К книге
Лермонтов и его женщины: украинка, черкешенка, шведка…Часть первая КИНЖАЛ ГРИБОЕДОВА. Глава вторая
18%
Часть первая КИНЖАЛ ГРИБОЕДОВА. Глава вторая
2

1

В Крым и на Кавказ хотело поехать все большое семейство Николая I, вплоть до пятилетнего Микки, но монарх решил осчастливить лишь жену, Александру Федоровну, старшего сына Александра — цесаревича, наследника престола, и недавно отпраздновавшую совершеннолетие дочь Марию. Первая железная дорога в России пролегала пока только от Петербурга к Царскому Селу и Павловску, так что путешествовать приходилось в каретах и на пароходе.

«На хозяйстве» в столице император оставил младшего брата — великого князя Михаила Павловича, графа Новосильцева — председателя Госсовета и кабинета министров, а также особо доверенное лицо — вице-канцлера графа Нессельроде.

Августейшие путешественники провели неделю в Таврической губернии, открыв гравийную дорогу из Ялты в Алушту и Симферополь, а затем в Севастополе сели на военный пароход «Северная звезда» и поплыли к Черноморскому побережью Кавказа. Встали на Геленджикском рейде, приняли доклад барона Розена, посмотрели войска. Но парад не удался: проливной дождь и порывистый ветер смазали впечатление, да еще на рейде неожиданно загорелся трюм корабля сопровождения, и один из матросов был доставлен в госпиталь с сильными ожогами. Император сердился, выговаривал подчиненным. Дальше — больше: на морском пути к югу, в сторону Сухум-Кале, настиг шторм, дурно повлиявший на самочувствие ее величества. Пришлось задержаться в крепости на несколько дней. Затем дорога в каретах до Тифлиса под охраной казаков, пехотинцев и нескольких пушек заняла трое суток, с остановками на ночлег в Кутаиси и Гори. Здесь приветствовал грузинский губернатор князь Палавандов, а уже в Тифлисе — военный губернатор генерал-лейтенант Брайко. Снова не обошлось без досадных происшествий: на торжественный прием опоздал полицмейстер Ляхов, когда же явился, то был изрядно пьян (потом оправдывался, что принял «для храбрости»), чем очень разгневал его величество. Самодержец повелел снять несчастного с должности и отдать под суд.

Вечером 9 октября зарядил дождь, и семья императора возвратилась со службы в храме Успения Пресвятой Богородицы (прозванный в народе Сиони — в честь Сионской горы) под зонтами. Во дворце губернатора разожгли камин. Чувствуя недомогание, Александра Федоровна на ужин не вышла. Николай Павлович ел рассеянно, заметил: «Как бы завтра ливня не было: вновь провалим смотр». Чай не допил и вскоре ушел. Дети поняли, что парад состоится при любой погоде.

Брат и сестра устроились в креслах у камина. Александр задумчиво смотрел на огонь, а Мария куталась в тяжелую шаль. Прервав молчание она спросила:

— Саша, о чем ты думаешь?

Брат глянул как-то отрешенно и пожал плечами.

— О чем? Об империи нашей. Как же ею управлять тяжело! Столько верст, столько весей и городов, столько лиц и характеров! Как добиться спокойствия? Миллионную армию держать тяжело, разориться можно.

Мария вздохнула.

— Папенька считает, главное — это армия. Наш великий предок Петр Первый завещал нам беречь как зеницу ока армию и флот.

— Я не возражаю, но какую армию? Мы по-прежнему молимся на Суворова: «Пуля дура — штык молодец!» Но настало иное время. Вместо парусного флота нам нужны военные пароходы. Вместо гладкоствольных — нарезные ружья. Новая артиллерия… Но попробуй сунься к отцу с этими идеями — или засмеет, или отругает. По нему, все у нас идет правильно.

У великой княжны вырвался смешок.

— Да, он в последние годы сделался нервозен. Говорит, турки обнаглели и хотят вернуть себе Крым. А ведь это новая война.

— Сами по себе турки не решатся. Но коль скоро их поддержат Англия и Франция, то не исключено.

— А зачем Англии и Франции поддерживать Турцию?

— Очень просто: Черное море. Кто владеет Крымом и Балканами, кто сидит на Дунае, тот господствует в Черном море. И наше растущее влияние в этом регионе им не нравится.

— Ну а мы тогда объединимся с Австрией и Пруссией. Граф Нессельроде очень ратует.

— Знаю, знаю. — Цесаревич кивнул. — Только силы выйдут неравные. Англия и Франция нас обскачут.

Книжка, лежавшая на коленях у Марии, соскользнула на пол. Александр наклонился и поднял ее.

— Пушкин. «Капитанская дочка». Тебе нравится?

— Гениально.

— А по мне, так его стихи много лучше. Проза какая-то безыскусственная, бесцветная.

— Ну, не знаю, Саша. Мне кажется, проза и должна быть такой — вроде прозрачная, как стеклышко, а на самом деле — хрусталь.

Брат насмешливо цокнул языком.

— Ух, как сказала! Ты прямо поэт.

— Мерси бьен. — Мария дернула плечом. — Нет, поэт — это Пушкин. Бедный Пушкин!

Она еще больше закуталась в шаль.

Цесаревич вздохнул.

— Да, потеря для нашей литературы огромная. «Погиб Поэт! — невольник чести, пал, оклеветанный молвой…» Тоже гениально, не правда ли?

Но Мария не согласилась.

— Вначале гениально, а потом ругательства неуместные.

— Да, за то его и послал папенька на Кавказ.

— Значит, он где-то здесь.

— Почему «где-то». Под Тифлисом, в Нижегородском полку драгун. Завтра мы его увидим на смотре.

Александр, помолчав, добавил:

— За него Сперанский[11] очень просил. Говорит: «Намекните батюшке на Кавказе как-нибудь в удобное время, что нельзя подвергать нового поэта опасности. Мы второй такой потери не переживем».

— И что ты? Намекнул папа́?

— Нет, какое там! Без конца рычит. Страшно подступиться.

Девушка задумалась. Красные отблески огня делали ее похожей на греческую статую. Или на Клеопатру. Впрочем, кто теперь знает, как выглядела в жизни царица Египта?

— Может быть, попробуем через маменьку? — Мария подняла глаза на брата. — Русской литературой она увлечена. И считает себя покровительницей искусств.

Александр оживился.

— Надо попытаться. Переговори с ней — так, по-женски. Постарайся растопить ее доброе сердце. Думаю, мама́ согласится.

— Попробую, коль представится подходящий случай.

2

Сегодня Дидубийский район — часть Тбилиси, а в середине XIX века это было примыкавшее к городу поле, на котором с древних времен местные князья устраивали смотры военных сил. Полукругом, напоминая античный театр, высились уступами каменные скамьи. На скамьях раскладывались ковры, и сиятельные особы рассаживались на них, не боясь застудиться.

10 октября 1837 года погода выдалась отменная: облаков не было в помине, солнце сияло по-летнему. На древках развевались знамена, блестели золоченые пуговицы мундиров. Участников смотра подняли ни свет ни заря, и с шести утра они ожидали царя-батюшку в полной выкладке и боеготовности. Император вместе с семейством прибыл в восемь часов. Ехал он на вороном жеребце, в форме Измайловского лейб-гвардии полка, шефом которого состоял еще с детства: темно-синий мундир с серебристым поясом. Не спеша проезжал вдоль рядов выстроенных в каре пехотинцев и кавалеристов. Останавливался, приветствовал:

— Здравия желаю, удальцы-драгуны!

— Здравия желаем, ваше императорское величество! — рявкали ряды. — Уррр-а-а!

— Здравия желаю, молодцы-артиллеристы!.. Здравия желаю, орлы-казачки!..

— Уррр-а-а!.. Уррр-а-а!..

Завершив объезд, Николай Павлович обратился к воинам с краткой речью, объяснив, какую важную миссию выполняют они на Кавказе, подавляя сопротивление бунтовщиков и оберегая границы Российской империи с юга.

— Рады стараться, ваше императорское величество! — прозвучал дружный ответ.

Самодержец спешился у сидящих на скамьях почетных гостей — Александры Федоровны с детьми. Заняв место в центре, милостиво кивнул: начинайте!

Духовой оркестр грянул старый гимн «Гром победы, раздавайся!» — и полки стали перестраиваться для торжественного марша. Первой шла пехота — все тянули ногу, как когда-то требовал император Павел, — слаженно, стройно, плечом к плечу. Дальше гарцевала легкая кавалерия — уланы в голубых мундирах, гусары в красных доломанах и ментиках, драгуны в черном, казаки в бурках и папахах. Вслед за ними двигалась тяжелая кавалерия — кирасиры и карабинеры. Замыкала шествие артиллерия: кони и волы тащили большие и малые пушки и мортиры. В конце оркестр проиграл недавно принятый новый гимн — «Боже, царя храни!» (музыка Львова, слова Жуковского). Все присутствующие стоя пели, в том числе и самодержец. Он был очень доволен увиденным, все прошло без сучка и задоринки, мощь империи казалась незыблемой, значит, жизнь прожита не зря.

Николай Павлович подозвал Розена, троекратно обнял и расцеловал.

— Вот потрафил, Григорий Владимирович, усладил душу. Шли сегодня прекрасно. А драгуны просто превосходно. Кто их командир — Безобразов? Надо наградить. Лишь линейный батальон сбил слегка каре — видел, да? Ну ничего, нестрашно. Но драгуны-безобразовцы — молодцы!

В командирском шатре на краю поля выпили по чарке во славу русского оружия и отдельно — кавказского корпуса. Говорили о дальнейших операциях против горцев и детально — о пленении Шамиля. Император был возбужден, часто улыбался, что в последнее время делал весьма нечасто. Тут-то Александра Федоровна и произнесла знаменательную реплику, о которой потом долго судачили в светских кругах.

— Николя, дорогой, — сказала она по-французски, — отчего бы тебе по сему случаю не помиловать поэта Лермонтова?

Все тревожно замерли. Николай I посмотрел на супругу в недоумении.

— Лермонтов? А при чем тут Лермонтов?

— Он драгун Нижегородского полка, чей проход так тебя порадовал.

Самодержец повернулся к Розену.

— В самом деле? Лермонтов?

— Точно так, ваше императорское величество, — подтвердил барон. — Ехал нынче в третьем эскадроне.

— Не заметил… — Император задумался. Если бы жена попросила его тет-а-тет, он бы точно отказал. Но прилюдно, при наследнике и княжне, да еще в такой славный день, на волне всеобщего ликования… У монарха дрогнула верхняя губа. — Отчего ты считаешь, Алекс, что служить Отечеству на Кавказе — для него наказание? Ведь другие служат — и ничего. Вон Григорий Владимирович служит — разве в наказание?

Но императрица не поддалась риторике мужа.

— Ты же понимаешь, о чем я. Божьей милостью Лермонтов — поэт. И его «Бородино» искупает вину за ту выходку, что была по случаю смерти Пушкина.

— Ну, не знаю, не знаю, грех его велик. — Император помедлил. — Впрочем, только чтобы сделать тебе приятное…

— И мне, папа́, — улыбнулась Маша.

— Присоединяюсь, — отозвался Саша.

Николай Павлович поднял брови.

