- А мне до вас всех дела нет! Моя мать – честный человек!
- Конечно! – горячо поддерживает Двести Двадцатый. – Так ей и скажи!
- И скажу!
- Да пошли вы все!
Я вскакиваю со своего места и ухожу, злой на этого несчастного идиота.
Раз он такой храбрый, пускай выворачивает душу на изнанку перед рыжим
стукачом, мне плевать. Что мог, я сделал – и дальше подставляться из-‐за его
упертости не намерен!
А что еще я могу сделать?
Ничего!
- Сам виноват! – кричу я Девятьсот Шестому, когда вожатые
уволакивают его, сопротивляющегося, раскрасневшегося, в склеп. –
Дебил!
Остальные смотрят молча.
Каждый день я ищу его глазами в столовой, на построении.
Задерживаюсь, проходя мимо комнат для собеседования. Вслушиваюсь по
ночам – вдруг в коридоре шаги, вдруг его выпустили? Мне не спится.
- Я сбегу отсюда! – однажды слышу я собственный голос.
- Замолчи и спи. Отсюда нельзя сбежать, – шепчет мне Триста Десятый,
крепыш с черно-‐белым зрением.
- А я сбегу!
- Не говори так. Ты же знаешь, если они нас услышат… – лепечет
пассивный серафимчик Тридцать Восьмой.
- Пусть слушают. Мне плевать.
- Ты что?! Забыл, что они сделали с Девятьсот Шестым?! Его в склеп
забрали! – Тридцать Восьмой сипнет от страха.
Я хочу сказать «Я тут ни при чем!» или «Я его предупреждал!», но
вместо этого говорю совсем другое.
- Ну и что?
- Его же до сих пор не выпустили оттуда… А сколько времени прошло!
- Девятьсот Шестой не собирался никуда бежать! – встревает подлец
Двести Двадцатый. – Его за другое так! Он про родителей говорил. Я
сам слышал.
Ему мало Девятьсот Шестого. Сдал одного, теперь хочет использовать
его историю как наживку для других…
- И что рассказывал? – клюет кто-‐то из другой десятки.
- Заткнись, Двести Двадцать! Какая разница, что он там нес! – у меня
сжимаются кулаки.
- Не заткнусь. Не заткнусь.
- Ты нас всех подставляешь, гнида! – кричу я ему шепотом. – Хватит о
родителях вообще!
- А тебе что, не хочется знать, где они сейчас? – подначивает он меня. –
Как у них дела?
- Вообще никак! Я просто хочу сбежать отсюда, и все. А вы все
оставайтесь тут тухнуть! И всю жизнь ссытесь от страха себе в койку!
- Давайте спать, а? – примирительно просит Тридцать Восьмой. – И так
до побудки уже всего ничего осталось!
Двести Двадцатый удовлетворенно замолкает. Моего выступления ему
вполне хватит для жирного, наваристого доноса. Я хочу разбить ему нос, хочу
вывернуть ему руку, хочу, чтобы он кричал и просил отпустить, хочу зубы ему
повыбивать. Давно хочу – и ничего не делаю, ссыкло.
- Вот-‐вот. Заткнись уже, Семьсот Семнадцать! А если они и правда все
слышат? – поддакивает ушастый и прыщавый Пятьсот Восемьдесят
Четвертый, не снимая на всякий случай повязки.
- Сам заткнись! Ссыкло! – кричу ему я. – А не боишься, что они увидят,
как ты теребишь свою…
Открывается дверь. Я изо всех сил, почти вслух, прошу, чтобы это был
Девятьсот Шестой.
«Думаю отсюда сбежать. Не хочешь со мной?».
Пользуюсь каждой возможностью. Стараюсь улизнуть с занятий,
притворяюсь больным, по нескольку раз за ночь отпрашиваюсь в сортир – все
для того, чтобы одному пройти по коридорам, приглядываясь,
прислушиваясь.
Белые гладкие стены, ряд белых дверей без ручек, назойливый белый
свет с потолка. У коридора нет конца – он закругляется, и с обеих сторон
прячется сам в себе: проем скрывается за поворотом. Если пойти вперед,
попадешь туда же, откуда вышел. Геометрия.
Потолок не только светит, но и смотрит. Он весь – одна система
наблюдения с тысячью глаз, но зрачков ее не видно – они сплошь затянуты
молочным бельмом. Из-‐за этого бельма не знаешь, видят ли тебя сейчас,
поэтому приходится вести себя так, будто тебя видят всегда.
Спрятаться негде. Тут нет тупиков, нет темных углов – и нет углов
вообще, нет закутков и нет даже щелей, в которые можно было бы забиться.
Нет окон. Ни единого окна. Об окнах я знаю из кино.
Из интерната нет выхода. Это пространство замкнуто, как яйцо
изнутри.
Тут всего три этажа, соединенные лифтом с тремя кнопками. И каждый
из трех этажей выглядит точно так же, как этот. На первом – ясли, где держат
самую мелюзгу, на втором – младшие, до одиннадцати лет, на третьем –
взрослые, от двенадцати и до конца.
Все двери в круглом коридоре одинаковые, и ни на одной нет надписей.
На третьем этаже их тридцать. Со временем учишься запоминать, где какая.
