К книге
Пионерская ЛолитаСтраница 11
22%
Страница 11
11

Днем Тоскин с разрешения Валентины Кузьминичны провел у маленьких занятие по зарубежной литературе. Кузьминична предупредила его, что это не входит в школьную программу, однако на всякий случай с аккуратностью занесла его тему в свой журнал мероприятий. Опасаясь противодействия, Тоскин сказал ей, что будет рассказывать о прогрессивных писателях Запада, начиная с Томаса Мэллори.

– Ну, тогда конечно! – воскликнула она с таким энтузиазмом и почтительным придыханием, как будто этот Мэллори был побочный сын Анны Зегерс и Джеймса Олдриджа. Более того, она разрешила Тоскину увести детей за ограду, на опушку леса, и здесь, усадив их вокруг себя под сосной, Тоскин завел длинную историю о рыцарях Круглого стола, о подвигах Ланселота, о любви Тристана с Изольдой, о благородных, абсурдных клятвах и джентльменской верности этим клятвам, о преклонении перед женщиной, которое нисколько не принижает настоящего рыцаря, а принижает, мол, только хама. Тоскин видел расширенные глазенки своих слушателей, видел, как они страдают вместе с Тристаном, как сочувствуют Ланселоту… Рассказывая, Тоскин думал о том, как не похож маленький Сережа на свою в общем-то не плохую, но такую вульгарную маму и что остальные его слушатели, видимо, еще разительнее отличаются от своих пап и мам.

«Вот такими выходим мы из рук Творца, – думал ненаучный атеист Тоскин. – А потом, отбыв свой срок в школе и пионерлагерях, на стройке и в конторе, выварившись в котле брака, превращаемся… Боже, во что мы превращаемся, и как скоро, о Боже, очень скоро – даже гладкий атлет Слава, даже подвижный Валера, впрочем, эти только физически, Боже, что за быдло…»

Окончательно погиб Тристан, и Тоскин увидел слезы на глазах плотненькой Сережиной подружки. Сережа придвинулся к ней ближе, потому что кругом были опасности и для защиты ей мог пригодиться его меч.

Дети были такие разные, носатые и курносые, рыженькие и белесые, черные и бесцветные. Попадались, впрочем, туповатые лица, но они тоже сейчас были согреты человеческим интересом и состраданием. Если бы Тоскин знал сейчас дорогу ко двору Артура или в какой-нибудь зачарованный уголок леса, стоило бы рискнуть: встать и увести их за собою, лесной тропкой, сразу, не заходя в лагерь, не целуя прощально Кузьминичну, не давая весточки Славе… Но он не знал этого пути, его не знали ни цари, ни воспитатели царских детей, не знали Лагарп и Жуковский, не знали ни принцы, ни эти нищие – педагоги. Умный лорд писал из Лондона воспитывающие письма своему амстердамскому бастарду – а бастард шел своей дорогой: письма были нужны самому лорду и пригодились читателю еще через две сотни лет. Не заплутавшему Тоскину дано было найти этот путь!..

Тоскин встал и повел свою растроганную, растревоженную паству под крылышко Валентины Кузьминичны, женщины с могучим крупом, прочитавшей всего Вадимкожевникова. Сам же Тоскин, растревоженный не меньше своей паствы, укрылся в надежной тени Достоевского и Дзержинского…

