос сразу повеселел и забавно так в трубку булькнул: то ли смешок проглотили, то ли затяжку дыма сигаретного. А потом: «Вот это я понимаю…» И все. Даша трубку на аппарат положила.

Дворцовую площадь Даша пересекала как минимум дважды за день, потому что жила неподалеку от нее и на работу в Петропавловку ходила пешком.

Сегодня Даша возвращалась со службы раньше обычного, так как в соборе, где она проводила экскурсии, какой-то ненормальный, а попросту хулиган облил один из царских мраморных саркофагов ярко-красной жидкостью, скорей всего нитрокраской, из химического баллончика с распылителем. В общем, испакостил, осквернил. Его моментально отловили, потому что и сам он весь в краске той перемазался с ног до головы. При царе бы с него за такое шкуру с живого чулком сняли. И нынче, конечно, не похвалят. Даже запросто остричь могут и в колонию на годик запихнуть.

Во всяком случае, доступ в храм на сегодня пришлось раньше обычного прекратить, иначе приезжие старушки иностранные такого после наговорят — святых выноси.

В момент, когда хулиган баллончиком своим зашипел, Даша обслуживала немногочисленную группу англоязычных интуристов. (Одна старушка, такая чашечка фарфоровая, вся в трещинах-морщинах и с девическими зубами, вживленными в челюсть, поинтересовалась, каким размером обуви Петр Великий пользовался и какой западной фирмы того времени ботфорты предпочитал.)

Интуристы и фарфоровая старушка в том числе, когда негодяй по белому мрамору красной струей прошелся, сразу же на него осуждающе по-английски залопотали, а потом, когда нарушителя милиция повязала, стали, в свою очередь, на милицию осуждающе посматривать. Но уже молча.

Даша, выходя из крепости, в зоопарк решила заглянуть, на бессловесных тварей для поднятия настроения посмотреть. Перед этим, как всегда, в продуктовый магазин забежала, курицу мертвую купила, хлеба, сыру, и так вот, нагруженная, почему-то не домой устремилась, а к зверюшкам в гости. Подошла к большущей клетке, где тигр у самой решетки дремал или делал вид, что дремлет: глаза полузакрыты (или полуоткрыты?), морда на лапе, как на подушке, лежит. Протянула руку (кто-то сразу ахнул!), пощекотала у тигра в ноздре. Зверь глаза полностью открыл, однако не отпрянул. Позволил Даше поиграть неприкосновенным носом. Тут же ее примеру, когда она от клетки с тигром отошла, последовал один какой-то подвыпивший интеллигент в очках, разговаривающий на эстонском языке; потом уже про него рассказывали в толпе, будто он писатель, пишущий для детей, наивный такой человек в шортах, незагорелый и возомнивший, что теперь-де как бы все несколько изменилось в доступную сторону и что даже полосатых бенгальских тигров запросто можно руками трогать. Ну, тигр его и ударил. Челюстью. По указательному пальцу. Которым писатель на машинке стучал.

Затем Даша у себя на Дворцовой очутилась. Неминуемо. Как воды Невы — в Финском заливе. Жила Даша позади площади, сразу же за мостом через Мойку, возле Капеллы — в большом проходном дворе, которым люди с улицы Желябова на Дворцовую к Эрмитажу пробираются.

К вечеру заметно похолодало. Приплывшие с запада серобокие облака пометили веснушками дождинок недавно обновленный асфальт площади и ее заново вымощенные брусчаткой подступы к колонне. Прохожие, напуганные коготками дождя, поспешили убраться.

Навстречу Даше неожиданно, как колонна из-за колонны, вышел баскетбольного роста мужчина, одетый в форму гражданского авиатора. Они благополучно разминулись, а затем, обойдя монумент, повстречались вторично, уже по другую сторону столпа.

При ближайшем рассмотрении мужчина оказался молодым и на лицо приятным, но уж очень высоким! Даша, на него глядя, голову до отказа вверх задрала, так что повлажневший на мимолетном дожде узел ее тяжелых волос уперся ей чуть ли не в спину.