Четыре спальных палаты, санблок, зал собраний, девять лекториев,
четыре спортивных зала, дверь в комнаты для собеседований, спальня
вожатых и кабинет старшего вожатого, кинозал, пять рингов, столовая, лифт.
Я обхожу двери одну за одной, в тысячный раз пересчитывая, чтобы
убедиться: их действительно тридцать, я ничего не пропустил.
Вспоминаю, как искал отсюда выход, еще когда был совсем мелким;
карта первого этажа выжжена на моей глазной сетчатке, до того часто я
рисовал ее и разглядывал. Те же тридцать дверей: три палаты, спальня
вожатых, кабинет старшего, санблок, зал собраний, три спортзала, игровая,
пять рингов, десять учебных классов, кинозал, дверь в комнаты для
собеседований, столовая, лифт.
Ни одна дверь не ведет наружу. Помню, маленьким я думал, что выход
из интерната должен быть где-‐то на втором или на третьем. Когда подрос и
меня перевели на второй, мне оставался только третий. Теперь, когда я живу
на третьем, мне кажется, что я, наверное, просто плохо искал на первых двух
этажах.
Нас с самого начала приучают к мысли, что отсюда нет выхода. Но ведь
должен быть вход! Ведь мелкие тут откуда-‐то берутся!
Я терпеливо обхожу дверь за дверью; на занятиях осматриваю
аудитории и ринги. Все стены гладки и герметичны; если тереться о них
чересчур назойливо, они начинают покалывать током.
Меня вызывают в комнату для собеседований. Интересуются, почему я
так себя веду, и, увлекшись, ломают мне безымянный палец на левой руке.
Адская боль; палец торчит, согнутый в обратную сторону. Я смотрю на него и
понимаю, что меня теперь должны отправить в лазарет. Хорошо: так я смогу
попасть на второй этаж и проверить его заново.
- Что ты ищешь? – спрашивает меня вожатый.
- Выход, – говорю я.
Он смеется.
Когда я жил на первом, пацаны перед сном шептались, что интернат
закопан на глубине нескольких километров, что он находится в бункере,
устроенном в гранитном массиве. Что мы – единственные, кто пережил
ядерную войну, и что мы -‐ надежда человечества. Другие клялись, что мы
заключены на борту ракеты, отправленной за пределы Солнечной системы, и
должны стать первыми колонистами, которые будут осваивать Тау Кита.
Простительно: нам было лет по пять-‐шесть. Вожатые уже тогда прямо
говорили нам, что мы – отбросы и преступники, что нас засунули в это
проклятое яйцо, потому что другого места для нас на земле нету, но когда
тебе шесть лет, любая сказка лучше такой правды.
К десяти никого уже не колебало, где находится интернат, а к
двенадцати всем стало насрать, что нас не ждет великая судьба и что у нас нет
вообще никакого предназначения. Не очень ясно было только, зачем нам
вообще в подробностях узнавать о каком-‐то внешнем мире, учить его
историю и географию, знакомиться с культурой и законами физики, если в
этот мир нас не планируется выпускать никогда. Наверное, чтобы мы
понимали, чего нас лишают.
Но я был бы готов отсидеть тут вечность, если бы на утренних
построениях не оказывался бы напротив Пятьсот Третьего. Такие мелочи
иногда портят всю долбаную космическую гармонию.
На втором этаже – те же слепые стены, те же безликие двери.
Баюкая свой сломанный палец, обхожу одну за другой. Ринги, классы,
медиатека, палаты; белое на белом, как и везде. Ничего.
Являюсь в лазарет: врач, кажется, на обходе. Дверь в его кабинет
приоткрыта. Обычно сюда нет хода пациентам; такого шанса упускать нельзя.
Поколебавшись секунду, проскальзываю внутрь – и оказываюсь в просторном
помещении: пульт, кровать, мерцающие голограммы внутренних органов на
подставках. Стерильно и скучно. В другом конце помещения – еще одна дверь,
и тоже открытая. И там…
Иду вперед, слыша, как разгоняется сердце и замедляется время. Из
проема доносятся голоса, но я продолжаю шагать, не боясь быть
обнаруженным. Адреналин включает слоу-‐моушен, я как в кино.
- Как так вышло? – недовольный бас.
- Забыли… – ржавый голос старшего вожатого.
- Забыли?
- Передержали.
Их разговор мне не понятен и не интересен. Единственное, что меня
занимает – всплывающее в дверном проеме, огромное, занимающее всю стену
дальней комнаты, в которой разговаривают эти двое…
Окно.
Единственное окно на весь интернат.
Я задерживаю дыхание, подкрадываюсь так близко к дверям, как могу…
И в первый раз выглядываю наружу.
По крайней мере, теперь я знаю, что мы не на борту межгалактического
корабля и не в гранитном склепе…
За окном – могучий город, город тысячи тысяч грандиозных башен,
столпов, которые стоят на невероятно далекой земле и уходят вверх в
бесконечно далекие небеса. Город для миллиардов людей.
Башни видятся мне, таракану, микробу, ногами невообразимо
громадных человекоподобных созданий, атлантов, которым облака по колено,
и на плечах которых держится небосвод. Это самое великое зрелище из всех,
которые существуют; я, конечно, никогда не смог бы вообразить что-‐либо
столь же величественное.
Что там – я никогда не сумел бы просто представить себе, что в мире
может разом быть столько места!