— Да у вас заговор? Стоит ли тратить столько сил и времени на какого-то дрянного мальчишку? Ладно, будь по-вашему, я сегодня добрый. Обещаю перевести его ближе к Петербургу.

Александра Федоровна, чуть присев, с благодарностью наклонила голову.

— Мерси, сир.

— Мерси, мерси, — поклонились дети.

Император поморщился.

— Ну хватит об этом. Слишком много чести.

Через день августейшее семейство отбыло из Тифлиса, направившись по Военно-Грузинской дороге в сторону Владикавказа.

3

Впрочем, приказ о Лермонтове так и не был подписан. А слова к делу не пришьешь. Ни Розен, ни Безобразов не могли отдать распоряжений без специальной бумаги о переводе проштрафившегося корнета. Правда, разговор между ними состоялся, и барон сказал командиру нижегородских драгун:

— Бог даст, пришлют депешу из Петербурга. Государь раз обещал, непременно выполнит. А пока обходись с поэтом поаккуратнее, никаких рискованных заданий, пусть просто живет при полку да пишет свои замечательные вирши. Не обременяй.

Безобразов не обременял. С Лермонтовым они подружились, перешли на «ты», часто составляли компанию и расписывали пульку, после службы болтали на литературные и философские темы. Однажды Сергей Дмитриевич сказал:

— Давеча говорил на почте с Нечволодовым. Очень он обижается, что ты, Миша, игнорируешь их семейство. Приглашение принял, а не едешь.

— Да все как-то недосуг было.

— А теперь досуг. Отправляйся завтра же.

— Завтра я хотел ехать к Чавчавадзе. Пригласили меня особливым письмом: мол, хотят устроить у себя литературный салон с моим участием.

— Ну, тогда, конечно, надо ехать к князю. Но потом — непременно к Нечволодову.

— Хорошо, как скажешь.

Стоял октябрь. Но, в отличие от слов Пушкина про «пышное природы увяданье», увядание Алазанской долины шло неторопливо, неярко. Трава то ли жухла, то ли нет, если смотришь вдаль — лишь отдельные полосы желтеют. Только в небе не было прежней синевы, словно кто-то прежнюю акварельную кобальтовую краску сильно развел водой. Да и солнце выглядело не яростно-рыжим, а прохладно-желтым.

При подъезде к Цинандали появились все еще по-летнему зеленые сады. Лермонтов ехал по аллее, а листва смыкалась над головой, образуя природную галерею, приятный аромат эфирных масел, источаемый листьями, ублажал обоняние. В ушах стояла звонкая тишина. Конь ступал мягко.

Плотные тяжелые листья.

Вроде нет остального мира.

Вечность. Ощущение вечности. И иллюзия, что сам вечен.

Галерея кончилась, и открылся вид на усадьбу: двухэтажный каменный дом, второй этаж выше первого чуть ли не в два раза. Заостренные кверху окна. Балкон-навес с ажурной решеткой. Плоская крыша. Козырек над парадным.

Лермонтов спешился. Подбежавший конюх взял Баламута под уздцы и повел под навес конюшни. Из парадного вышел сам князь — запросто, нарушая светские церемонии, по которым гостя должен был встречать кто-то из прислуги и затем проводить в покои к хозяину.

— Бонжур, батоно Михаил Юрьевич, — мешая в шутку русские, французские и грузинские слова, произнес Александр Гарсеванович, улыбаясь. — Как я рад, что вы здесь! — Он приобнял корнета, трижды прижавшись ухом к уху, но без поцелуя. — Милости прошу в дом. Дамы заждались.

Кроме дам в гостиной был еще Давид Александрович — унтер-офицер уланского полка, некогда учившийся с Лермонтовым в Школе гвардейских прапорщиков, но на год позже; в Петербурге они почти не общались, хоть и были на «ты».

— О, мон дье, Дато! — радостно воскликнул корнет. — Вот так встреча! Ты какими судьбами тут?

— Здравствуй, Маешка. В отпуск приехал на две недели.

— Почему «Маешка»? — удивился отец семейства.

Михаил фыркнул.

— Старая история. С легкой руки друзей-однокашников. Знаете героя известного романа Рикера — monsieur Mayeux? Остроумного, но коварного? В честь него и прозвали.

— Но ведь он был горбун? — заметила Екатерина.

— Что с того? Я ведь тоже не Аполлон. Привык: Мае, Маешка… Мишка — Маешка. Не обидно вовсе.

В разговор вступила старшая сестра — Нина.

— Нет. Давид если хочет, может называть вас по-прежнему, нам же такое прозвище режет слух.

— Можно просто Мишель. Или Мишико — по-грузински. Не люблю политесов, знаете.

— Хорошо. Мишель, с вашего согласия. А меня — Нино́, пожалуйста.

— А меня — Като́.

— Что ж, договорились.

Дверь открылась, и грузинка-нянька ввела девочку лет четырех. Она была вся в кудряшках, с поразительно умными черными глазами.

Княгиня Саломея представила:

— Это наша младшенькая — Софико. Мы с Александром Гарсевановичем уж не чаяли, что на старости лет Бог подарит нам еще одно счастье.

— Ах, какие ваши годы, мамб, — мягко попеняла Нина. — Папа́ чуть за пятьдесят, а вы на десять лет младше.

Князь сказал:

— Софико знает ваше стихотворение «Светает…» Про Кавказ. Мы его читали в списках, и оно нас просто пленило.

Он обратился к дочери:

— Не забыла, моя гогона́?[12]

Малышка зарделась, потупилась, опустила глаза.

— Нет… не помню…

— Хорошо, давай позже. А вот еще одна наша родственница. Разрешите представить: Маша Орбелиани. Саломее она доводится племянницей.

Небольшого роста, с тонким грузинским профилем, девушке на вид было не больше двадцати лет. Она смотрела на Лермонтова в упор, словно гипнотизируя. Чуть присев в книксене, сказала:

— Бонжур, мсье. Если они Нино́ и Като́, то меня тогда можно звать Майко́.

— О, созвучно с Мае, — пошутил корнет.

— Может, это неспроста? — сыронизировала Екатерина.

Все заулыбались.

Наконец, завершив знакомства, старший Чавчавадзе пригласил всех к столу. Началось традиционное действо: потчевание приезжего блюдами грузинской кухни.

— Вы должны отведать, Мишель… — говорила Нина.

— Вам понравится… — вторила Екатерина.

— Ты еще не пробовал… — наседал Давид.

Хозяин славил местное вино — белое, сухое, светло-соломенного цвета.

— Как вам вкус? — спрашивал Александр Гарсеванович, пригубливая и причмокивая. — А? Каков плодовый букет?

— Мягкий, тонкий, — соглашался Лермонтов.

— Изготовлено из нашего местного винограда сорта ркацители. В переводе с грузинского это значит «красная лоза». Собирают именно сейчас — во второй половине октября. А потом три года держат в дубовых бочках.

— Превосходно. Послевкусие просто бархатное.

— О, как точно сказано! Только поэт мог так сказать!

После обеда, с чашечками кофе все переместились в гостиную. Саломея попросила Екатерину сесть за фортепьяно. Та раскрыла ноты, заиграла, спела «Вечерний звон», но не на музыку Алябьева, ставший впоследствии знаменитым, а другой вариант — некоей Сабуровой. Князь прочел свои стихи на грузинском — в том числе «Черный цвет», а Като и Майко исполнили романс «Я не скажу тебе „люблю“» по-русски и по-грузински. Все-таки уговорили выступить и маленькую Софико, девочка вначале конфузилась, а потом продекламировала с легким акцентом:

Светает — вьется дикой пеленой

Вокруг лесистых гор туман ночной;

Еще у гор Кавказа тишина;

Молчит табун, река журчит одна…

Она ошиблась только раз: в строчке «и светит там и там» сказала «там и сям». Затем все взоры обратились к Лермонтову. Он зашел за рояль и встал за ним, словно за трибуной, положил на закрытую крышку тетрадь. Полистал небрежно, поднял глаза и поймал на себе взгляд Майко — жгучий, гипнотический. Звонко произнес:

— Я привез вам для чтения мою драму «Маскерад». Первый вариант ее был представлен в цензуру год назад. Его отклонили по причине ряда непозволительных реплик. Мною были внесены изменения и дописан четвертый акт. Но и эту версию мне вернули. Что ж, в театре пиеска не пойдет, но читать в салонах не было запрета. Посему слушайте.

Михаил читал нараспев, как обычно читают поэты, ровно, даже монотонно, мало изображая действующих лиц, но очень выразительно. Слова Арбенина из третьего акта потрясли всех:

Молчи и слушай: я сказал,

Что жизнь лишь дорога́, когда она прекрасна,

А долго ль!.. жизнь как бал —

Кружишься — весело, кругом все све́тло, ясно…

Вернулся лишь домой, наряд измятый снял —

И все забыл, и только что устал.

Но в юных летах лучше с ней проститься,

Пока душа привычкой не сроднится

С ее бездушной пустотой;

Мгновенно в мир перелететь другой,

Покуда ум былым не тяготится;

Покуда с смертию легка еще борьба —

Но это счастие не всем дает судьба.

Сцена сумасшествия героя вызвала всеобщее оцепенение.

Лермонтов закончил чтение. Никто не проронил ни слова. Слушатели молчали.

Первым заговорил князь:

— Страшную историю вы нам поведали. Просто зa donne la chair de poule…[13]

— Да еще и героиня Нина, — в самом деле поежившись, бросила Като.

— Это просто совпадение, — попытался оправдаться Михаил. — Не понравилось, значит?

Ему ответил с жаром Давид:

— «Не понравилось»? Как сие может не понравиться? Потрясающе! Гениально!

Нино подтвердила:

— После Грибоедова вы первый, кто создал пиесу в рифмованных стихах. Только у него комедия, а у вас драма.

Князь предложил поставить ее силами самодеятельного театра в Нижегородском полку, обещая договориться с местным цензором.

— Кто же сыграет Арбенина?

— Нечволодов.

— Ха-ха! И отравит свою жену Катю?

Саломея осуждающе пресекла шутливый разговор:

— Господа, оставьте, это не смешно.

Лермонтов спросил:

— Отчего же молчит мадемуазель Орбелиани?

Все глянули в сторону девушки. Та не засмущалась, сказала просто:

— У меня нет слов от восторга.

— Oh, quel compliment subtil![14]

— И потом, сходство не только в имени героини, но и в фамилии.

— То есть?

— Арбенин — Орбелиани.

Михаил рассмеялся.

— Вот уж не подумал! Ей-богу, никаких аллюзий.

— Это очень странно.

Князь предложил вернуться в столовую и попробовать десерт — мороженое.

— А оно не отравлено? — тут же ввернул Давид.

Княгиня поморщилась.

— Датико, сынок, ты сегодня несносен.

Мороженое ели стоя, разделившись на группки, оживленно болтая. Александр Гарсеванович заявил:

— Михаил Юрьевич, мы вас не отпустим на ночь глядя. Хотя под Цинандали места тихие, береженого Бог бережет. Я уже распорядился постелить вам в гостевой комнате.

— Мне, право, неудобно…

— Да, помилуйте, голубчик, что за неудобства? Выспимся, позавтракаем, совершим конную прогулку. Я хотел бы побеседовать с вами на литературные темы…

— Буду счастлив, мон принс[15]!