Помолчали немного. И Даша не выдержала:

— Если хотите… давайте познакомимся. Не караул же кричать? — пролепетала под нависшим над ней, как фонарный столб, незнакомцем. — Меня Дашей зовут.

— Не страшно? — спросил он, сведя брови. — Одной-то? Во чистом поле?

— А я не одна. Почему вы так решили? — улыбнулась отчетливей.

— Не одна? А с кем же? С мешочком полиэтиленовым? Имя-то какое позавчерашнее: Да-ша… Ну, так с кем вы? Колечко на пальце отсутствует…

И тут Даша, старательно изображая экскурсовода, дрогнувшим голосом принялась знакомить летчика с обступившими их строениями, как с живыми людьми.

— Вот, рада представить: синьор Растрелли, — указала на Зимний дворец. — А это… — оборотилась к колонне, — это господин, а точнее — мсье Монферран! А вот мастер с фамилией попроще. Всего лишь Захаров. А посмотрите, как изящно выглядит, — ткнулась ее рука в сторону Адмиралтейства. — А там, слышите?.. Оттуда, от Капеллы, приближается маэстро Вивальди. Хотите, я вас представлю ему? Правда, он несколько замкнут…

— Не озябли? — опрометчиво дотронулся летчик до ее светлой кофточки, совсем как тот, в зоопарке, которому тигр указательный палец испортил.

Даша поежилась. Тогда летчик вскинул свои брови, как бы изумляясь.

— Посмотрите на себя: вы же синяя!

— Это не от холода. Мне тепло.

— Понимаю… Это от глаз, они у вас заоблачного цвета. Верьте очевидцу: треть жизни — за облаками. В мае тепло коварное… Можно вокруг колонны побегать. Или потанцевать: такая шикарная танцплощадка! Вот только без музыки…

Даша засмеялась. Открыто, непринужденно. Будто ребенок, которому понравилась новая игра.

— Ой, да знали бы вы, сколько на эту площадь музыки пролилось за три-то столетия! Здесь все музыкой пропиталось… Недавно я флакончик на антресоли нашла. При помощи младшего братца. Прабабушкин. Из-под духов. Конец прошлого века. Париж. Фирма.

— Неужели с духами флакон? — поинтересовался ради приличия летчик.

— Понимаете… порожний флакончик…

— Не понимаю.

— Представляете, пахнет из него! Не заткнуто вовсе, а доносится аромат из другого столетия. Я это к чему? Ощущение такое, будто музыка с этой площади тоже полностью не испарилась. Только флакончик других размеров. Почему вы так посмотрели на меня? Все правильно. Мне уже двадцать шесть. Старая дева.

— Нынче девушкин возраст до сорока растянулся. Косметика, тряпки модные… Послушайте, давайте представимся наконец друг другу. Зовут меня Стасиком. Штурман. Летаю. Иногда очень далеко. Приглашаю вас… ну, хотя бы в мороженицу. Такая встреча… Сколько можно вокруг колонны ходить?

— Всю жизнь. Все двадцать шесть. Правда, первый год — в коляске. Иногда я смутно припоминаю самое начало, свой первый день на планете. Мама подобрала меня здесь, на ступенях возле монумента. Завернутую в красную бархатную скатерть. В такой обрывок зари. Непременно — утренней!

— Красиво. И все-таки — меня Стасиком зовут. Запомнили?

— А я думала Эдиком.

— Не понимаю. В загадочную играете?

— Не обижайтесь… Мы ведь так неожиданно с вами столкнулись. Как две эпохи. Или два стиля… Скажем, Ренессанс и Модерн. И я, конечно, волнуюсь, понимаете, Стасик? Нет, лучше — Стас. Мужественнее. Не обижайтесь, просто я уже знаю двух Эдиков.

— Всего лишь двух?

— Зато каких! Совершенно необыкновенных…

— Каких-нибудь гениев тихих, засекреченных? Или космонавтов будущих? Суперменов? Чем еще удивить можно, какими экземплярами?

