К книге
Пионерская ЛолитаСтраница 31
63%
Страница 31
31

Гоч уже заметил, что он сильно утомил собрание и совершенно умучил боевой дух организации.

– Стало ясно, – глухо сказал Вартан, – что наш новый не друг и не брат только по ошибке мог быть приведен мною сюда, и я должен нести за это всю ответственность.

– Но гарантируете ли вы нам его гробовое молчание? – спросил боевой командир. – Пусть даст перед всеми честное армянское слово.

– Я на Кавказе рождена, – сказал Гоч.

– Этого достаточно, – сказал командир. – Завяжите ему глаза.

Гоч снова бесконечно долго шел с завязанными глазами по каким-то глухим коридорам, потом ехал на заднем сиденье машины, ощущая чувствительными ребрами что-то железное, упертое ему в бок.

– Снимешь повязку через пять минут, – сказал голос Вартана. – И только попробуй раньше…

– Зачем же мне пробовать? – удивился Гоч.

И, спохватившись, крикнул вдогонку:

– Эй, акпер, стесьтюн!

– Что? Ах да. Стесьтюн! И скажи спасибо, что еще вышел живым.

Гоч забыл, как будет по-ихнему «спасибо». А ведь знал когда-то. Еще в ту пору, когда консультант по армянской литературе провожал своих гостей до двери их просторного кабинета (кто там еще, кстати, сидел – в этой просторной комнате, казах, киргиз, калмык и ныне дикий уйгур, всяк сущий в ней язык…). «Стесьтюн… Ага, вспомнил, стесьтюн шнураколтун… нет, шнуракальтюн… шура и тютюн… шура ли тютюн… Сколько я уж так стою, интересно? Полчаса, наверно. Или больше? Пора снимать. Впрочем, можно и еще постоять, а то ведь как жажахнет! Ему ведь это как два пальца… А он здорово погрелся сегодня, ахпер Вартан…»

– Голубчик…

Гоч сдернул повязку. Ну и бабища. Грудь то ли чем-то раздута, то ли там что-то подложено. Тогда, значит, груди нет вообще. Юбочка не прикрывает трусики, а трусики вообще ничего не прикрывают. А ручищи-то. А ножищи!

– Голубчик, за полста франков мы могли бы получить удовольствие.

– Оба? – изумленно спросил Гоч.

– Ты во всяком случае.

Боже, какая самоуверенность! И как низко пала эта страна. В стоячку. На холоде. За кустом. С волосатым мужиком, наспех переделанным в женщину. Еще и бразильцем небось к тому же. А где же тепло Европы? Где человеческие отношения? Где эмоции? Эмоции уходят на зарабатывание денег, на избиение турок, на почитание Левы Троцкого…

– За себя я нынче отвечаю… – бормотал Гоч, бочком отступая к проезжей дороге. «Кругом кусты какие-то, – думал он лихорадочно. – Булонский лес, что ли?.. Вот тут и пришьет этот рукастый. Этот рукастая. Этот ногастая. Волосатый…» – Нету у меня пятидесяти! – крикнул он из кустов. – Даже пяти у меня нет. А то бы мы повеселились на славу!

Он бросился бежать.

«Ого! Не пропал еще бег. Попробуй догони, сука равнинная. Да я и по снегу быстрей бегаю, чем ты по лесу…»

Он вдруг обессилел, опустился на землю у обочины.

«Снег… Неужели это все еще существует где-то – снег, снег, снега, склон горы, пружинящие мхи… Склон, взлет в небо, скалы с черными замшелыми иероглифами… Горы!»

– Э-э-э-эй!

Притормозила машина. Какой-то педрила.

– Увезите! – сказал Гоч, врываясь в машину. – Быстрей! Пристают! Насилуют!

– Вот это уж слишком, – сказал педрила жеманно. – Во-первых, я люблю, когда все по-взаимному. И чтоб приставали тоже по-хорошему.

– Все будет, чай, кофе, ласки, – сказал Гоч. – К парку Монсури, живо, а то как врежу по шее.