— Вот и превосходно.

Оказавшись у себя в комнате — небольшой, но уютной, с окнами в парк; таз, кувшин, перина, — Лермонтов бросил тетрадь на кушетку и хотел было умыться, как вдруг заметил: из страниц тетради торчал розовый краешек бумаги. Взял, открыл и прочел на сильно надушенном листке (текст был на французском):

«Уважаемый мсье Л.! Буду ждать Вас в беседке около полуночи. Постарайтесь выйти незамеченным».

Без подписи. Кто же это? Не Нино точно. Строга, как сама княгиня. Да и старше его года на два-три… Вероятно, Като… А может Майко? Хотя Нино тоже нельзя сбрасывать со счетов. И когда успели написать, положить в тетрадь? Видимо, во время мороженого.

Михаил рассмеялся, скинул мундир и сорочку и начал с шумом и фырканьем умываться.

4

Лежа на кровати, он перебирал в уме события нынешнего вечера. Все прошло хорошо. Пьесу слушали как нельзя лучше. И читал он сегодня неплохо — ровно, без волнения. Помнится, тогда, в Петербурге, у Карамзиных, и в Москве, у Погодина, дрожал, как заячий хвост. А сегодня вел себя по-взрослому.

Като напоминает Лопухину. Но отчего он решил, что такое сходство явится препятствием? Может, наоборот? А какие у нее голубые глаза! Вот что удивительно. У отца и матери карие, а у дочки голубые. Уж не изменяла ли мадам Саломея своему супругу? Нет, такое думать кощунственно. Она дама строгая и холодная, как мороженое. Вряд ли в ней кипят любовные страсти.

Так от кого же записка? От Като? Или все-таки от Майко?

Честно говоря, он предпочел бы Катю Нечволодову. Но она слишком далеко. Вот и слава богу, нечего даже мечтать. Надо стараться Нечволодовых обходить стороной под любым благовидным предлогом. Чтобы не рисковать.

Но когда же придет бумага из Петербурга о его переводе в Россию? И придет ли вообще?

Лермонтов щелкнул крышкой карманных часов. Двадцать пять минут двенадцатого. Можно полежать еще четверть часа. Как бы не заснуть. Нет, от впечатлений только что прошедшего да еще в предвкушении предстоящего не заснешь.

А надо ли возвращаться в Петербург? Что там хорошего? Бабушка — конечно. Близкие друзья. И журналы, где можно печататься. Но погода гиблая, вид на грязную Мойку, сплетни, светские интриги… В Москве лучше. Как-то проще, душевнее. Странный Гоголь. Пишет великолепно, но такой смешной в жизни. С сумасшедшим блеском в глазах. Говорит, что Пушкин подарил ему сюжет «Ревизора». Жаль, что он, Лермонтов, не успел познакомиться с Пушкиным. Видел только раз в жизни, на балу, издали.

Поселиться бы навсегда на Кавказе. Может, в Грузии — как Нечволодов. Или в Пятигорске. Нет, пожалуй, в Пятигорске не стоит — слишком шумно, как и в Петербурге. В Грузии спокойнее. Воздух несравненный. Какой воздух в Цинандали! Запах безмятежности, счастья. Взять в жены Майко или Като, уйти с военной службы в отставку и отдаться литературе. В голове столько планов и сюжетов! На три жизни хватит.

А сколько ему жизнь отмерила?

Лучше умереть молодым — эту мысль Арбенина он вполне разделяет.

Но не хочется, как не хочется, черт возьми, умирать в юности!

Мама́ умерла в двадцать два, папа́ в сорок четыре. Значит, он — в тридцать три. Если верить в нумерологию…

Он снова посмотрел на часы: без четверти полночь. Пора собираться.

Застегнул мундир, расчесал гребешком волосы. Посмотрелся в зеркало. Да, усы могли бы быть погуще. Борода вообще растет плохо, он ее сбривает без сожаления. Нос чересчур вздернутый. Да, не Аполлон. Вылитый Маешка. Но ведь кто-то влюбляется — и серьезно. Например, Сушкова. Да и Лопухина относилась к нему с нескрываемым чувством. Просто не дождалась… И отчего влюбляются? Некрасивый капризный мальчик. Разве что поэт. Но в мужчин не влюбляются за их талант. Или очень редко. Женщин пленяет вовсе не это. Ну-с, посмотрим, кто ждет его сегодня в беседке. Неплохой сюжет, впрочем, не слишком новый. У кого-то он читал в романе нечто похожее? У аббата Прево?[16]

Вылезти из окна и спуститься, пользуясь выступами каменной кладки, было несложно. Он спрыгнул в кусты сирени. Выпрямился и огляделся.

Стояла темная ночь. Месяц едва проглядывал сквозь лохматые черные облака. Тишина, ни шороха. И цикад не слышно: поздно, осень.

А в какой стороне беседка? Не хватало еще заблудиться ночью в парке. То-то выйдет конфуз! Примут за ненормального. Гоголю бы простили, он и так чудак. Михаил же драгун с трезвым рассудком.

Лермонтов выбрался на аллею и пошел наобум. Вот ведь дура: для чего назначать свидание в беседке, раз он не знает, где эта беседка находится? Никакого соображения — не могла поставить себя на его место. Броди теперь в темноте. Как тать в нощи.

Не видать ни зги. Может быть, налево?

Но зато ощущение непередаваемое: теплая осенняя ночь, ни ветерка, остро пахнет листьями, землей и цветами сирени…

Сирени тонкий, сладкий аромат

Меня пленил однажды совершенно,

Когда аллеей шел уединенной,

Любовию обманываться рад…

Я шел в сирени, повторяя едко:

«Да где же эта чертова беседка?!»

«Так! Вроде шорох. Это, должно быть, мышь. Или все-таки платье незнакомки? Жаль, что нет фонаря. Или свечки.

Кажется движение за стволами. Так и есть — беседка. Слава богу! Все-таки нашел.

Фигура в темном плаще с накидкой. Сцена — как в какой-нибудь пьесе Лопе де Вега[17]. Или Тирсо де Молина[18]. Мои испанские корни, где вы там? „Буэнос ночес, сеньорита! Кэ таль? Комо эста Устед?“[19] Здесь мои познния в испанском кончаются. Надо переходить на французский».

— Бон нюи, мадемуазель. Комман са ва?[20]

Он подошел почти вплотную, но лица не видел.

— Трэ бьен, мерси[21].

Голос не узнал, потому что пискнула еле слышно.

Взял ее за руки. Пальчики холодные и заметно дрожат.

— Вы хотели меня видеть, я пришел. Только я вас не вижу. Кто вы, мадемуазель?

Она тяжело дышала и не отвечала.

— Ах, скажите же что-нибудь!

Молчит. Хочет отнять руки.

— Говорите же ради всего святого!

Она пролепетала:

— Михаил Юрьевич… Мишико… — и заплакала.

— Господи Иисусе! Что с вами? — обнял Михаил ее за плечи.

Девушка порывисто прижалась к нему, и он почувствовал спазмы плача у нее в груди.

— Не таитесь, откройтесь, — произнес корнет мягко. — Все, что наболело. Я постараюсь помочь.

Она сжала его ладони и подняла лицо.

— Поможете?

— Обещаю.

— Михаил Юрьевич… Мишико… Женитесь на мне!

Изумившись, он пробормотал:

— Боже мой, о чем вы?

— Увезите меня отсюда. Я готова разделить ваш суровый армейский быт. Ожидать вас после сражений, ухаживать в случае ранения… Стану вам примерной женой.

Лермонтов не знал, что сказать. Наконец с трудом произнес:

— Шутите, сударыня?

— Ах, какие шутки! Это мольба! Никому другому я не могла бы открыться. У меня нет настоящих друзей. Я живу в доме моей тетушки…

«Это Майко! — догадался он не без удовольствия. — А что, может и в самом деле жениться?»

— Здесь и дома я ни в чем не нуждаюсь. Я княжна, все меня любят. Дома — дорогие мне сестры и брат. Меня намереваются выдать за богатого жениха. В благодарность им не смогу отказать и пойду за нелюбимого князя… Но в душе — тоска, тоска! Я способна на большее: стать подругой великого человека. Такого, как вы.

— Вы мне льстите, милое дитя.

— Ах, не говорите со мной в таком тоне! Точно Онегин в ответ на письмо Татьяны. Я уже не ребенок. Мне осьмнадцать лет, и я могу сама сделать выбор. Вся моя надежда на вас! Буду только с вами — и ни с кем более!

— Вы меня пугаете, Майко.

— Вы военный, а военным не пристало пугаться.

— Знаете, женитьба — чрезвычайно ответственный шаг.

— Хорошо, не женитесь, это все равно, только увезите меня с собой.

— Разрешите подумать до утра? Я человек рассудочный.

Девушка разжала пальцы и отстранилась.

— Не хотите… понятно…

— Погодите! Перестаньте, ей-богу, злиться. Я же не сказал «нет». Были б вы происхождения низкого или сирота. Но украсть княжну, да еще окруженную сонмом родичей, — дерзость непомерная. И куда бежать? Я на службе под особым приглядом. Нет, бежать не удастся. Выход один — законный брак. Я могу испросить дозволения жениться у Безобразова. Вы ведь знаете: лица из числа офицерского состава по закону, изданному императором, не имеют права жениться без разрешения своего командира. Предположим, Безобразов не возразит. Но дадут ли согласие ваши родственники?

— Я надеюсь… Но сказать точно я бы не решилась, — Майко вздохнула.

Лермонтов приободрился.

— Вот видите. Надо взвесить все «про» и «контра»[22]. Утро вечера мудренее. Сможем мы увидеться завтра наедине?

— Приходите в беседку после обеда. Здесь принят послеобеденный отдых, все ложатся спать, дом пустеет. Если я не смогу вырваться, напишите записку, положите вот сюда под камушек — я приду и прочту.

— Хорошо. Так и сделаю. — Он опять сжал ее ладони. — Милая Майко…

Михаил прошептал взволнованно:

— Вы мне очень нравитесь. Я вам тоже?

— Да, очень. Эта ваша драма… Я слушала с замиранием сердца. И сказала себе: этому человеку можно посвятить жизнь.

Лермонтов наклонился, прижался губами к ее губам, трепетным, прохладным, ощутил запах миндаля. Внезапно ему действительно захотелось стать супругом княжны Орбелиани, провести медовый месяц в Тарханах, а затем снять квартиру в Петербурге. Или в Москве. Быть отцом семейства. Мальчика назвать Юрием. Девочку — Марией. А другую — Елизаветой, в честь бабушки…

Выскользнув из рук Михаила, собеседница прошептала:

— Все. Прощайте до завтра. Я уйду первой. — И она растаяла в темноте, словно призрак.

Уж не сон ли это был? Не наваждение ли?

Лермонтов присел на скамейку в беседке. Расстегнул две верхние пуговицы мундира, пальцем оттянул воротник, вздохнул глубоко, так что грудь наполнилась воздухом до предела. Потом с шумом выдохнул.