— Подумаешь, супермены! Это что… У меня один Эдик, который на гитаре играет, геолог по образованию, пить бросил! Во… Разве не чудо? Полгода капли в рот не брал, представляете? Правда, на большее его не хватило…

— Ну а другой Эдик? Он что же, небось кушать прекратил? Один не пьет, другой пищи не приемлет. Теперь это модно — чего-нибудь не делать: не работать, не рожать, не любить, не ладить…

— А второй Эдик у меня самоубийца. Наполовину. Так что не отгадали.

— Жить не желает? Оригинал, тоже мне… Перегрелся? И почему только наполовину?

— Второй Эдик, который художник, из настоящего ружья стрелялся. У себя в мастерской, в башне. Правда, не до смерти. А всего лишь до полусмерти.

— Из-за вас, конечно?

— Вовсе нет! Господь с вами… Да как бы я жила после этого? Вы что, сомневаетесь в моей нравственности? А вы представьте… Может, я неплохая вовсе. Клянусь — совпадение то, что мы с вами столкнулись. Случай. Берите в его величество Случай? Просто я устала немного. Зима такая длинная, серая… И вдруг май! И потом я ужасно люблю это место. Вот эту брусчатку. Свернуться, прикорнуть на этих камешках… и растаять на дожде. Под этот панцирь просочиться. Чтобы остаться там навсегда, под этой площадью.

— Пугаете? А живете далеко?

— Рядом! Во-он в том дворе за мостом. У меня идея: хотите в гости? Ко мне, к нам?

— А как же ваши эти… ну, Эдики? Они ведь заворчат при виде меня. Интересно, которого из них вы предпочитаете? Трезвенника или того, что рисует неудачно?

— Мне их обоих жалко. Не смейтесь над ними: они страдают. А художнику я даже намекала, сулила как бы, обнадеживала. В смысле женитьбы. Лишь бы он не стрелялся повторно. Не грозил…

— Тоже мне! Нашли кому обещать! Самоубийце… Да еще липовому, не до конца дело доведшему.

— Вы знаете, он серьезно стрелялся. Хотя и дробью. Легкие были задеты. И теперь он кашляет. Не оставлять же в беде…

— Оставлять! Какой это человек? Какая это беда? Небось горячка белая, вот и стрелялся?

— Стрелялся из-за того, что не гений. Не Тициан. Один ядовитый искусствовед растолковал ему. А разве так можно? Ну не Тициан… Ну Потемкин. Тоже звучит. Все равно он настоящий художник: страдать может. И я его так не оставлю. Не успокоюсь, пока на талант свой, богом данный, покушаться не перестанет.

— Какая-то вы, извиняюсь, не тутошняя. Со своими сказочками.

Даша испуганно посмотрела на сомневающегося Стасика и вдруг откровенно залюбовалась мощью его тела.

Миновали площадь, направляясь к набережной Мойки. Летчик послушно плелся следом. В его руках белел Дашин мешочек, в котором оттаивала курица, черствел хлеб, мрачнел сыр, бродило в дремотном состоянии купленное в «Кулинарии» тесто для пирога с яблоками и постепенно приходила в себя, в мягкое рыбье состояние, безголовая мороженая рыбка путассу.

От Мойки до улицы Желябова дома образовывали целую связку проходных дворов, соединенных арками. Даша проживала во втором по счету из тех дворов, до поздней ночи многолюдных, журчащих говором и шуршащих подошвами ног. Правда, люди во дворе не задерживались, все время наружу вытекали, исключая замечтавшихся влюбленных…

В своем дворе Даша подошла к серенькому автомобильчику, от которого веяло зноем недавнего пробега. Вставила ключ в замок, отворила дверцу.

— Моего старшего брата «Жигули»… У меня опять идея! Поехали за город. Нюхнем кислороду на заливе. Горючки полбака. Предлагаю по Приморке. Не все ли вам равно? Я же вижу: гуляете, на часы ни разу не взглянули… Ну так как? Считайте, что меня понесло! И еще интересно: поместитесь в машине или нет? Если поместитесь и голова из машины торчать не будет, познакомлю вас со своим табором. Вы, конечно, допускаете, что табор может быть и не цыганским? Скажем, японский табор или шведский, якутский? Согласны?