Он вылез из машины, сказал с усталостью и омерзением:

– Рука не поднимается. Так и быть, живи. Линяй, живо…

Галя еле-еле отогрела его в этот вечер своим бесхитростным, допотопным, дореволюционным (имеется в виду сексуальная революция) женским теплом.

А наутро, отправляясь к Семену, чтобы поделиться с ним своими вчерашними впечатлениями, Гоч встретил у ворот экспроприированного дома еще одного армянина, такого же бородатого, черного и крючконосого, как двадцать вчерашних.

– Не узнаешь? – спросил тот чисто по-русски. – Я же вчера там был, на боевом заседании, не упомнил?

– Я думал, все уже закончено, – сказал Гоч, оглядываясь по сторонам и выбирая направление, по которому он сейчас дернет.

– С этим, друг, все, – сказал армянин, обнимая его за плечи. – С этим я тоже завязал. Со вчерашнего дня. Я вчера послушал тебя и решил: ну их на хер. Я сам всю жизнь в Тбилиси прожил, ни одного турка не видел, ну скажи, что мне с ними делить? А ты вчера по делу выступил, можешь мне поверить. Если б они тебя слушали, они б пошатнулись. Но они же не слушают. Они при одном слове «армянин» – сразу балдеют. Кайф ловят. Кончают. Как все нацмены. Армянин – это у них святое лицо. Священная корова…

– Значит, ты не армянин? – спросил Гоч с облегчением.

– Камац-камац. Мало-мало. Чуть-чуть. Бабка с материнской стороны армянка. А ты?

– Думаю, я вовсе не армянин. Впрочем, как знать… И чего же ты там делал у них?

– Ничего себе вопрос. А ты чего делал? Надо же что-нибудь делать. В лавке торговать, и все? В Тбилиси я, например, кроме своего промкомбината, был по художественной самодеятельности. По домкому, понял? По синагоге. Потом по выезду, по эмиграции. По еврейскому вопросу. По армянскому вопросу. А тут я по чему? По кочану. Тут, конечно, я понимаю, свой плюратиливизм, в плюрателевизор можешь глядеть, но мне-то оно зачем? К социалистам мне, что ли, идти, в ихнюю дрочиловку? Или к Ле Пену ихнему, расисту, разбирать с ним, кто из горбоносых французов беложопее, а кто чернокожее. Да я на них нашего завкадрами напущу, он их всех по носу забракует. А под Ширака, с его-то носом, он в два счета подкопается. Ну, я и пошел к троцкистам. Все же, знаешь, запретный враг народа, пострадал от усатого любимца Грузии, может, думаю, он и правда что-нибудь хорошего замышлял. Опять же создатель Красной армии, а я все-таки в ней служил, а ты, ты не служил? Ну вот сижу там и слушаю про грязных капиталистов, такой все время Маркс идет, товар – деньги – товар, только уже без конца и краю, перманентно, пока никакого товару вообще на прилавках не останется, одни бумажные деньги и голодуха, так это мы видели. Я думаю, чего я тут с ними сижу, они все из богатых семей, по молодости от спермы бесятся, а мне тут чего? И потом, это уже у него, у очкарика, было: «Патронов не жалеть!» Еще до него? Ну так он, не говорите, он тоже это слишком хорошо понимал, спасибо, уже кушали… В общем, я везде побывал. В «СОС расизм!» записывался – все кругом благородные люди, за черных, за не очень белых, Леви, Хальтер, хотя тоже не совсем наши, все же Анри-Бернар, Марек, пижоны оба, но все-таки Леви… Потом я их послушал: «Туш па мон пот!», другими словами, не трогай моего поца, вроде опять как старший брат про нацмена. Так это мы с вами тоже слышали: есть старший брат, есть младшие братья, старший брат обо всем позаботится, скажет, когда кого трогать, какого из младших, и когда их в расход пустить, а младший пусть только ходит и умиляется. До них даже не доходит, что это опять то же самое: домашняя колония. Ты чувствуешь? Нет? У тебя еще тоже жопка, петухом наклеванная. Педики на тебя не зарятся? Угадал я?.. В общем, я искал что-нибудь настоящее. И показалось, что нашел. К тому же свой брат армянин. Вот я к ним и пошел. Горячие ребята, то-се. А потом поглядел: от любви к себе так балдеют, но турок режь, бей, не жалей… Сижу, слушаю и дрожу – вот-вот тебя тоже заставят кого-нибудь губить?