Черт возьми, вот так приключение! Даже взмок слегка. Сколько ему пришлось страдать от светских красавиц, не желавших одарить его своей благосклонностью! В бешенстве писал дерзкие стихи, а мужскую силу растрачивал на доступных девок. Но ни то, ни другое не вносило успокоение в душу. Варя Лопухина дожидалась его предложения, а он тянул, думал, что она никуда не денется, если вправду любит. А она взяла и вышла за старика. Отчего? Чтобы обрести статус в обществе? Так же, как и он. Он же не стал продолжать образование в университете, а внезапно для всех поступил в Школу юнкеров и гвардейских прапорщиков, хоть и не мечтал никогда о военном поприще. Чтобы обрести статус. Отучился два года в школе — и офицер. Офицер — это статус. Вход в салоны, в высшее общество. Разница большая: то студент, а то офицер. Хотел вырваться из-под бабушкиного влияния. И хлебнуть армейской романтики. Правда, действительность в школе и затем на службе оказалась вовсе не такой романтичной, как ему раньше представлялось. Все равно он не жалел о сделанном выборе. А о Варе жалел. И не мог выбросить из сердца.

Чтобы вышибить клин, нужен был другой клин. Неужели — это Орбелиани? И зовут Марией, как его мама́. И такая нежная, приятная, точно фея. Губки сладкие. Миндалем пахнут…

Нет, определенно можно попробовать жениться. Возвратиться с Кавказа с таким трофеем. То-то разговоры пойдут по салонам в Москве и в Петербурге! Лермонтов женился на грузинской княжне! Точно Грибоедов. Да, не ожидали! А на вид такой замухрышка…

Бабушка, конечно, вначале расстроится: ей кого ни приведи в жены внука, ни одной не будет довольна. Но потом остынет и успокоится. Примет Машу-Майко как родную. Бабушка — она добрая, хоть на вид и строгая. При желании из нее можно вить веревки.

Надо будет сразу выйти в отставку и заняться литературой. Наконец собрать книжку стихотворений — ведь Краевский давно пеняет, что не составляю. И продолжить хлопоты в отношении «Маскерада». А потом — открыть собственный журнал. И засесть за толстый роман. Имя герою уже придумано — Григорий Александрович Печорин. Кое-кто усмотрит параллели с Онегиным (две реки: Онега — Печора), ну и пусть. Ведь они действительно в чем-то схожи. Мой Онегин — офицер на Кавказе. Попадает в разные переделки, но не столько военные, сколько житейские. И описывает их чрезвычайно иронично.

Лермонтов поднялся, спросил сам себя: стало быть, женюсь? Затем устало провел рукой по лицу: завтра, все решу завтра. А сегодня — спать. Надо выспаться, чтобы принять верное решение.

Поплутав по аллеям, он вышел к дому и наткнулся на сторожа-грузина, обходившего с фонарем владения князя. Оба испугались. Осветив лицо незнакомца, сторож улыбнулся:

— Вы, русский офицер, гость хозяев, да? А зачем ходить в темноте, ночью надо спать.

— Вышел прогуляться, подышать свежим воздухом. И слегка заблудился.

— Заблудился — нехорошо. Я иду провожать, дверь открыть, да?

— Сделай одолжение, дорогой.

У себя в комнате он бросился на кровать и блаженно вытянулся. Ночью надо спать. Все решения будут завтра…

5

К завтраку Лермонтов спустился около восьми. Был во всей красе: в свежей сорочке, которую заботливо положил ему в саквояж Андрей Иванович вместе с чистыми носовыми платками и бритвенным прибором, в вычищенном мундире (чистил сам, найденной в гардеробе щеткой) и надраенных до блеска сапогах (чистил слуга Чавчавадзе — корнет выставил обувь в коридор), выбритый, сбрызнутый одеколоном. Увидел на балконе Давида, подошел поздороваться. После рукопожатий тот предложил покурить. Сели в мягкие плетеные кресла.

— Хорошо ли спалось, Мае?

— Великолепно. Как говорится, без задних ног.

— Видно, неплохо надышался ночным воздухом.

Лермонтов смутился.

— Сторож, мерзавец, доложил уже?

— Отчего же мерзавец? Это его работа. Сообщать обо всем, что заметил при обходе.

— Я вначале не мог уснуть и решил было прогуляться. Видишь — помогло.

— А зачем вылез из окна? И кусты помял? Проще — в двери.

— Побоялся кого-нибудь разбудить.

— Ну-ну. — Давид пыхнул трубкой. — А может быть, ходил на свидание в парк?

Михаил изобразил удивление.

— Господи, о чем ты?! Да с кем — свидание? У меня вчера и времени не было с кем-то уговориться.

Молодой Чавчавадзе невозмутимо курил. Затем сказал таким же невозмутимым голосом, глядя куда-то в сторону:

— Говорю по-дружески: с дамским полом в моем доме не шути. Здесь не то что в России. Наши законы намного суровее.

— Ты мне угрожаешь, Дато? — усмехнулся Лермонтов.

— Я предупреждаю. Сестры и Майко под моей и отца защитой. Никаких двусмысленностей не потерпим.

Михаил раздраженно засопел и какое-то время курил молча. Но потом спросил уже без нервозности:

— Ну а коли я сделаю предложение?

У Давида на лице отразилось недоумение.

— Да кому, позволю себе спросить? Нина дала обет и ни с кем не хочет связывать себя узами нового брака. У Екатерины жених — князь Дадиани. Правда, помолвка их еще не оформлена, но, я думаю, это дело времени.

— А Майко?

— Майко?.. — собеседник выдохнул дым. — О Майко забудь. Потому что она моя.

— То есть как — твоя?

— Я имею на нее виды.

— Любишь?

— Да, люблю. Состоял в переписке, будучи в Петербурге.

— А она к тебе расположена?

— Отвечала на письма с нежностью.

Трубка Михаила погасла, он зачиркал кресалом, высекая искры. Снова раскурил и затянувшись, спросил:

— Ну а коль она предпочтет другого?

Чавчавадзе ответил просто:

— Я его убью.

— На дуэли?

— Это уже неважно. Главное — убью. Потому что Майко за другим не быть.

Лермонтов, нахохлившись, сидел, как замерзший голубь. Мрачно бросил:

— Мне твои пассажи, Дато, удивительны. Все-таки у нас девятнадцатый век, и считается, что свободным женщинам можно делать выбор самим.

Однокашник слегка поморщился.

— Здесь Кавказ, и законы иные. На Кавказе все решает мужчина. — Он постучал по пепельнице, вытряхивая догоревший табак. — Словом, не сердись, дорогой Мае, я обидеть гостя не вправе и действительно рад тебя видеть после долгой разлуки, но считаю своим долгом честно предостеречь, по-дружески. На Кавказе свои порядки. Мы, живя в России, уважаем и соблюдаем ваши порядки. Ну а вы у нас соблюдайте наши. И тогда не возникнет поводов для ссор.

— Я благодарю тебя за науку, — мирно проговорил Лермонтов.

— Карги! Хорошо! — И Давид слегка похлопал его по предплечью.

Вскоре спустились дамы: первой шла Саломея, за ней дочери. Гостя проводили к столу. Все сели, ожидая хозяина. Улыбнувшись, Екатерина спросила:

— Как вам спалось, Мишель?

— Превосходно, Като, спасибо.

— На дворе нынче пасмурно, но, надеюсь, дождик не помешает вашей конной прогулке с папа́.

— Я тоже надеюсь.

Наконец появился князь. Слуги начали подавать блюда.

— А Майко не выйдет? — обратился к жене Александр Гарсеванович.

— Нет, Марии с утра нездоровится. Мы ей подадим в комнату.

— Сильно нездоровится?

— Ничего серьезного, — с некоторой насмешкой ответила Саломея, бросив взгляд на гостя. — С молодыми девушками это бывает.

Разговор перешел на другие темы. Лермонтову вдруг захотелось уехать, покинуть этот с виду гостеприимный, но на самом деле совершенно чужой, в чем-то даже враждебный дом, с его удивительными законами и неясными отношениями. Еще эта конная прогулка с хозяином! Может, отказаться? Нет, нельзя, обидится. Надо терпеть.

Кофе пили на балконе. Александр Гарсеванович, посмотрев на небо, произнес:

— Тучи вроде бы начали редеть, небо проясняется. Вы не против прогулки, Михаил Юрьевич?

— Я в предвкушении.

— Ты поедешь с нами, Дато?

— Нет, мерси, у меня дела в Караагаче.

— Ну как хочешь.

Конюх вывел под уздцы лошадей. Всадники помахали женщинам, провожавшим их, стоя на балконе, и неторопливо двинулись по аллее. Чавчавадзе заговорил:

— Меня вновь зовут на государеву службу. Предлагают потрудиться в совете Главного управления Закавказского края. Государь во время визита был милостив. Прежняя опала совершенно забыта.

— Вы довольны?

— И да и нет. Принести пользу родному краю — это честь для любого патриота, но при условии действительных полномочий. Просто числиться не имеет смысла, прикрывать своим именем злоупотребления остальных я не хочу.

— Вы всегда сможете злоупотребления вскрыть. Доложить государю…

— Ах, дражайший Михаил Юрьевич, на Кавказе не все так просто. Государь ведь далеко, а родные лихоимцы под боком. И порой они сильнее его.

Помолчав, Чавчавадзе добавил:

— Ну, да ладно, посмотрим. Я еще согласия не давал.

Разговор плавно перетек на общекавказские темы.

Горские народы во главе с Шамилем продолжают сопротивление, значит, спокойной жизни в этом регионе не жди. Главное, войной ничего не добиться, — рассуждал князь. — Будет только никому не нужное истребление друг друга. А России пора понять: силой одолеть Кавказ невозможно. Только экспансией товаров, культуры, цивилизации — предприятий и железных дорог. Люди, почувствовав выгоду, сами сложат оружие.

Вскоре выехали на берег быстрой речки — Чавчавадзе произнес название, но Лермонтов не запомнил, понял только, что она впадает в Алазани и питает почву у виноградников. Здесь дышалось легко, и в его душе возникло ощущение, что таким и должен быть райский сад: вечная зелень стройных деревьев, темно-голубая река, необъятная долина и гребешки гор. Чавчавадзе, видимо, тоже очарованный, прочитал стихи на грузинском языке, а потом перевел: «Даже на чужбине снится мне моя земля, чувствую брызги речной воды у меня на лице, ощущаю запах молодого винограда в давильнях; это запах моей родины».

Лермонтов вздохнул.

— А моя родина пахнет по-другому.

Каждый подумал о своем, оба рассмеялись.

Неожиданно князь сказал:

— Я вчера видел, как на вас глядела Майко. Будьте осторожны.

Лермонтов удивился.

— Осторожен? Почему?

— У нее в роду были чернокнижники. Если она захочет приворожить, вы потом навек потеряете разум и покой.

— Дато говорил мне, что Майко ему нравится.

— Да, я знаю. Они состояли в переписке, но она к нему питает только дружеские чувства. — Князь чуть помедлил. — И потом для Дато я наметил иную партию — внучку царя Георгия Тринадцатого, светлейшую княжну Анну Ильиничну.

— О, неплохо! А Дато знает?

— Знает, но пока сопротивляется. Он, видите ли, влюблен в Майко! Да мало ли в кого мы влюбляемся в юности. Надо смотреть на вещи реально.

— Сердцу не прикажешь.

— Сердцу — да, но уму можно. И жениться надо не столько по сердцу, сколько по уму. Как у вас говорят в России: по расчету.