— Допустим.

— У нас — русский табор. Самый угрюмый. Нет, самый серьезный! Разговоры только о мировых проблемах, о смысле жизни, вечности. И, конечно, о судьбе России. Ниже этого уровня ни-ни! Даже за игрой в лото. Я их очень всех люблю. И смеяться над ними не позволю. А теперь согнитесь быстренько и полезайте в машину.

Сняв с головы фуражку, Стас подобрался, как перед прыжком, и довольно сноровисто проник в машину. Обосновавшись на переднем сиденье, нашарил возле пола рычажок, откатил сиденье назад — до отказа. Колени его все равно торчали высоко. Стас послушно и как-то по-собачьи грустно положил голову себе на ноги, стал ждать развития событий.

Даша взяла у него фуражку, метнула ее к заднему стеклу на полочку, свернула вдвое, постелив на сиденье, чтобы не измялся, летчицкий пиджак.

— Ждите меня, я мигом! Отнесу им продукты.

…Возвратясь, неумело принялась сдавать машину, пятилась рывками, наконец поставив машину лицом к воротам, рискованно разогналась, проскочила меж двух кирпичных столбов, на которых чугунные створки ворог подвешены, и, выехав на Дворцовую, повернула направо.

— У вас, что же, и водительские права имеются? — смиренно поинтересовался молодой человек.

— Понимаю вас. Привыкли в небе безо всяких препятствий. А здесь, в городе, столько всякого: выступы, углы, люди, собаки, кошки. Над головой провода… Документы у меня в порядке, не липовые. Только я время от времени засыпаю за рулем. Специально чтобы сына увидеть.

— Сколько вашему сыну? — машинально поинтересовался Стас.

— Нисколько. То есть — немного. Самая малость. Его Платошей зовут.

— Ну, а… папаша у Платоши, кто он? Имеются сведения?

— Отец у Платоши, конечно, воображаемый, не материальный. Из сна. Я его толком и разглядеть-то не успеваю — такой короткий сон. Короткий и всегда один и тот же. Иными словами, навязчивый. Правда, яркий и вместительный. Вся моя жизнь в нем, как желток в яйце, умещается. Да и не сон это никакой, а… музыка!

Даша резко вильнула на дороге, объезжая что-то мизерное, то ли яблоко, то ли зеленоватую лягушку: давить колесом нечто цельное, еще не разрушенное, она так и не научилась.

Ездила Даша рисково. Правда, реакцию имела отменную. И все же талон ее был дважды проколот компостером инспектора. От преждевременной смерти, помимо бронзовых архангелов и веры в удачу, хранило ее одно немаловажное обстоятельство: ездила она трезвой. Всегда.

За рулем свободно разговаривала, как пела. Оценив обстановку впрок, могла посмотреть в сторону, не теряя нити…

Миновав пост ГАИ, Даша въехала в предзакатную синеву, выжимая из «жигуленка» не менее сотни километров в час. В районе Репино после парковочного знака свернула с дороги к асфальтированному углублению стоянки — невдалеке от успокоительно вздыхающего накатом волн берега Финского залива. Опустила стекла сразу с двух сторон. Ворвавшийся в машину ветерок донес запахи большой воды, беспокойного морского пространства.

— Я про сон не досказала. Будете слушать?

Стас распахнул дверцу, выпустил наружу слегка затекшие ноги, уперся ими в асфальт, развернулся на сиденье лицом к Даше.

Постепенно воздух вокруг как бы загустевал. Высокие взрослые сосны, огораживающие шоссе от водного простора, способствовали набуханию в машине сумерек.