А вечером к нему пришла Вера, и опасения его не оправдались – потому что было не скучно, им было опять хорошо, даже еще лучше, и причина этого неубывающего восторга растрогала Тоскина. Причина была в том, что Вере было хорошо, все лучше и лучше. Такая меланхоличная, сонная, она оказалась чувствительной к каждому его прикосновению, по многу раз умирала и снова оживала в его руках, и это наполняло Тоскина гордостью, уверенностью в себе, придавало ему силы. «Значит, даже такая вот связь, – думал он, глядя на ее изможденное, побледневшее личико, на темные круги под глазами, – даже она не является совершенно эгоистической и только тогда дает радость, когда наслаждение получает партнер. А раз я так озабочен ее чувствами, то это недалеко от любви…» Тоскину вспомнилась песенка, которую он часто пел когда-то, – о простолюдине, влюбленном в циркачку: «И соблазнить ее пытался, чтоб ей, конечно, угодить». Он, Тоскин, приближается уже к возрасту, когда важнее становится «угодить». Говоря откровенно, угодить теперь даже важнее, чем получить это элементарное удовольствие, которого он искал когда-то, «занимаясь любовью» (нет, все-таки русское «заниматься любовью» не полностью соответствует такому конкретному и точному английскому «мейк лав» или французскому «фэр амур» – русское звучит отчего-то и бюрократичней и возвышенней). А может быть, ему предстояла теперь в жизни длинная череда влюбленностей со всеми их трудами угождения, трагедиями неугождения и неугодности… Во всяком случае, он смотрел на лежащую в забытьи Веру с покровительственной нежностью, ждал ее пробуждения, чтобы обрушить на нее эту нежность, оснащенную хоть и скудным, но все же опытом свободной мужской жизни…

Ее волнующая гибкость не обманывала – она была податливой, нежной, пугающе чувствительной, она была прекрасной возлюбленной, редкостной партнершей, и Тоскин не переставал удивляться, отчего ему, искавшему этого всю жизнь с таким любопытством и энтузиазмом (слово «страсть» было бы здесь, пожалуй, излишне сильным и возвышенным), только под занавес впервые попалась столь совершенная женщина (точнее сказать, попалась девочка, ибо это на его долю выпала сомнительная честь перевести ее в ранг женщины)…

Когда силы их наконец иссякли, они долго лежали в истоме бок о бок, и это был один из редких случаев в жизни Тоскина, когда ему не хотелось отодвинуться, отвернуться, остаться одному. Вера заговорила наконец: Боже, как она была немногословна.

– С оглоедами неприятности, – сказала Вера, и наступила долгая пауза.

– Да, да… – поторопил Тоскин. – «Сегодня утром встала и гляжу…»

– Гляжу – лифчика нет, – сказала Вера трагично. – А они смеются.

– Да уж, юморок, – сказал Тоскин. – И где же он был?

– На мачте. Развевается…

Тоскин хотел издать сочувственный звук, но хрюкнул от смеха. Теперь уже все было потеряно, и он насмеялся досыта, часто ли бывает случай. Потом счел все-таки нужным объясниться:

– Понимаете, это смешно. Если б это был лагерь имени Тани Пчелкиной… А так, Руслан – и лифчик на мачте. Разлад. Как говорят критики: разлад мечты и действительности.

– Вам хорошо смеяться, – сказала Вера бесцветно. – А меня вон начальник вызвал и говорит: «Если в твою смену забеременеет, ты будешь отвечать».

– Кто забеременеет? – спросил Тоскин беспечно.

– Да пионерка какая-нибудь…

Тоскин поднялся на локте, посмотрел на Веру в свете уличного фонаря, падавшего на ее бледное лицо через разноцветного Достоевского.

– А что, разве они… уже…

– Ого! – сказала Вера. – Да они только и ждут, чтобы я уснула. Они поэтому меня любят, что я засыпаю. А ночью попить встанешь – одной нет, второй нет…

– Куда же они?..

– Кто куда. Ну, эти, которые в баню к вожатым, эти ладно. Вожатые сами пусть отвечают. А теперь еще деревенские стали ходить. Так одна у меня такая наглая… Это из-за нее начальник и вызвал. Сказал, если она в мою смену забеременеет, уж тогда меня точно… Велел идти искать. Чтобы выгонять из лагеря. А что я могу? Я ничего не могу сделать…

Она говорила очень жалобно, почти плакала, но Тоскина больше не трогали ее невзгоды. Рушился огромный мир, и неприятности Веры, начальника, парторга Кузьминичны и кого там еще – все это была только пыль на месте гигантской катастрофы.