— Вы женились на мадам Саломее тоже по расчету?

Князь расхохотался.

— В этом смысле мне повезло: и расчет, и чувства совпали.

Всадники повернули обратно. Лермонтов задумчиво спросил:

— Получается, если Майко выйдет за другого, то вопрос о Дато повернется в нужном для вас направлении.

— Да. — Чавчавадзе похлопал коня по шее. — Но не стройте иллюзий, мон шер ами[23]. Родичи Майко не дадут согласия на ваш брак.

Лермонтов вспыхнул.

— Я не понимаю, отчего? Вы же дали согласие на брак вашей дочери с Грибоедовым!

Князь пожал плечами.

— Ну, во-первых, пророссийские настроения десять лет назад были в Грузии намного сильнее. Во-вторых, Грибоедов был сановником высокого ранга — действующим министром. В-третьих, Нино умоляла меня об этом… — Он сделал паузу. — Вы не обижайтесь, Михаил Юрьевич, с вами по-другому…

— Можно обвенчаться и без согласия родичей!

Александр Гарсеванович хмыкнул.

— Можно, но не советую. Здешние законы суровы. Избежать последствий вам удастся, только скрывшись с ней в России. Но такой исход чреват для вас обвинением в дезертирстве.

— Меня, должно быть, скоро переведут в Петербург.

— Когда переведут — поразмыслите об этом отдельно.

Весь дальнейший путь до усадьбы Лермонтов молчал. Князь рассказывал о своей службе при Барклае-де-Толли, анекдоты о войне 1812 года, но он не слушал. Повторял про себя: «Вот назло, назло украду Майко и женюсь на ней. Не боюсь я ни Дато, ни князя, ни ее родных. Всем утру нос! Навек запомните, кто такой Маешка. Я для вас, видите ли, не знатен и не богат. Зато она влюблена в меня. Этого достаточно».

В усадьбе всадники поблагодарили друг друга за компанию. Чавчавадзе пошел отдохнуть до обеда, а Лермонтова встретили внизу Нино и Като. Младшая подошла с большой красивой тетрадью в золотом переплете.

— Дорогой Мишель, у меня к вам просьба. Напишите что-нибудь мне в альбом. Я была бы счастлива.

— С удовольствием.

Он взял тетрадь и поднялся к себе в комнату. Постоял у раскрытого окна, глядя на деревья, газоны, цветники, сбросил мундир. Сел, достал перо и чернильницу, покусал губу. Вспомнил голубые глаза Като, как она вчера пела, и решительно начал:

Слышу ли голос твой,

Звонкий и ласковый,

Как птичка в клетке,

Сердце запрыгает;

Встречу ль глаза твои

Лазурно-глубокие,

Душа им навстречу

Из груди просится,

И как-то весело,

И хочется плакать,

И так на шею бы

Тебе я кинулся.

Он рассмеялся и бросил перо. Рифмовать не хотелось. И так сгодится.

Но потом подумал и сочинил еще одно четверостишие:

Как небеса, твой взор пылает

Эмалью голубой,

Как поцелуй, звучит и тает

Твой голос молодой.

Нет, сегодня стихи не идут. Мысли о Майко. И разыгрывать влюбленность в Като совершенно не хочется. Может быть, чуть позже.

Лермонтов лег, закрыл глаза и представил себе Майко. Предки чернокнижники? Шутка или правда? Но глаза у нее действительно гипнотические. Впрочем, его предок, Томас Лермонт, тоже был ясновидящий. Магия на магию, колдовство на колдовство. Кто победит?

Он незаметно уснул и проснулся, услыхав голос за дверью:

— Михаил Юрьевич, мосье Лермонтов, вас хозяева ждут обедать.

— Хорошо, спасибо, иду!

Наспех приведя себя в порядок он сбежал по лестнице. Извинился за опоздание. Все семейство уже располагалось за столом, Майко и Давида не было. Михаил сел на свое место.

— А где мой альбом? — обратилась к нему Като.

— Ой, забыл наверху! Я стихи вписал.

— Сгораю от нетерпения. Можно послать слугу.

— Да к чему такая поспешность? Принесу альбом сразу после десерта. Вы уж простите: нынче вдохновения не было и писалось вяло.

— Отчего же не было? Утомились прогулкой?

— Нет, прогулка мне понравилась. Здесь у вас такие красоты! Грех не любоваться.

Во время еды обменивались ничего не значащими репликами. Лермонтов размышлял: как Майко дойдет до беседки, если не вышла к обеду? Кто-нибудь увидит и сразу что-то заподозрит. Лучше ему не ходить вовсе. Впрочем, не ходить невозможно! Этим вечером он, должно быть, уже уедет. Чавчавадзе — милые люди, но пора и честь знать. «Маскерад» прочитан, местное вино по достоинству оценено, задерживаться нет резонов. А Майко оставить записку. Положить в беседке под камушек, как договорились. Он уедет — она прочтет. Гипнотический сон прошел. И жениться не нужно. Глупость какая — жениться! Как такое в голову могло прийти? Явно — гипнотическое внушение.

Он повеселел. Так всегда у него было: неопределенность терзает, трудно сделать выбор и на что-то решиться — и вдруг решение найдено. Сразу падает гора с плеч, сразу — облегчение, мир, покой в душе и хорошее настроение. Не доев десерт, сбегал в свою комнату и принес альбом. Прочитал стихи. После слов: «Так на шею бы тебе я кинулся» — осторожно добавил: — Ну, конечно, по-дружески.

Завизжав от восторга, Като воскликнула:

— Какая прелесть! — И сама кинулась, обняла за шею. Потом заметила: — Я, конечно, тоже по-дружески, правда?

Все засмеялись.

Князь сказал:

— Мы с моим покойным зятем Александром Сергеевичем Грибоедовым, породнившись, объединили наши коллекции оружия. Хочу, Михаил Юрьевич, сделать вам подарок. Окажите честь, осмотрите коллекцию и возьмите на память любую вещь.

Лермонтов слегка растерялся.

— Я не смею, Александр Гарсеванович. То есть коллекцию осмотрю с удовольствием, но коллекционное оружие взять не смогу.

— Нет уж, сделайте одолжение, Михаил Юрьевич. Вы своим отказом меня обидите. На Кавказе не принято отказываться от подарка.

— Ох уж эти кавказские порядки! Право, мне неловко.

Нина пришла на помощь.

— Русские любят, чтобы им дарили сюрпризом. Надо пойти навстречу, папа́. После осмотра коллекции мы вдвоем посоветуемся и решим, что преподнести гостю.

Глядя на любимую дочку, старший Чавчавадзе кивнул.

— Хорошо, пусть так, я не возражаю.

Закончив обед, мужчины перешли в библиотеку, где на стенах висели сабли, кинжалы, пистолеты и старинные ружья. Большинство — с дорогим чернением, кованные серебром и золотом, на многих — драгоценные камни. У Лермонтова загорелись глаза, он стоял совершенно завороженный.

— А? Что скажете, Михаил Юрьевич?

— Настоящие сокровища, Александр Гарсеванович.

Князь, как умелый гид, подробно рассказал почти о каждом из экспонатов — где, когда, кем добыт или куплен.

— А вот эти мне достались от Грибоедова, — продолжил хозяин. — Часть он привез из Персии, часть из Дагестана, часть ему подарили казаки после их набегов на аулы чеченов. Нина была права: мы решим с ней вдвоем, что достойно стать подарком восходящей звезде литературной России, новому Пушкину.

— Оставьте, дорогой князь, я сейчас сгорю со стыда.

— Нечего стыдиться своего таланта. Им гордиться надо. Потому что талант — дар Божий.

Наконец осмотр завершился. Лермонтов поднялся к себе — якобы для послеобеденного сна, а на самом деле — в ожидании возможности незаметно выйти из дома и пойти в беседку. Взяв перо и бумагу, размашисто написал по-французски: «Дорогая Майко!» Скомкал, взял другой лист: «Милая Майко! Если Вы читаете эти строки, значит, наше с Вами свидание не случилось. Я оставил записку и уехал из Цинандали. Нам не быть вместе — говорю с прискорбием, но суровой правде нужно глядеть в глаза. Обстоятельства против нас. Похищение Ваше невозможно, думать о нем смешно. Законный брак уж тем более невозможен из-за точек зрения в семействах Чавчавадзе и Орбелиани. Не судьба! Останемся добрыми друзьями и навеки сохраним в памяти ту прелестную ночь и случайный поцелуй. Будьте счастливы! Мишико».

Перечитав, посыпал специальным песком, сушащим чернила. Затем походил по комнате, взвешивая сделанное. Нет, нельзя иначе. Он совсем не готов к семейной жизни. Оба станут друг для друга обузой. У него иная судьба.

Лермонтов спрятал записку во внутренний карман, застегнул мундир и, приоткрыв дверь, осмотрел коридор. Вроде никого. Вышел и, стараясь не стучать каблуками, стал спускаться по лесенке, устланной ковровой дорожкой. Первый этаж был пуст и тих. Он осторожно покинул дом. Но буквально за порогом особняка столкнулся нос к носу со сторожем-грузином: тот старательно подметал дорожку у входа. Старик улыбнулся ему как доброму знакомому.

— Здравия желаем.

— Здравствуй, дорогой. — Лермонтов достал из кармана монетку. — Вот тебе гривенник. Сделай одолжение, не рассказывай никому, что видел, как я иду на прогулку.

Сторож обиделся.

— Вай, зачем платить? Илико и так может молчать.

— Нет, держи, это тебе подарок.

— А, подарок — совсем другое. Мадлоба! Спаси Бог! — Он наклонился к уху Михаила и прошептал: — Барышня видел. Тоже на прогулку. — И понимающе закивал, хитро улыбаясь.

Вот мерзавец! Все знает! Дать бы в рожу тебе, Илико! Как не везет. Но теперь поздно отступать.

Значит, она пришла? Незадача: отказать в письме было гораздо проще. А теперь придется искать новые слова. Да еще под гипнотическим взглядом. Сможет ли он уйти от ее чернокнижных чар?

Подходя к беседке, издали увидел белую шляпку. Девушка сидела, понурившись. Михаил взошел на ступеньку.

— Здравствуйте, Майко.

Какая она бледная нынче! Синяки под глазами. Взор какой-то туманный. Ссохшиеся губы.

— Здравствуйте, Мишель. — Покашляв, она проглотила комок. — Хорошо, что вы пришли. Я посмотрела, а записки нет, и вас нет. Очень огорчилась.

Он взял ее ладонь и поцеловал. Мягко прижал к щеке.

— Пальчики холодные. На дворе такая теплынь!

— А мне зябко. Видимо, вчера ночью простудилась.

— Бросьте, это нервное.

— Может быть, и нервное. После нашей встречи я не сомкнула глаз. Думаю и думаю. И не знаю, на что решиться. — На глазах у нее выступили слезы. — Я люблю вас… это так… и не перестану любить никогда… вы — мой идеал — умного, талантливого мужчины. Подождите, не перебивайте, у меня и так путаются мысли. Но любить — одно — каждый волен и вправе. А идти под венец — совершенно другое. Столько жизненных обстоятельств! Не уверена, что смогу их преодолеть.