— Сон длится одно мгновение. Он — как вспышка! Но за время той вспышки я успеваю родиться и умереть. Условно. И не только это: успеваю как бы всю дальнейшую биографию свою разглядеть. Сына… Ожидаемого в мечтах. Потому что я уверена, я знаю: он уже есть! Есть где-то там, в пространстве и времени. Обитает уже. В конце видения, как бы под занавес, и мужа вижу. Или нечто его напоминающее… Символ. Сон этот проникает в меня с такой скоростью, что иногда пятидесяти метров дороги хватает на его просмотр. Во всяком случае, дорожный знак, возникающий по ходу движения, не успевает промелькнуть, а я уже сон посмотрела и знак этот глазами проводила…

— И что же, выходит, запоминаете такой короткий сон? Лично я даже самые длинные, многосерийные, которые всю ночь снятся, забываю начисто.

— Так ведь один и тот же сон… Несколько лет подряд — с тех пор, как машину вожу. Наизусть выучила. И что интересно: когда на такси приходится ездить или там в автобусе, ничего подобного не возникает. Не говоря уж о постели… Только за рулем, когда сама веду.

— М-мда… Скорей всего — нервное. К врачу обращались?

— А зачем? Мне даже правится предчувствовать. Я даже как бы специально жду. Садишься и предвкушаешь: вот сейчас… Вот еще пару километров, и — увижу сыночка! После чего — удар, вспышка в мозгу… И все возвращается: дорога, машина, запахи, звуки, скорость. Угасшая жизнь возвращается, разве такое чудо за один раз познаешь? И по всему телу восторг…

— Сегодня тоже видели?

— И сегодня. Я ведь и езжу-то в основном из-за этого. В городе скорость нельзя превышать, вот я и приспособилась за городом. Мимо ГАИ на цыпочках… А там и нажмешь! Всего лучше, отчетливей, когда скорость за сотню переваливает. Контрастность предельная. И проникает мгновенно.

— Рассказывайте, я слушаю…

— Во-первых, музыка. Еще за минуту перед сном, когда скорость к сотне приближается, начинает звучать музыка. Из «Времен года» Вивальди. Слыхали о таком?

— Это о котором песенка? Под музыку Вивальди, под старый клавесин?

— Антонио Вивальди… Флорентийский монах. Вместо крови по жилам текла музыка! Сплав мысли и веры. Духовная… Но дело даже не в этом. Поначалу мозг обволакивает музыка этого итальянца. И я начинаю видеть себя со стороны… Не приходилось? Очень забавно. Притом вижу себя с самых давних ребяческих пор. На Дворцовой мама вокруг колонны в коляске меня обвозит. Затем — ржавая крыша нашего дома и дальше — горными отрогами — такие же крыши… Мне пять лет. Я тайно от взрослых с дворовыми мальчишками забралась на чердак и через слуховое окно прямо на крышу города! Внизу, под ногами огромные провалы дворов-колодцев. Перед глазами крест на Александровской колонне. Затем я в школе, в первом классе. Красивый мальчик в каштановых кудряшках, задумчивый, не такой, как все, — ко мне на перемене подходит и как бы пронзает своим декадентским, северянинским, придуманным взглядом! Пронзил, и как бы что-то после этого застряло в мозгу. Навсегда. Восторг магический, тайна неистребимая. Как в том флакончике французском… Восторг перед мерцанием мужского взгляда — ложного, вымученного, псевдодемонического. И я улыбаюсь!.. Затем в институте Репина. Первый курс — дневной, это уже потом, по пришествии ума на заочное перевелась. Чтобы маме легче. А на первом курсе постоянно в толпе талантливых мальчиков, длинноволосых, с жиденькими бородками. И все они — великие художники… в мечтах. А я — модель. У меня отсутствие дара. Тогда я с парашютом прыгать затеяла. Для самоутверждения. В автомобильном сне обычно самый первый прыжок возникает. Трепещу возле открытой дверцы. Попутно внушаю себе: перед тобой незнакомая планета, прыгай, такой замечательный шанс предоставляется. И прыгаю… И ничего нового. Узнаю землю, где родилась. А затем — сынок! Платоша… Рожденный без мук, как бы под наркозом и почти сразу же заговоривший на трех языках. И — дорога! Не просто шоссейка столбовая, но как бы та самая, которой говорят — Путь, Стезя, Юдоль. Короче — Судьба. И не чья-нибудь — моя Дорога. Извечная… Хотя и асфальтированная, с четырехсторонним движением. Самая современная дорога, которую в специальных справочниках под номером один обозначают. И я мчусь по этой дороге безо всякого напряжения, не управляя вовсе, а как бы сливаясь с машиной, асфальтом, движением… Из-за дерева, а может, из-за столба или какой-нибудь булки придорожной неожиданно — поперек моего движения — выносится на проезжую часть какое-то живое существо! В последний момент резко забираю вправо, разваливаю перила какого-то моста и плавно падаю то ли в реку, то ли просто в пространство. Удар. Вспышка молнии. И, вспотев сразу всем телом, я просыпаюсь за рулем «жигуленка». Знак, который я заприметила перед тем как отключиться, — еще перед глазами. Вот он остался позади. Об ветровое стекло, пока я спала, успела разбиться всего лишь одна опрометчивая муха. Муха эта застряла в моей памяти еще до удара, как в паутине. В каких-то двух сантиметрах от мчащейся машины. Такой вот стремительный сон. Всегда один и тот же. Меняется лишь укрытие, из-за которого выбегает некто. Да несколько раз вместо мухи о ветровое стекло разбивалось какое-то другое насекомое. С преобладанием чего-то зеленого в организме.

