К книге
День жаворонкаМаски. Глава VIII
88%
Маски. Глава VIII
28

Но пришло утро. Солнце — тоненьким лучиком. Пыль в луче. Стол обрел значенье стола, за которым можно читать и пить чай. Окно — очертанья окна. И что его можно распахнуть.

И как раз тогда — легкие шаги у двери.

— Здравствуй. — И звенящий кокетливый смех. Шалимова. Сама. — Ну, что ты надумала? (Мы давно перешли на «ты».)

— Поеду.

— Тогда, знаешь, я отпущу тебя прямо. На свой риск.

— Как это — прямо?

— А вот так.

Крепкая рука потянула меня к единственной незаставленной стене. Ключик из кармана. Пошаривание им по блестящим светло-коричневым обоям. Ага! Нашлось отверстие! Щелчок. Не заметная, оклеенная обоями дверь стала медленно отворяться наружу.

— Толкни!

Я толкнула. И шагнула в зеленый мир: ветки, листья, стебли. Там, за этой дверью, шумел высокий, серьезный лес. Лес зверей, птиц, борьбы за солнце, лес естественного отбора, гибели и выживания.

Я шагнула в него, распахнув, как эту дверь, глаза, сердце, руки. Хватала, пила ртом, носом, кожей запахи лета, хвои, мятной травы, привядших листьев. Шла, и не оглядывалась, и не дивилась, что за городским неладным домом могло оказаться такое, и не боялась заблудиться, и не думала о пище и ночлеге.

Сквозь чащу проломилась к просвету. Там был берег реки, намытый песок, склизкие створки плоских ракушек, и солнце, и кусты ивы, повисшие цепкими ветками над водой. На ветках водоросли, ил, маленькие зеленью мухи и, конечно, синие стрекозы — украшение мелководной реки. Я забралась на ветки и сидела, как в подвесном домике, ожидая, что будет дальше.

А дальше была опять река, солнце, вверху и на воде, и медленный голенастый старик, который брел по реке вдоль того берега в засученных до колен штанах.

Дед был сухожильный, хваткий, деревенский.

— Чего это вы ходите, дедушка?

— Ась?

— Чего по водам ходите?

— А! Дрова хочу взять. Дрова гляжу половчее взять.

В речушке и правда было полно топляков. Как он их возьмет? Ах, какое мне дело?! Возьмет! Как растет трава? Как идут соки по стволу от земли к небу? Как живут-выживают муравьи и эти вот стрекозы? Все движется по заведенному мудрому закону. И он, старик, тоже. И я.

И я смеялась, болтала босыми ногами в воде, потом бултыхнулась сама в быструю, мелкую воду и, счастливая, в мокром платье, с туфлями через плечо, пошла, как тот старик, вниз по реке к высокому мосту, который приметила еще раньше.

Доски моста были полутораметровой ширины (вот какие тут деревья!) и очень высоко над речкой и далеко за ней (вот какие половодья!), и босой ноге было горячо ступать, а сердцу больно от обретенного мира и радости этого обладания.

Узкая тропа вела в гору, через малинник. Все в гору и в гору. И река, и её заводи, где плескала в камышах здоровенная рыба, — все это окунулось глубоко в низину, густо освещенную солнцем, которое, однако, уже тускнело — вот и рыба-то начала играть!

Запахло малиновым листом, издалека — скошенной и подсохшей травой.

Сзади кто-то нагонял. Оглянулась — тот самый дед.

— Ну что, дедушк, нашел, как дрова взять?

— А как же. Завтри возьму. Просушу до зимы.

Мы пошагали. Я старалась не отстать и не досадить разговорами, а все же держаться вместе: ночь на подходе.

— Что там, наверху?

— А Гора. Город так назван — Гора. До войны большой был, немцы спалили. Теперь деревянный весь отстроен. Люди поразъехались сперва, а потом вернулись, кто живой остался.

Город начинался большим оврагом, над которым стояла очень строгая, официальная каменная школа.

А овраг зарос репейником, лебедой, молочаем. Из середины зарослей торчала наискосок бузина — видно, съезжала вместе с песком. Цеплялась. А почему оказался овраг? Потому, что река поменяла русло. И мост, тоже довольно-таки официальный, висел над пустой старицей. А речка шла поодаль.

— Капризная, — кивнула я.

— С характером, — подтвердил дед. — Куда весть-то тебя, в гостиницу или к моей старухе?

— А что ближе?

— Гостиница близко тут. Ты откуда идешь-то, не спросил.

Я назвала город. Он присвистнул:

— Издалека. (Он ведь не знал, как я вышла, думал, что путем шла.) Ну так завтри приходи к нам. Я аккурат меду накачаю.

А гостиница была, как все дома в этом городке, — двухэтажная, ни больше ни меньше других. Только что занавески на окнах одинаковые да в сенях запах от уборной. А так — садик, половичок на ступенях. В коридоре нас встретила белолицая босая женщина. Она несла, прижав к животу, самовар. Дед пошептал ей что-то. Я топталась у двери.