Неожиданно для себя он сказал с горячностью:

— Не следует решать столь поспешно. Оба мы взволнованны и не мыслим трезво. Надо остудить разум. Время подскажет.

Встрепенувшись, девушка спросила:

— Что вы предлагаете?

— Нынче я уеду из Цинандали. Вскоре должен прийти указ императора о моем переводе в Петербург. Я поеду через Тифлис. Было бы чудесно, если бы к тому времени — скажем, через две-три недели — вы тоже оказались в Тифлисе. Мы увидимся и тогда объяснимся окончательно.

В глазах ее вспыхнула надежда.

— Я согласна! — Она взяла его за руку. — О, Мишель! Вы такой чудесный!

Лермонтов иронически улыбнулся.

— Вы меня не знаете. Я бываю гадок, сам себе противен.

— Все мы не без греха. Надо видеть главное, не замечая мелочей.

Он привлек ее к себе, заглянул в глаза. Брови были густые, почти сросшиеся на переносице.

Михаил дотронулся губами до мягких губ, снова ощутил знакомый запах миндаля. И поцеловал уже крепко, плотоядно.

Вырвавшись, она поправила волосы под шляпкой. Покачала головой, но не проронила ни слова. А затем чуть ли не бегом покинула беседку.

— Подождите, Майко! — крикнул вслед Михаил. — Я могу надеяться на встречу в Тифлисе?

Ответа он не услышал.

Лермонтов вздохнул.

— Странная она. Нервы такие слабые. Видимо, часто бывают истерики.

Он сел, закинул ногу на ногу. Разбросав руки по перилам беседки, блаженно прикрыл глаза. Хорошо! Все устроилось славным образом. И не разрыв, и не узы брака. Просто уход от сложностей. А увидятся, нет ли в Тифлисе — бог весть! Возвращаться к бабушке лучше одному.

Во время дневного чая, на котором Майко снова не было, Лермонтов объявил о своем намерении ехать в часть. Чавчавадзе даже слегка растерялись.

— Как же так, Михаил Юрьевич, любезный? — удивился князь. — Мы не поговорили как следует. И не выбрали вам подарок. Нет, помилуйте, вы должны остаться.

Он ответил:

— Я надеюсь на нашу новую встречу в Тифлисе. И хотел бы попросить Нину Александровну разрешить мне поклониться могиле Грибоедова.

У Нино дрогнули ресницы.

— Конечно, я весьма тронута этим вашим желанием. Обязательно сходим к моему Сашеньке вдвоем. Мы, должно быть, окажемся в Тифлисе в первых числах ноября.

— Стало быть, скорее всего, увидимся.

Михаил уезжал из имения около семи вечера. Все семейство, кроме Давида и Майко, провожало его, стоя на балконе. Он помахал рукой и, пришпорив Баламута, поскакал по аллее к выходу.

Вскоре впереди показался всадник — это был Давид.

— Что-то ты рано удираешь от нас, Маешка, — хмыкнул он. — Или не понравилось?

— Очень понравилось — что ты, Дато! Но, как говорится, труба зовет. Да и негоже злоупотреблять гостеприимством.

— А отец подарил тебе кинжал из своей коллекции?

— Не успел. Но подарит при нашей скорой встрече в Тифлисе.

— Уж ты не сомневайся, подарит. И поверь мне, Маешка: лучше взять кинжал, чем девицу. Он надежнее.

Лермонтов фальшиво изумился.

— Ты о чем, Дато?

— Сам знаешь, о чем.

Несколько натянуто раскланявшись, они поскакали в противоположные стороны.

6

В Караагаче Лермонтов заглянул на почту и получил четыре письма — от друзей и от бабушки.

Бабушка писала, что недавно была у Дубельтов и узнала от Леонтия Васильевича, что вопрос действительно решен положительно: «Есть уже приказ о твоем переводе в гвардию, правда, не в Царское Село, а под Новгород. Это все равно, лишь бы не Кавказ!» — добавляла Елизавета Алексеевна. Словом, надо только подождать, когда приказ дойдет до Тифлиса и затем попадет к Розену. «Я надеюсь, будешь в моих объятиях к Рождеству».

Александр Одоевский сообщал из Ставрополя, что пришло его назначение в Нижегородский драгунский полк и они вскоре увидятся. Это было хорошее известие: Михаил относился к ссыльному декабристу словно к старшему брату и считал его стихи очень неплохими.

Святослав Раевский сетовал, что давно не получал от товарища писем. Видимо, несколько взаимных посланий затерялись в дороге. Друг слегка хандрил у себя в глуши в Олонецкой губернии, говорил, что спасается общественной деятельностью, издает местную газету и надеется, что, когда император снизойдет до прощения автора «Смерть поэта», и ему выйдет послабление.

А четвертое письмо было от Софьи Николаевны Карамзиной, дочери историка Карамзина, — у нее и у ее матери в салоне собирались литераторы, художники, музыканты. Лермонтов три раза здесь читал свои произведения. Софья Николаевна прочила ему великое будущее, предостерегала от опасностей на Кавказе и в своих письмах обычно всячески пыталась развлечь. И на этот раз, говоря о светских новостях Петербурга, с удовольствием сообщала: «Тут у нас теперь в моде финские красавицы — сестры Шернваль. Старшая, Аврора, фрейлина императрицы, вышла замуж за промышленника, мецената, ныне егермейстера двора Павла Демидова; мой брат Андрюша от нее без ума — и, конечно же безнадежно, ибо та очень строгих правил. Говорят, ждет ребенка, но по ней пока что не видно. Младшая, Эмилия, замужем за графом Мусиным-Пушкиным, прежде опальным, а теперь прощенным. Несмотря на свои 27 лет, родила ему пятерых детей, и все мальчиков: двое сыновей умерли во младенчестве, а растут и здравствуют трое. Старшему уже шесть, младшему — четыре. И она снова начала появляться в свете. Непередаваемой красоты женщина! Если про Аврору можно сказать, что она — воплощение северной холодности, то Эмилия совершенно иная — теплая, душевная, пылкая, открытая. Часто посещает наши вечера. И мужчины через одного в нее влюблены. Вы, Мишель, как вернетесь, непременно влюбитесь тоже. Мы Вас ждем с нетерпением: всем уже известно, что прощение Ваше вышло».

Лермонтов рассмеялся: милая, наивная Софья Николаевна! Думает, что рассказ о новой модной красавице Петербурга позабавит его! Что ему до этой Мусиной-Пушкиной? Многодетной матери и примерной супруги графа? Да, он слышал, что граф — заядлый игрок и спускает за ломберным столом сказочные суммы. Ну, так что с того? Ему нет до их семейства никакого дела. У него на уме Майко Орбелиани. И чуть-чуть — Катя Нечволодова…

Возвратившись на постой, он получил доклад от Андрея Ивановича, что за время отсутствия барина ничего не произошло. Безобразов не спрашивал, Никанор ночевал у какой-то местной вдовушки, но застигнут был неожиданно возникшим соперником и теперь лежит с синяком под глазом и разбитой губой.

— А еще заглянули отставной подполковник Нечволодов и весьма опечалились, вас не застав. Написали записку. Вот, — и слуга протянул вчетверо сложенный листок.

Лермонтов раскрыл и прочел:

«Милостивый государь Михаил Юрьевич! Мы с женою очень на Вас сердиты: обещали заехать в гости и который день не соблаговолите. Окажите честь, приезжайте, как только сможете.

Да, теперь не отвертишься, надо ехать. Ох, не знаешь ты, Григорий Иванович, чем рискуешь, зазывая к себе молодого изголодавшегося мужчину, да к тому же неравнодушного к Катерине Григорьевне! Ох, с огнем шутишь!

Он бросил записку и сказал слуге:

— Ладно, об этом завтра, на свежую голову. А теперь — мыться, ужинать, отдыхать. Я устал смертельно!

И, уже улегшись в постель, вспомнил, как вчера Майко и Като пели дуэтом романс по-грузински и по-русски. Встал, запалил свечу и экспромтом набросал на обратной стороне записки Нечволодова:

Она поет — и звуки тают,

Как поцелуи на устах,

Глядит — и небеса играют

В ее божественных глазах;

Идет ли — все ее движенья,

Иль молвит слово — все черты

Так полны чувства, выраженья,

Так полны дивной красоты.

Следующую строчку: «Миндальный запах нежных уст…» — произнес, но не записал. Веки совсем слипались. Рухнул на кровать и, забыв погасить свечу, моментально уснул.

7

Скоро выбраться к Нечволодовым у Лермонтова не вышло: на другой день он участвовал в армейской джигитовке, регулярно проводимой в полку, дабы поддержать уровень кавалерийского мастерства, а потом Безобразов пригласил его вместе поохотиться на лисиц и зайцев — то-то было весело! По вечерам играли в карты, пили вино и рассказывали воинские байки. Иногда Лермонтова просили почитать стихи. А 7 ноября в Караагаче появился Александр Одоевский[24] — тут уж вовсе стало не до отставного подполковника и его жены!

Александр Иванович был пригож лицом и немного напоминал Лермонтову отца: выше среднего роста, сократовский лоб, синие печальные глаза с поволокой. Вместе с друзьями он был 14 декабря 1825 года на Сенатской площади, после его арестовали и заключили в Петропавловку. По суду он получил пятнадцать лет каторжных работ, отбыл семь, а затем по указу императора оказался рядовым на Кавказе. Выглядело дико: он, 35-летний мужчина, дворянин — без званий, а мальчишка Лермонтов, на 12 лет моложе — офицер, корнет и с двумя слугами!

Познакомились они еще в Ставрополе, подружились, обнаружив взаимную симпатию, и вот теперь увиделись снова.

— Как там поживает гостиничка Найтаки? — спросил Михаил. — Много наших осталось?

— Да почти все разъехались по своим частям, — ответил Одоевский. — А гостиничка — что ж? Беззаботная, шумная, пахнет пирогами с капустой. И клопы кровожаднее волков.

Посмеялись.

— Я, должно быть, скоро ее увижу. Жду приказа из Петербурга.

У приезжего глаза стали грустные.

— Вам везет, мон ами[25]. Мне России вовек не увидеть.

— Полно огорчаться, Александр Иванович! Мы за вас будем хлопотать.

— Хлопотать, конечно, нелишне, но при жизни Николая Павловича снисхождения мне не выйдет.

— Не зарекайтесь. Бог милостив, и его величество иногда не чужд сантиментов.

Одоевский поморщился.

— Это дурно, если в стране человеческие жизни зачастую зависят не от закона и не от суда, а от мстительных или сентиментальных чувств одного человека.

— Се Россия, батенька.

— В том-то все и дело. В Англии и Франции конституция — в порядке вещей. А у нас за призыв принять конституцию либо вешают, либо ссылают, либо отдают в солдаты.

Чтобы переменить тему, Лермонтов сказал:

— А хотите, я замолвлю за вас словечко перед Безобразовым, и он включит вас в команду ремонтеров? Вместе съездим за карабахскими скакунами?

У Одоевского заблестели глаза.

— Ну, конечно, замолвите. Буду только рад.

— Значит, договорились.

Безобразов вначале сомневался, не хотел пускать ссыльного в далекое путешествие — вдруг сбежит, а ему отвечать. Да и Лермонтов не имел у начальства репутации законопослушного человека, но тот, резвясь, предложил:

— А изволь, Сергей Дмитриевич, спросить совета у карт.