Даша замолчала, а Стас поймал себя на том, что не ждет больше момента, когда «мадам» перестанет наконец ломать комедию и не превратится в обыкновенную «чувиху» с Невского. В самом начале, когда девушка с композитором Вивальди хотела его познакомить, Стас, втянутый в события ее непорочной улыбкой, как в поток нагретого солнцем ветерка, не переставал с недоверием повторять: «Что-то здесь не так, какая-то дурь сентиментальная. А все эти белые ночи! В искаженном свете потому что… Ни одному слову не верю». Не более часа прошло с того времени, а Стас и думать забыл о своих сомнениях, и скепсис его неустойчивый давно отпал за ненадобностью. Столбняк, полученный от первого соприкосновения с Дашей, прошел сам собой. Появился азарт зрителя, вовлеченного в интересную игру, когда играющий забывает, что он игрок.

Единственно, во что поверил он сразу и бесповоротно — это в естественное поведение ее глаз. Глаза не юлили, не прятались, не напрягали силенок, от них исходило доброе к вам участие. Их главный мотив — благодарный восторг — моментально располагал к себе, и на то, чтобы ощутить этот их «мотив», не требовалось никаких усилий: достаточно было простого совмещения взоров — вашего и ее.

И еще: девушка воодушевила его неким несоответствием формы и содержания, соседством земного с эфемерным. Робкой не назовешь, однако достоинств внешних безудержно не выпячивает, как бы забывает о них в суматохе.

«И все-таки мутота какая-то… Не про тебя эта фея, Стасик, — размышлял штурман, как бы причесывая свои взъерошенные чувства. — Хлопот с такой старушкой не оберешься. Но какие глаза непридуманные!»

…Вышли к заливу, на утрамбованный морем песок. Даша к самой воде подступила, и тут взгляду ее предстало множество мелких предметов, выброшенных городом в залив: куклы-утопленницы с оторванными головами, вывихнутыми конечностями, пластиковый кораблик, автомобильчик надувной, флакончики с завинченными пробками, шариковые ручки, огромный блин какого-то плавучего вещества — то ли краски, то ли клея и бесконечное количество деревянных предметов, а также их обломков. Прохладная влага пыталась лизнуть Дашины босоножки, но тут ее ноги конвульсивно отпрянули, не с брезгливым омерзением, но как бы с ужасом… Море. Несчастное, униженное, больное. И она, пересилив неприязнь, потянулась к нему рукой, присев на корточки. И тут же увидела нечто и вовсе отвратительное, бескровным, резиновым червяком растянувшееся в пульсирующей воде…

Она ничего не сказала Стасу о море. Она шла теперь торопливо вдоль берега, намеренно ступая в воду — так гладят отчаянные ребятишки какого-нибудь шелудивого котенка, не боясь подцепить от него блох. Даша насквозь промочила обувку, тогда как остроносые ботинки Стаса, такие величественные, на высоком каблуке, такие «фирменные», такие искусственные, словно тоже выброшенные морем, оставляли на песке, в полуметре от воды, четкие, как из-под пресса, отпечатки.