– Ну и к чему ты пришел в конце концов?

– К тому, что надо обратно ехать. Я как Тбилиси вспомню, у меня аж яички сжимаются. Ты в Тбилиси был? Не был? Ну, ты, друг, еще ничего не видел в жизни…

– Так езжай.

– Это не так просто. Таких много, как я, что хотят вернуться. Ты думаешь, пришел на Рю Прони к консулу: здрасьте, я Кучерский, мама, я хочу домой? Так не выйдет, друг. Это долгий процесс. Нужна подготовка. Чтоб считалось, что у нас общественность. Западная, прогрессивная, хотя бы и из бывших. С прогрессивной уже будет диалог – вы за то, я за это. Слыхал?

– Слыхал. Но все это, кажется, плохо кончилось.

– Из рук вон. Сперва их, бедняг, охомутали, потом встречали с цветами, а потом лицом к стенке. Или на нары. Что было, то было… Но не обязательно же, чтоб снова так. Другой накал борьбы. Вон уже и вторая эмиграция ходит в любимых детях родины. Остались мы, грешные. Теперь мало показать, что мы не просто пасынки. Мы тоже дети отчизны. Причем, если хочешь знать, самые любящие. Плоть от плоти. Это же факт.

– Не знаю. Тебе видней.

– Еще узнаешь. Ты тут без году неделя. Во всяком случае, такая организация – это дело беспроигрышное. Люди будут при деле, яйца будут себе вариться, а кое-кому пойдет навар с яиц. Эти кое-кто будем мы, ты и я, потому что мы с тобой решили уехать, верно? А мы рискнем, верно? Так я тебя вчера и понял. Прочие у нас получат занятие. Что им, не надоело брехать, думаешь? Критиковать того, чего здесь не было, критиковать хочется чего есть. А чего нет, про это уже забыли, все там осталось. Как поэт говорил: «Чего пройдет, то будет мило». Ого! Еще как мило. Мы-то с тобой еще походим по Руставели. В баньку турецкую сходим. В хашной посидим утром рано. Я тебя в Тбилиси с такими шашками познакомлю, таких здесь нет… или ты не по этой части?

– Там тепло?

– Там? Не то слово. Париж по сравнению с Тбилиси – это Северный полюс. Они здесь настоящего солнца не видели. Они здесь настоящей духоты не знают. Да что они вообще знают в жизни? Все радости чуть-чуть выше нуля. Считай, что нуль… Но это ведь еще надо заслужить, чтоб законно вернуться. Поэтому я начинаю небольшую агитацию. Даже кое-что начал. А на той неделе мы уже имеем первое оргсобрание. Людям надо дать положительную программу. А какая может быть у эмигранта положительная программа? Родина. К этому все пришли. И Герцен-перцен и Бердяев-шмурдяев. Ты писатель, ты и придумаешь первую речь. И название для союза. Я бы не мудрил. Скажем, «За возвращение на родину». Или просто: «На родину». А мы с тобой первые народники. Годидзе?

– Не так глупо. Как тебя зовут?

– Рафаил. Кучерский. Был Кучарян, теперь снова буду Кучерский. Меня звали Рафик, но с этим тоже покончено. Хватит крови. Можешь звать меня Рафа. Тебя, кажется, Гоч? Гоч, а дальше?

– Гоч, и все.

– Все так все. Хоп, как говорили приезжие спекулянты, так сказать, спекулянты-оккупанты, Боже, сколько на нас, бедных грузин, было гонений! А с нас как с гуся… Мы любим свою родину – Тбилисо! Ты знаешь эту песню, друг мой, Хевисбери Гоча?