— Чай будем пить? — Это я так сказала, чтоб не просить. Очень тяжко номер в гостинице выпросить. И есть, а не дадут. И с чего бы?

— Надолго к нам? Или на одну ночь?

— Пока на одну.

— С девочками положу. Их сейчас нет, на танцы пошли. Агрономы из Марева, из деревни, на танцы приехали.

Она провела меня через комнату, где спали двое мужчин.

— Ничего. Пьяные. До полудня спать будут.

В другой комнате, за проходной, сняв сумку с железной кровати, указала:

— Вот тут и лягите.

В комнате была еще только одна кровать.

— А девочки?

— Они на этой. Да господи, с кавалерами прогуляют до утра. А утром ехать. Они рады, что приткнувши.

— Неудобно. Может, другая комната есть? Я оплачу.

— Нету ничего. Я бы с радостью. Да спите, спите. Мне дед сказал, сколь вы прошли. Он нам родной, дед, нашей тетки муж.

Вот кому, стало быть, я обязана этой койкой.

Вечером, да усталая, я не разглядела. А городок был отличный. Деревянный, поставленный на деревянный тротуар, с одной стороны — тот самый овраг с бузиной, а с другой — большущий стог сена. Выше домов. Он как бы выводил город в ноле, а потом в лес, к речному спуску и — дальше, неведомо куда, к деревням или таким же вот городам. Я плохо выспалась — мешали девочки. Пришли рано, одна плакала:

— И не уговаривай, больше не поеду. Хамы, хамы городские!

Другая утешала и все порывалась уйти погулять ещё («Я бы поглядела, как там мой Петенька с другими крутит») и не решалась обидеть подругу, хотя втайне и надеялась, что Петенька не крутит и что это именно он ходит под окном и посвистывает.

Потом, когда девочки притихли и Петенька отвалил, начало меня сносить течением сна, обретавшего все большую четкость. За последнее время я забыла, что бывает такой ядреный, без болотной зыбкости сон.

Когда утром я вышла из комнаты (девочек и правда уже не было, а пьяные еще спали), в коридоре, как и вчера, босоногая белолицая дежурная ставила самовар.

Она напомнила, что дед звал к нему, объяснила, как идти. И вот я у того стога, что выводит город к другим далям и весям.

И за мною шла моя тоска.

Она догнала меня еще вчера, возле гостиницы. Почему — не знаю. Может, было невыносимо, что Ты не видел той речки, и моста, и заводей внизу, под солнцем. А может, просто нагнала по следу. Но я опять опущу это. Потому что в то время Ты еще не потерял для меня живых и теплых черт и не обрел значения символа. Хотя молитвенное смирение уже гнездилось где-то в глубине. И первые слезы — не гордые и злые, а истинные, от печали и утраты и уже от благодарности — горячо подступали к глазам.

А трава вдоль тропы касалась рук. И касалась ноздрей ее разогретая пыльца. Цветы так не умеют пахнуть, как трава. Это была уже вторая трава на заливном вдоль речки лугу.

Она много петляла в своей жизни, эта речка. Она разбросала много оврагов и оползней. Теперь они поросли где лесом, где буйной травой, а где остались песчаными срезами, и все это вместе давало эффект прекрасного, эффект зарождения счастья. И дед поселился посреди этой благодати рядом с еще четырьмя владельцами маленьких крепких домишек.

Дом был обнесен частоколом (я потом узнала — от лисиц, а то больно цыплят крадут), а сад — отличный фруктовый сад с ульями — вынесен за изгородь (люди здесь не воруют. Все свои, все на виду, даже и городские). Хозяйка деда была — старое издание белолицей гостиничной дежурной. И так же приветлива. Только что не испорчена службой. И щеки пожелтели немного от времени, но не сильно. Принесла меду в большой банке:

— Дед ушел, дак велел принять, угостить. Садитесь, садитесь к столу. И самоварчик готов.

Булки она пекла, посыпая их сверху мукой. И эта прихваченная жаром мука была особо вкусна. Говорила о саде, о пчелах, как дед хорош в пчеловодстве, что другие еще и медогонки не замарают, а у деда уже полно меда. И как умна пчела, что она «червит по взятке».

— Как это?

— А вот если мал цветочный урожай, взятка плохая, так она и потомства дает мало. (Я вспомнила, что пчелиные детки и правда похожи на червяков. «Червит!»)

— Деду помогаете?

— И деду, и по своему делу. Скотину обиходить надо, огород на грядки поднять.

За частоколом проплыла статная девушка с короткой белой косой.

— Светлана идет, — закивала бабка.

— Ваша?

— Нет. К соседям приехала с матерью. Мать-то ее — наша, с Горы. Да в самой столице прожила с детства и молодые годы. Хорошая была, дородная.