— Я вот подумал сперва, что пугаете… Ну, этой своей потерей сознания за рулем. На прочность испытываете. А теперь почему-то верю. Где-то читал. Скорей всего в «Науке и жизни». Про лунатиков. Могут ходить, огибать препятствия, глазами смотреть и не видеть, руками шевелить и в то же время отсутствовать как бы в этом мире. И не секунду, а гораздо больше. Или вот — летаргический сон. Телепатия, ясновидящие всякие, о которых на Западе пишут, предсказатели… Загадочные, одним словом, объекты. А ведь сколько еще со временем раскусят, рассекретят разного. А сама жизнь на земле — разве не загадка? И все же элениум или там димедрол не принимали перед тем как за руль сесть? Может, от беспокойства все?

— Да разве можно — элениум за рулем-то? Летчик, называется. Про всякую там заторможенность реакции разве не слыхали?

— Да я просто не понимаю… Засыпать за рулем! Боязно как-то за вас.

— Да не сплю я за рулем! Вылетаю в небытие на секунду… Вот, если дорога — это лента, тогда представьте, что в этой ленте появляется дырочка, нет, лучше не дырочка, а разрыв шириной в миллиметр всего лишь. Человек, менее внимательный, чем я, проскочит эту щелочку без последствий. Потому что не заметит, не ощутит. А я проваливаюсь в нее, в эту трещинку. И не в туманное небытие, а как бы в надбытие! Простите, а вам действительно жалко меня?

Даша настороженно задержалась взглядом на спутнике, словно ожидала от него какой-то необдуманной грубости или глупости, на губах ее не переставала пульсировать улыбка, и вдруг она доверилась его бескорыстию.

— Да не переживайте так! Я вовсе не хочу с этим бороться. Мне так интереснее. Словно телевизор включается…

— Изображение цветное?

— Издеваетесь? Хотя почему же… Вы знаете, как-то не задумывалась. Скорее всего — цветное. Потому что у мальчика, у Платоши моего, глаза непременно голубые. Как две незабудки.

В это время солнце, давно уже коснувшееся горизонта, на глазах по миллиметру стало исчезать, оседая, за потемневшие контуры деревьев, которые выбежали на острогрудый мысок, далеко вдававшийся в пространство залива. Еще немного, и золотые краски заката поблекли. И хотя похолодало в воздухе несколько раньше, еще до исчезновения солнца, только теперь, в свинцовых сумерках почувствовала Даша, как по ногам под одежду к ней начинало взбираться сырое дыхание ночи.

— Холодно, — обронила естественно.

Чутьем, не умом отстранив себя от Даши, Стас не дал волю рукам, не «пригрел» зазябшую… И правильно сделал.

В машине какое-то время сидели молча. Вела Даша плавно, без надрыва, размеренно. И Стас понял эту ее успокоенность по-своему, то есть что не произвел на девушку сильного впечатления. Не оглушил, не ошарашил ни ростом-фактурой, ни ясным, «устремленным» лицом, ни голосом бодрым. Не потряс. А ведь с другими-то у него получалось куда как лихо… Время от времени.

«И чего это она?»

Меж тем на дороге вовсе без происшествий не обошлось. Да и ожидались они Стасом, происшествия эти. Что ни говори, а симпатичная женщина за рулем как лошадка среди машин, — до сих пор на это чудо некоторые пешеходы и даже водители засматриваются. А тут еще и не просто женщина, а с завихрениями… Когда к Сестрорецку подъезжали, из кустов под колеса дикая собачка метнулась: то ли гналась за кем-то, то ли жить расхотела — ударили ее задним колесом по морде. Стук этот — мягкого о твердое — сразу же ощутили. А собачка даже не завизжала. На обочину перекатилась, откинулась. Лапами часто-часто заперебирала.