— Это как же, Михаил Юрьевич?

— Коли вытянется красная — мы с Одоевским едем. Коли черная — остаемся в полку.

— Ты никак фаталист, голубчик? — усмехнулся полковник.

— Есть немного.

Перетасовали колоду. Командир нижегородских драгун поводил над нею ладонью, делая магические пассы, а затем молниеносно выудил из середки червового короля.

— Красная, красная! — хлопнул в ладоши обрадованный поэт. — Мы победили!

— Что ж, сдаюсь, — проворчал Безобразов. — Но имей в виду: на поездку не больше десяти дней. Чтоб к двадцатому ноября были в Караагаче.

— Слово офицера! Ждите нас к двадцатому!

Отряд был вполне внушителен — четверо офицеров, десять рядовых и пятнадцать казаков для сопровождения. Сзади тащили легкую пушку. Карабах, конечно, не Дагестан и не Чечня, где лютуют отряды Шамиля, тут преобладали христиане армяне, но и здесь надлежало ухо держать востро. Зазеваешься — угодишь в аркан джигита, на веревке отведут в Кубу́ или Шемаху и определят в рабство.

Выехали затемно. А когда красновато-оранжевое, робкое солнце встало из-за гор, уже переправились через Алазани. Предстояло закупить двадцать лошадей (если поторговаться, может, двадцать две) на базаре в Шуше, а для этого преодолеть около 300 верст. Значит, примерно два дня пути.

Командиром ремонтеров был майор Федотов. Года три назад он едва не попал под суд за жестокость при ведении операции в одном из аулов: запер женщин, стариков и детей в хлеву и спалил заживо. Оправдывался тем, что чеченцы незадолго до этого налетели на русский обоз, в котором к нему ехали жена и ребенок, и всех убили. Император, рассмотрев доклады командиров Федотова, начертал резолюцию: «Отстранить от активных боевых действий и перевести тем же званием в Нижегородский драгунский полк». Так майор оказался в Караагаче.

Федотов почти ни с кем не дружил. Только иногда заходил к Безобразову и выкуривал молча трубочку-другую. Всех увеселений, в том числе спектаклей, проводимых в части, избегал. Но зато не пропускал ни одну службу в церкви. Многие, кто видел его во время молитв, утверждали, что Федотов плакал. По своей погибшей родне? Или же по душам, невинно убиенным в ауле? Кто знает!

На марше Федотов вскоре приказал:

— Степка, запевай!

Лихой казачок из сопровождения, славившийся своим голосом, звонко затянул:

Пыль клубится по дороге

Тонкой длинной полосой,

Из Червленой по тревоге

Скачет полк наш Гребенской.

Скачет, мчится, словно буря,

К Гудермесу поскакал,

Где Гази-мулла с ордою

Нас коварно поджидал.

Далее в песне говорилось об одной из схваток пятилетней давности: 500 казаков попали в засаду и потеряли 155 человек, но русские отбили атаку и рассеяли тысячное войско первого имама Дагестана и Чечни Гази Магомета. Заканчивалась песня куплетом:

Полк примчался к переправе,

Что за Тереком была.

Там кричали нам солдаты:

«Честь и слава вам, ура!»

И вся ремонтерская команда дружно подхватила:

Там кричали нам солдаты:

«Честь и слава вам, ура!»

Настроение сразу поднялось. Пели и другие известные песни: «Генерал Ермолов на Кавказе», «Я вечор, моя мила́я, во гостях был у тебя». Лермонтов с улыбкой подтягивал, радостно ощущая себя частью этого великого братства — воинов России, смелых, ловких, непобедимых. Ради таких мгновений стоило жить. Тут, в долине, верхом, в окружении соратников, с боевыми песнями на устах, жизнь казалась праведной, истинной, наполненной высшим смыслом, а салонные интрижки и любовные страсти выглядели мелкими, ничего не значащими, даже смехотворными.

На привал остановились возле горной речки Курмухчай. Ели обжигающую язык кашу с бараниной, дули на ложки, сухари размачивали в воде. Сидя рядом с Одоевским, Лермонтов спросил:

— Хорошо, не правда ли?

Тот взглянул невесело.

— Да чего ж хорошего, милостивый государь?

— Жизнь. Природа. Настроение.

— Жизнь не может быть хороша в принципе, ибо завершается смертью. Да, Кавказ красив, но природа России мне милее. А настроение скверное от плохих предчувствий. Так что ваши восторги, сударь, разделяю с трудом.

— Вы ужасный меланхолик.

— Так от безысходности. Собственной судьбы и судьбы России. Главное — от полнейшей невозможности изменить ни то, ни другое.

Михаил покачал головой, отрицая.

— Нет, напрасно, напрасно! Пушкин говорил: «Не пропадет ваш скорбный труд и дум высокое стремленье». А капля камень точит!

— Камень оказался слишком крепок.

— Но зато капель много!

К вечеру добрались до города Шеки, одного из древнейших на Кавказе. Комендант определил всех на постой в нижний караван-сарай: в каждой комнате офицеры разместились по двое, рядовые же по четыре человека. Лермонтов оказался в номере с Федотовым. Тот достал из баула полотенце.

— Я пойду сполоснусь на речку. Не хотите составить мне компанию?

— Отчего же, извольте. Ледяная вода очень освежает.

Речка Гурджана оказалась быстрой, вода закипала у камней, разбиваясь в брызги. Но нагретый за день берег не успел остыть, и сидеть на валунах, раздеваясь, было приятно. Оба офицера остались в исподнем и, зябко ступая босыми ногами, охая и фыркая, пошли к потоку. Первым решился Федотов. Проревев нечто нечленораздельное, он окунулся с головой, вынырнул и прокряхтел:

— М-м, нечистая сила!.. До чего ж холодна!.. Ну, смелей, корнет, вам понравится.

Лермонтов ухватился за высокий, выступающий из воды камень, чтоб не быть снесенным течением, выдохнул и бултыхнулся в волны. Выскочил, как ужаленный, вытаращив глаза.

— Ух! Ых! Брр!

Оба захохотали. Долго находиться в такой обжигающей воде было опасно. Скользя на камнях, побежали на берег и стали растираться полотенцами.

У Федотова в руках откуда-то появилась фляга.

— А теперь выпейте, Михаил Юрьевич. Чтоб не простудиться.

— Это что?

— Знамо дело: водка.

Огненная жидкость сразу же согрела изнутри. Но оказавшись в пустом желудке, закружила голову.

— Ох, и крепка! — перевел дыхание корнет.

— Зато живительна, — отозвался майор, тоже прикладываясь к фляге.

Федотов предложил зайти в чайхану, расположенную в верхнем караван-сарае. Лермонтов смутился.

— Не могу, Константин Петрович, деньги оставил в нумере.

— А, пустое, корнет: я вас угощаю.

Приглашение, при всегдашней нелюдимости майора, дорогого стоило, и Михаил согласился. Чайхана была шумная, беззаботно-говорливая, как и все чайханы на свете, здесь коротали время после оголтелого базарного дня торгаши и мастеровые. При виде двух русских офицеров все замолчали и уставились на вошедших. Подбежавший чайханщик, кланяясь, предложил сесть за чистый стол. Перебросился несколькими репликами с Федотовым по-тюркски и торопливо побежал за едой и питьем.

— Хорошо вы освоили их язык, — с удивлением заметил Лермонтов.

— Жизнь заставила. Коли надо допрашивать пленных, хочешь не хочешь — освоишь.

— Не могли бы вы дать мне несколько уроков?

— Почему нет? Только не взыщите: я бываю нетерпелив, коли собеседник за мной не поспевает.

— Постараюсь поспевать.

Ели манты (как положено на Востоке, руками), зелень, пили зеленый чай. Конечно, не удержались, и Федотов тайком, чтобы не смущать местных, по пиалкам разлил из фляги остатки водки; выпили, не чокаясь.

Лермонтов полюбопытствовал:

— Сколько лет вы служите на Кавказе, Константин Петрович?

Тот, смахнув с усов крошки, ответил не сразу:

— Уж двенадцать скоро. Начинал с Ермоловым, продолжал с Паскевичем, Вельяминовым, а теперь вот с Розеном. Лучшие годы положил.

— Не жалеете?

— Как вам сказать, Михаил Юрьевич? Прежде не жалел, даже несмотря на мои потери, потому как верил, что России это необходимо. А в последнее время…

— Разочаровались?

У майора скорбно поджались губы.

— Просто устал. Думаю об отставке. В тридцать два года для мужчины еще не все потеряно, жизнь начать сначала не поздно. Есть у меня именьице в Новгородской губернии — там сейчас сестра распоряжается. К ней бы и поехал. — Он помолчал и добавил: — Или в монастырь…

— Да с чего бы это? — удивился Михаил.

— Праведности хочется. Чистоты. Покоя. Грешник — не тот, кто грешил, грешник — тот, кто грешил и не раскаялся.

Дав на чай чайханщику, возвращались в свой караван-сарай уже в темноте. До номера их провожал коридорный с фонарем, и ему тоже пришлось дать на чай. Лермонтов хотел по привычке выставить сапоги за дверь, чтобы их почистили, но Федотов предостерег: тут Кавказ, могут и украсть. Разбирали кровати при зажженной свече.

— Вы читаете перед сном? — спросил майор.

— Да, обычно. Но сегодня увольте. Мочи нет — спать хочу.

— Тогда спокойной ночи. Я же почитаю с полчасика. Привык. Книги Ветхого Завета умиротворяют. Завтра трудный день: за Курой, бывает, налетают банды Шамиля. Нам же непременно надо дойти до вечера до Агдама, а еще лучше, если повезет, до самой Шуши.

Но Лермонтов уже не слышал его, провалившись в сон.

8

Самый опасный участок был между Евлахом и Агдамом: здесь, на Карабахской равнине, конница Шамиля часто нападала на обозы. За Агдамом, на отрогах Карабахского хребта, столкновений практически не случалось. Ехали с опаской, ружья и пистолеты наготове. Переправа через Куру длилась долго, мост оказался непрочным и с военной точки зрения уязвимым. Первыми перебрались восемь казаков, между ними — ремонтеры, а затем остальные казаки. Остановку сделали в Барде, где, согласно легенде, вещий Олег, ходивший против хазар, был укушен змеей и умер. Древности — мавзолеи и старые мечети — располагались в центре городка, но осматривать их было некогда. Наскоро перекусили, накормили-напоили лошадей, немного полежали в тени на травке и в начале третьего пополудни опять двинулись.

Речка Хачинай выглядела несерьезной — узкая и неглубокая, хоть и быстрая. Но в тот момент, когда отряд растянулся, переезжая вброд, в воздухе засвистели пули. Казаки открыли ответный огонь, развернули пушку, сделали два выстрела. Горцы ретировались. В результате у русских оказалось двое раненых: молодой казачок в плечо — легко, а Федотов в ногу — и довольно опасно, пуля застряла глубоко. Осмотрев рану, Одоевский (он когда-то начинал учиться на медика, но бросил) побоялся самостоятельно делать операцию, без необходимых для этого инструментов, только наложил жгут от кровотечения.