Девушка вошла, чуть пригнувшись в дверях. Была она не то чтоб красива, но, как говорят, осаниста. Какая-то была в ней порода, подпорченная чужой кровью. Лицо получилось узкоглазое, с недобранной. И всё же притягивающее взгляд. Может, от гордо вскинутой головы.

— Здравствуйте.

И нижняя губа натянулась прямо. Вовсе эта гримаса не была похожа на улыбку — где-то я уже видела ее. Видела! Волевая гримаса…

А кожа нежная, и эти льющиеся волосы. Верно, носит их распущенными, только здесь заплела для приличья. И эти волосы я тоже знаю.

— Как мамка-то? — спросила моя старуха.

— Ничего, бабушка. Ноги опять распухли.

— От жары.

Девушке было не так интересно про мамку. По молодости это неинтересно. Только потом, когда мы взрослеем… Но тогда уже поздно.

Девушке было интересно, кто я. Она тоже будто узнавала меня и не могла узнать. И мы глядели.

Сколько времени прошло? Когда? В какой жизни встречались? Может, в гостинице? Там, где висит объявление: «Работает стол самообслуживания электробритвой». (Вот клянусь — висит!) Может, она была администраторшей, сживавшей мне, что нет мест?

Или запомнившейся почему-то пассажиркой в набитом автобусе, который в пыли и колдобинах пробивал многочасовой путь? Поля за окном, деревни, хуторки, дальний лес. И эта пыль, пыль, которой сотни лет. Взлетала под копытами татарских коней и опричников, оседала на мягкие лапти странников. И теперь вот — припудренные той же пылью покорные лица людей в автобусе.

Такое ощущение странное:

Лет шестьсот я езжу по этим дорогам.

Каждый камешек…

Сено коровам.

И, бывало, при Грозном —

Стоны да звоны,

А поля сенокосны

И сонны, сонны…

Меня настигало теперь повсюду это ощущение давности. И казалось, где-то рядом, вон за тем леском, живут еще вятичи и дулебы, а то и чудь заволочская… Может, тогда и встречались с этой статной дулебкой, — когда мужчины наши совершали набеги, а мы, женщины, ждали их с добычей и с полонянами.

Но это все выдумки. Потому что иначе она не назвала бы меня так, как звали в далекой моей жизни там, в переулочке с тополями и с крокетом: Аня.

Она сказала:

— Аня!

— Светка! Товарищи, та-та! — ответила я. И мы обе рассмеялись.

Света! Светка Сидорова! Дочка Насти и Степана. Вот оно как! Кто мог ждать? Мы не обнялись и не поцеловались. Но на речку пошли вместе. И в тот день, и на следующий. И начались длинные разговоры, жесткие с ее стороны по отношению к отцу и покровительственные — к матери.

Вот что я узнала о Степе. О моем герое, к которому у меня всегда не только притяжение полярности.

Степа! Степа! Степан — книга под мышкой, пытливый глаз, жадная хватка памяти. Вечный ученик, познаватель, хвататель сведений! Кто сказал тебе, будто каждая гусеница в конце концов обретает широкие и яркие крылья — надо только стремиться в рост, перемалывать челюстями мясистый лист, ползти, ползти вверх по дереву. Нет, конечно, все может быть. Но птица — не склюнет ли? И потом — непарный шелкопряд — кем он был прежде? Разве ты к этому стремился? Нет, нет.

Ты, вероятно, не создан был для полета (не всем же!), но было в тебе нечто, что заставляло останавливаться в восхищении. Может, только очень уж ты любил это поступательное движение по корявому, всем глазам (как напоказ!) открытому стволу.

Степа! Степа! Что я знаю о тебе? Да ничего. А прошла жизнь. И, продираясь сквозь память, сквозь многолетние завалы ее, я выбираюсь на выложенный широким плоским камнем тротуар моего детства, где колышутся солнечные пятна, созданные игрой ветра и густой тополевой листвы. И мне этим далеким солнцем озаряется вдруг все, что хотелось оттолкнуть, отторгнуть, стереть. Не всякая река вызывает желание искать ее истоки. Течет и течет. Вот и здесь так. А теперь вдруг, по прошествии, за давностью, да под этим солнцем памяти, да среди этих лесов, помнящих более давнее и более тяжелое — все то, переулковое, крокетное, тополевое, вдруг отозвалось болью, жалостью и зажило иной жизнью — жизнью заглохшего пустыря, где хотели построить, да не построили, и так он и остался. Зарос. Рождает смутное сострадание и чувство (почему-то) и своего запустения.

А при чем здесь Степа Сидоров? Да почти ни при чем. Только вот что мы — люди, и он, и я, и эта его статная дочка с недобринкой в глазах, в великой доверчивости открывшая мне жизнь отца.

Я не пересказываю точно, а так только, в преломлении, Разве мы бываем объективны?

Предыдущая главаГлава 28 из 32Следующая глава