Даша моментально остановилась, из машины выскочила, даже дверцу захлопнуть позабыла, понеслась к песику, на колени перед ним бухнулась. Платком кровь с нюхалки обтирать принялась. Тут же бегом к машине за аптечкой вернулась: нашатырю дворняге сунула.

А сама приговаривает:

— Глупенький… Что же ты под колеса-то? Боже мой… Ну, просыпайся, Шаричек! Ну, полай на меня, на идиотку несчастную…

Собачонку пришлось подальше от дороги оттащить. Сделал это Стас. Даша долго от бездыханной не отходила. Затем, когда в машину уселась, вроде как и вовсе отключилась: Стаса не замечает, в одну точку перед собой смотрит, на лице жалкая нежность с остатками улыбки перемешалась…

«Да сможет ли она теперь машину вести? — засомневался Стас. — Попрошу-ка я у нее руля. Далеко ли до беды?»

— Могу подменить. Слышите? Поменяемся местами?

— Нет, зачем же. Просто обидно: такой славный вечер. И вдруг…

— Случайность элементарная. И людей давят. Даже хороших.

— Я всегда ладила с ними. Ласкала их, сюсюкала. В общем, радовалась. И вдруг стала убивать. Села за пуль — и началось. Уже двух псов и одну кошечку… И мне страшно. Я боюсь привыкнуть. Скажите, вы опытнее меня, можно привыкнуть к несправедливости?

— Привыкнуть, Дашенька, можно ко всему. Даже к нелюбимому. Так говорят, по крайней мере…

— И вы так считаете?

— И я. Хотя — нет… Нельзя же, скажем, привыкнуть к острой боли. Кричишь до потери голоса или терпишь до потери сознания. Тут без наркоза не обойдешься. Или к тому, что тебя по морде, по морде каждый день! И притом — ни за что. Попробуй к такому привыкнуть… Хотя к такому-то как раз и привыкают. Правда, это лишь мое мнение.

— Ого… Да вы, Стас, не такой уж и технарь. С вами поосторожней надо. Я его просвещать взялась, а у него свое мнение. Ну, и как, по вашему мнению, отмахнуться мне от тревоги? Постараться привыкнуть к собачьей погибели хотя бы?

— А что о ней о мертвой думать? Главное, чтобы следующую не задавить. Моя жена Инга, когда распсихуется, по лицу меня бьет. По «роже», как сама она выражается… А мне смешно. Потому что я забыл о нашей любви. Как вот о собачке раздавленной забуду. Потому что Инга меня никогда не любила. Теперь-то я знаю. Помудрел.

Левее от шоссе тянулся однообразный каменный забор, оштукатуренный и окрашенный нескончаемым желтым цветом.

— Взгляните! — опять ожила Даша. — Там, за этим забором, совершенно другой мир. Мир больных. Видите, как их отгородили от нас. А ведь это не они убивают, насилуют, воруют… Тихие они, беспомощные, грустные…

На заборе кой-где для оживления взгляда — афиши театральные, концертные. Аршинные буквы. И вдруг название нестандартное и очень длинное, такое, что глаза не успевают полностью прочесть — проехали уже. «Она в отсутствии любви…» И еще чего-то…

— В отсутствии любви и… чего еще? — поинтересовалась Даша. — Не запомнили?

— И смерти. «Она в отсутствии любви и смерти». Пьеса Э. Радзинского. Намалевано: «в отсутствие». По-моему, ошибка?

— Ну и зрение у вас!

— Профессия. В постоянном ожидании непредвиденного.

— Это вы в постоянном ожидании, — усмехнулась Даша. — А вот она… в постоянном отсутствии… Любви да еще и смерти. Хотя отсутствие любви — это и есть смерть. В отсутствии любви. Нет. Я понимаю, если в отсутствии, скажем, ненависти, зависти, обиды, холода, вообще — зла… А в отсутствии любви — не понимаю. И не хочу понимать. Жестоко это и неестественно.

Предыдущая главаГлава 17 из 27Следующая глава