Она замолчала, ожидая от него совета, может быть, помощи.

– Что собираешься предпринять? – выжал он из себя.

– Пойду сегодня искать. Только что я им скажу, если найду. Потом… я боюсь.

– Хорошо. – сказал Тоскин и начал одеваться. – Я тебя провожу.

У него было сильное искушение – собрать вещи и бежать прочь из лагеря. Сейчас же. Ночью. Чтобы не знать ничего. Он преодолел искушение и шел теперь навстречу своему ужасу, своей боли, крушению всего…

Когда они вышли, ночь была черная, звездная.

– Куда идти? К бане?

– Нет, туда нечего, – сказала Вера. – Там вожатые. Они пусть сами разбираются. А деревенские туда не ходят. Вот, может, сюда, к оврагу… Не очень-то хочется. А надо. Вдруг она в мою смену забере…

– Действительно, – сказал Тоскин. – Вдруг в твою смену. Идем к оврагу.

И он двинулся к еще более черному, чем сама ночь, оврагу. Вера держалась за него, и Тоскин чувствовал, что она дрожит.

Возле оврага они остановились, прислушались. Ни звука. Бдительный Тоскин поднял палец, и они постояли еще немного в неподвижности. Вспорхнула птица. И снова тишина.

– Еще надо у забора посмотреть… – шепнула Вера. – Идем. Если там нет, черт с ней…

– А если понесет?

– Куда?

– Не куда, а кто.

– А-а-а… – Вера безнадежно взмахнула тонкой рукой. – Какая разница. Может, уже понесла.

Пробираясь к дальнему забору, они осторожно ступали по влажной траве.

– Тише! – сказал Тоскин.

Они остановились.

– Да, что-то есть… – шепнула Вера, вцепившись в него. – Я слышу…

Тоскин таращился в темноту. И вдруг… Сперва он видел на земле что-то черное. Потом что-то белое. Потом увидел гораздо больше. А может, просто его воображение дорисовало все это – и белый зад, и белые ноги… Во рту у него пересохло.

– Вы что-нибудь видите? – спросила Вера. – У меня очень плохое зрение.

– Пожалуй… – сказал Тоскин.

– Ну, так скажите им. Скажите, чтоб они прекратили немедленно.

– Нет уж… – прошипел Тоскин. – Вы сами.

– Как же быть? Начальник… – в отчаянье прошептала Вера. И вдруг она шагнула вперед, крикнула: – Эй вы, кончайте там!

Возня под забором не прекратилась. Потом девичий голос ответил, прерываемый смехом и тяжкими усилиями:

– Это я, что ли? Я уже давно кончила…

«Нет, нет… голос не тот, – с облегчением вздохнул Тоскин. – Но я… что я тут делаю?»

– Пошли, – сказал он. – Как-то нам здесь…

– Правильно, – сказала Вера. – Завтра доложу директору – пусть он ее выгоняет. Тогда уж никто не скажет, что я виновата.

– Какая она? – спросил Тоскин.

– Да такая красномордая, с челкой. Наглая такая, ужас.

– Да, да… Конечно… Завтра… До завтра…

Они расстались у ее корпуса, и он преодолел соблазн зайти вместе с ней, посмотреть на спящих пионериков. Он боялся увидеть пустую постель. Он очень живо представил себе – пустая подушка, провисшее казенное одеяло, не заполненное округлостью тела. Неизвестность мучила его, но страх был сильнее этой муки.

Когда он вернулся к себе в берлогу, отчаянье охватило его с новой силой. Конечно, это была другая девочка, такие есть всюду, наверно, бывали во все времена. Да и вообще – чего уж он так… Но рассуждения не помогали. Не исцеляли его горя. А с Верой… Все было так хорошо… Теперь ему казалось, что это невозможно. Ничто не возможно…

«Не надо печалиться, вся жизнь впереди», – сказал внутренний голос.