– Мне надо к Семену, – сказал Гоч, чувствуя, что еще минута – и Кучерский начнет петь по-грузински. А может быть, все же по-армянски или на идише. Все-таки странный человек, отчего бы ему и здесь не вести кружок самодеятельности? Так нет, ему обязательно нужен союз. Впрочем, почему бы и не союз?

Семен был того же мнения. Чувствовалось, что он и сам бы вступил в такой союз с удовольствием, но опасается за все свои прочие попытки и начинания, направленные на ассимиляцию.

– Этим людям что? – сказал он с завистью о будущих членах союза. – Они уже более или менее встали на ноги. Это они выбрасывают матрасы на улицу, мы их пока еще подбираем.

Первое заседание Союза состоялось в небольшой комнатенке позади марокканской лавки. Кучерский присмотрел для них это помещение, и теперь предстояло собрать деньги для его найма. Средства нужны были и на прочие орграсходы. Члены-организаторы выложили деньги без споров, однако выбрали и кассира, солидного дербентского тата, который сказал, что он будет выдавать двум лидерам движения потребные суммы, но не все сразу, а еженедельно. Чтобы им не прогореть, потому что оба они не слишком знакомы со здешней фискальной системой.

Тата звали Зяма, и он привел с собой очень милую и мечтательную жену по имени Люба. Гоч подумал, что и в этой Любе, наверное, накопилось немало человеческого женского тепла, но в тот же момент, как он это подумал, Галя, которая уже научилась читать его мысли, сжала ему руку под столом. Гоч со смирением должен был признать, что и Галино прекрасное тепло еще не было растрачено.

Кроме Кучерского и Гоча, в союз вошло еще несколько армян, евреев, русских и лиц смешанно-российского происхождения. В частности, было два грека и один немец Коля (весь в наколках, с железными зубами и отчего-то с украинским акцентом), а также один крымский татарин, скучающий по Самарканду. Чужбина всем этим людям давно уже опостылела, однако к возвращению они еще, пожалуй, не были готовы целиком и полностью. Общее настроение выразил Зяма, который (в ответ на пламенную речь Кучерского и мелодекламацию Гоча, уснащенную цитатами из Лермонтова – «не победит ее рассудок мой» и прочее) сказал следующее:

– Конечно, это единственно правильная идея, в которую можно верить, не стесняясь самого себя, а кого тут еще в чужом городе мы можем стесняться? Потому что другая идея, которая тут выжила среди русских людей в этом бардаке, так это идея, что они хотят сделать там у нас еще хуже, то есть чистый расовый питомник и старые гимны. Пусть они сидят тут с этой идеей, у них есть какие-нибудь дотации, свое дело. А мы выскажемся за родину. Не за какую-то такую, какую не понять нашему незрелому разуму, а за ту, которую мы знаем. Ту, какую они хотят, мы не знаем. И не приведи Господь. Это, конечно, не значит, вы меня сами понимаете, Кучерский, что мы бросим все, что за столько лет и с таким трудом, – и тут же ринемся обратно. У нас у всех семья, дети, и мы еще не сошли с ума. Все мы очень хорошо помним, что с ними было, которые ринулись, сиротки их все описали, а мы, слава Богу, еще умеем читать, жена вот у меня все читает. Но как идея это очень благородно и греет душу. Вот возьмите хозяина нашего дома, где мы живем, в шестом арондисмане, он коммунист, и, чтоб вас не коробило, я вас еще раз предупреждаю, что это он коммунист, а не мы коммунисты. Так он стоит за равенство и, наверно, борется против повышения квартплаты. Что это значит? Что он хочет поделить свой дом, раздать квартиры бесплатно или он не мечтает повысить квартплату? Нет, конечно. И нет, и да. И почему ему не стоять за равенство? Разве это плохая идея? Так и мы. Правильно я говорю?

Предыдущая главаГлава 31 из 49Следующая глава