– Пошел ты знаешь куда… – мрачно пробурчал Тоскин, расстилая матрац, как всегда, ногами к Достоевскому, головой под стол. Впрочем, он не надеялся уснуть сегодня.

День прошел в непроходящей муке. Ему хотелось подойти к Вериному отряду, хотя бы посмотреть на Танечку – ему казалось, он все сразу увидит. И он боялся подойти. Боялся, что не увидит. Убедится в том, что ничего и увидеть нельзя, а значит…

Он не говорил с Верой ни о чем. Не подходил к ней. Он издали видел и ее, и ее отряд. Отряд выкрикивал речевки по дороге в столовую:

Раз, два —

Синева!

Три, четыре —

Солнце в мире.

Мы за мир,

И мир за нас…

В бодром хоре Тоскин не мог расслышать Танечкиного голоса, но знал наверняка, что в этом хоре звучит и голос той самой вчерашней, подзаборной, и тех, которые ходят в вожатскую баньку за овраг.

Вечером мука неизвестности стала невыносимой и пересилила его страх. К тому же не пришла Вера. Это и огорчило его, и обрадовало. Он не долго думал над тем, что это значило. Не так уж ей хотелось, наверно. А может, она просто была тактичной – он не сказал ей прийти, и она не пришла. Скорей же всего, эта ее удивительная пассивность: он потянул ее за руку – и она упала, он не тянул, и она стояла на ногах.

После полуночи Тоскин оставил все попытки уснуть, оделся и направился в темноту, за овраг. Где-то там должна быть банька, та самая «хата», о которой он слышал, но которой не видел еще ни разу. Тоскин думал о том, что случилось бы, если б он тогда принял Славино приглашение. Воображение услужливо нарисовало ему сцену совместного пьянства, потом объятия пионерки – как знать?.. Едва нащупывая тропку, он спустился в овраг и вдруг невдалеке среди кустов отчетливо различил огонек. Тоскин подошел чуть ближе и увидел, что это электрический свет пробивается через щель в досках. Вероятно, это был неплотно прикрытый ставень. Воображение предложило ему новый вариант… Он, Тоскин, рассеянно гладит по заду вчерашнюю красномордую пионерку, в то время как Слава тут же, рядом, стягивает с Танечки ее дешевые трусики… Тоскин застонал и продвинулся еще на несколько шагов по тропке. И вдруг он услышал музыку. Магнитофон. А может, проигрыватель. Музыка была мяукающая, сладкая. Она замерла, будто захлебнувшись в собственных соплях. Заиграло что-то знакомое. Откуда бы? Только услышав незабываемый припев: «Та-ра-ра, ра-ра-ра, ра-ра-ра, ра-ра-ра», Тоскин вспомнил, что это та самая песня о замечательном парне, который проживает на периферии и овладел какой-то полезной профессией: возможно, механик, возможно, строитель… Песенка на слова Шаферана, которого так нежно любит Танечка. Тоскин заскрежетал зубами, застонал… А потом вдруг услышал, что он не один в овраге. Кто-то осторожно шел по тропинке ему навстречу. Тоскин хотел спрятаться в кусты, но боялся наделать слишком много шума: ведь его все равно не видно, только слышно. Вдобавок он обнаружил, что ему трудно сдвинуться с места. Ноги у него были как чужие.

Человек подошел совсем близко, вплотную, и Тоскин узнал сторожа.

– Вы туда? – сказал сторож. – А я оттуда. Выпил сто грамм – пошел по делам. А вам надоело, чай, одному-то сидеть, – сказал сторож с хитрецой, и Тоскин понял, что он уже знает про Веру (он тут, наверное, все знал). – Правильно, – сказал сторож. – Жить да молодеть, добреть да радоваться. Оно так и лучше…

Предыдущая главаГлава 11 из 49Следующая глава