К Агдаму подъехали в половине шестого вечера. Командиром гарнизона был полковник Вревский — молодой, но, похоже, сильно пьющий человек с глупыми глазами. Он сказал, что пулю из раны мог бы извлечь доктор Фокс, но сегодня утром его похитили горцы и погоня не дала результатов. Есть еще местный брадобрей Камаль, практикующий врачевание, но ему вряд ли можно доверять.

— Наплевать, ведите Камаля, — прорычал Федотов, скрежеща зубами от боли. — Так и так помирать, ну а вдруг он вылечит?

Побежали за брадобреем. Он предстал перед ремонтерами — турок в феске и шальварах, с иссиня-черными от щетины щеками и глазами навыкате. Но по-русски говорил бойко.

Осмотрев рану, посерьезнел.

— Водка есть?

Вревский распорядился, живо принесли целую бутыль. Брадобрей налил два стакана: первый дал Федотову, а из второго сполоснул руки и остатками протер нож, заменявший ему скальпель. Опустился на колени перед раненым (тот лежал на скамье), приказал держать больного за руки и ноги, произнес какие-то молитвенные слова и приступил к операции.

Водка — не наркоз, хоть и облегчает страдания, но не слишком. Мужественный майор не кричал, не ругался, лишь слегка постанывал и от боли плакал: слезы катились градом. Наконец Камаль извлек пулю, взвесил на ладони, оценил со знанием дела.

— Вай-вай, этот ядрышко можно на медведь охота!

Он начал зашивать рану. Тут Федотов потерял сознание, и пришлось хлестать его по щекам, чтобы привести в чувство.

Брадобрей со вздохом встал с колен, попросил полотенце и воды. Все повеселели, стали благодарить турка. Он застенчиво тер ладони, красные от крови, и отшучивался устало:

— Вай, какой спасибо, делал, что уметь.

Вревский протянул ему пять рублей. Но Камаль отказался.

— Нет, зачем обидеть, я за помощь денег не брать. Приходи — стричься, бриться — деньги приноси. А такой помощь бесплатно.

— Ну, хоть водки выпей.

— Нет, Коран запрещает водка.

— В Коране только о вине говорится. А про водку ни слова.

— Нет, нельзя, это очень грех.

— А по-нашему, грех не выпить за здоровье больного. Или ты не уважаешь русских офицеров?

Турок кланялся и беспомощно обводил всех глазами.

— Очень уважать, потому что Россия — сильный страна. Очень уважать. Только пить нельзя.

— Ну, чуть-чуть, только два глотка. Ты не можешь, Камаль, не выпить. Ну, не будь свиньей.

— Нет, я не свинья. Я молиться в мечеть и не свинья.

— Вот и выпей, а потом замоли грех в мечети. Или ты не друг нам больше.

Турок кряхтел, сопел, но потом все же согласился. Попросил, чтоб налили чуть-чуть, и сразу начал причитать, что налили много. Офицеры сдвинули кружки за выздоровление раненого и дружно выпили, в том числе и турок. Он сморщился, скривился, часто задышал.

— На, заешь огурцом, сразу полегчает.

Вревский принялся уговаривать Камаля выпить по второй, но несчастный брадобрей схватил нож и, прощаясь на ходу, выбежал из горницы. Все рассмеялись.

Федотова спрашивали, как его самочувствие. Тот ворчал с трудом:

— Ничего, ничего… завтра будет видно…

На другой день он проснулся бодрый, говоря, что рана почти не болит и, наверное, завтра можно будет ехать. А подчиненным разрешил отдохнуть, осмотреть Агдам.

Лермонтов и Одоевский отправились на прогулку. Собственно, смотреть особенно было нечего: старая мечеть и руины дворца хана Панаха Али — груды белого камня (прежде это было самое высокое здание города, получившего название именно по дворцу: «агдам» по-тюркски означает «белая крыша»; но время и землетрясение уничтожили этот памятник).

— Представляете: когда-то здесь кипела жизнь, — говорил Михаил, проходя между развалин и поддавая носком сапога мелкие светлые камушки, — бегали покорные слуги, угощая своего повелителя, был сераль с десятком красавиц одалисок, били фонтаны, слух ублажала музыка. Сто лет прошло — никого и ничего не осталось. Люди умерли, стены рухнули, фонтаны высохли. Тишина, безмолвие! Так и мы уйдем. Так и наши страсти будут выглядеть глупыми через сотню лет.

Александр Иванович после паузы ответил:

— Я поэтому не люблю ходить по кладбищам. Сразу возникают мысли о бренном. Смотришь на могилы — все эти люди радовались свету, теплу, вкусным пище и питью, хорошей музыке. Учились, влюблялись, женились, изменяли… И что в итоге? Ничего, кучка праха, бугорок земли. Был ли смысл в их жизни? Есть ли смысл в нашей жизни?

Михаил скривился.

— Думаю, что нет. Или, может, этот смысл нам неведом. Знает только Бог. Для чего-то же Он создал наше мироздание, поселил человека в нем. Был какой-то замысел! Все в природе устроено разумно, значит, замысел есть и тут.

— Не уверен, совсем не уверен. Мир Божественный — мир иной. Ведь не зря существует выражение: «Перейти в лучший мир». Потому что там — Бог. Мир земной — порождение демонов. Здесь — болезни, хаос и муки, там — порядок, справедливость, спасение. Здесь все имеет начало и конец, там — вечность и бессмертие. Мы живем в аду. И желаем смерти как избавления.

Лермонтов присел на обломок камня и поднял на Одоевского глаза.

— Получается, по-вашему, что не надо бояться смерти?

Декабрист грустно улыбнулся.

— Смерти не бояться нельзя, все живое боится смерти. Только человек как носитель Божественного начала — разума — может осознать, что за смертью — новая жизнь. Просто переход жизни в иные формы. Тело боится — разум успокаивает.

— Тем не менее никто умирать не хочет. И самоубийство считается тяжким грехом.

— Только Бог решает, когда чей час. — Одоевский сел напротив. — И потом, для того, чтоб покончить с собой, вовсе необязательно принимать яд, резать вены или выбрасываться из окна. Рисковать на войне и участвовать в дуэлях — тоже род самоубийства, но без греха.

Между развалин росла трава, пробивались кустарники. Новая жизнь заменяла старую, словно подтверждая слова Одоевского.

— У меня табак кончился, — обнаружил Михаил, распуская тесемки на кисете. — Надобно сходить в лавку. Заодно куплю карандаш и бумагу — хочется запечатлеть виды Агдама.

— Что ж, пойдемте вместе.

В гарнизонной крепости Вревский угощал офицеров, рядовым тоже кое-что доставалось с барского стола. Пили за удачу в лошадиных торгах, за здоровье раненого Федотова, за успехи Лермонтова на литературном поприще. Командир гарнизона поднял рюмку за здравие государя императора. А когда все присоединились, вдруг спросил:

— Вы, Одоевский, что, не пьете?

Александр Иванович сухо проговорил:

— Мне достаточно, я и так уже перебрал.

— Но за государя нельзя не выпить.

— Вот и пейте, сударь. Я мысленно к вам присоединяюсь.

— Этак не годится, — на полковника напал нетрезвый кураж. — Вас, бунтовщика и крамольника, столько лет воспитывали в Сибири, а теперь и на Кавказе, но учение, как видно, не пошло впрок. Я обязан сообщить, кому следует.

— Воля ваша. Я доносов никаких не страшусь. Более того: чем раньше меня повесят, тем лучше. Повидаюсь с повешенными друзьями на небесах.

Глупые глаза Вревского совсем поглупели. В ярости он сказал:

— До дуэли с вами я не унижусь, ибо драться полковнику с рядовым не пристало. Но начальству вашему будет доложено.

— Нет необходимости, — неожиданно вмешался Федотов. — Я его начальство. И считаю, что солдат Одоевский перед вами не провинился.

— Как не провинился? — повернул к нему голову командир гарнизона. — Он отказался выпить за здоровье государя!

— Разве? — удивился лицо Константин Петрович. — Я не помню.

Он обратился к присутствующим:

— Или кто-то помнит?

Офицеры и рядовые, опустив глаза, хранили молчание.

— Видите, полковник: никто не помнит. Можете писать, что угодно, но свидетелей нет.

Вревский встал, пробурчал: «Крамола! Вы, майор, ответите!» — и решительно вышел.

— Так! Попались! — произнес Лермонтов.

— Ой, да будет вам! — отмахнулся Федотов. — Знаю я подобных людишек. Выпил рюмку, а куража на целое ведро. Протрезвеет и успокоится. Лучше поговорим о том, как нам завтра быть. Я, скорее всего, сесть верхом не смогу. Стало быть, поеду в повозке. Это замедлит наше продвижение к цели, но пути, слава богу, нам осталось всего ничего — меньше тридцати верст. Через три часа, если без приключений, будем уже в Шуше.

— Говорят, здесь места спокойные.

— На Кавказе нигде не спокойно, но с армянами, естественно, лучше…

Утром встали ни свет ни заря, добудиться Вревского не смогли и повозку наняли собственными силами. Выехали в пять, двигаясь плотной группой, окружив со всех сторон раненого начальника. Видимо, Федотову лучше не сделалось: он полулежал бледный, морщась от каждого ухаба на дороге. Но от предложения Одоевского осмотреть рану и сменить повязку отказался: мол, в Шуше найдем настоящего доктора.

Городок оказался очень милым, чистым и ухоженным. Тюркская его часть находилась в низине, над которой высились башни мечети Говхар-ага. А в нагорной части жили армяне, и над крышами их домов возвышался ребристый конус храма с крестом. Древняя крепость называлась Панах-абад (то есть построенная тем самым Панахом Али), сложенная из серого камня, с зубчатыми стенами. В круглых башнях зияли бойницы. По смотровой площадке самой крупной из башен, под навесом от солнца и дождя, методично вышагивал караульный с ружьем. На базарной площади шли торги, все кругом шумело, кричало, лаяло, блеяло, двигались повозки, кони, ослы, верблюды, пахло сеном, жаренным на мангале мясом, конской мочой. В крепости ремонтеров встретил комендант Вартанов, добродушный армянин лет сорока пяти. Он разохался, узнав о ранении Федотова, и сообщил, что у них есть прекрасный доктор, только что прибывший из Агдама, по фамилии Фокс. Лермонтов удивился.

— Так его же похитили горцы!

— Точно так, похитили. Привезли к себе и заставили лечить своего командира: «Вылечишь — отпустим да еще наградим, а не вылечишь — убьем».

— Значит, вылечил?

— Конечно! Он просто творит чудеса. На второй день поднял больного с койки. И ему подарили кольцо с бриллиантом. Но в Агдам возвращаться не хочет, говорит, Вревский негодяй и пропойца, хуже инквизитора.

— Что ж, велите доктора позвать.

Алексей Андреевич Фокс, по отцу — англичанин, а по матери русский, оказался кругленьким сдобным человечком, лысоватым, в очках, с хитрыми глазками и белыми мягкими ладошками. Их он беспрестанно потирал друг о друга. А когда размотал кровавые бинты на Федотове, по комнате разнесся тошнотворный запах гноя. Кое-кто закрыл нос платком. Доктор жестко попросил:

— Господа, соблаговолите выйти отсюда. Вы мешаете мне работать.

Лишь Одоевскому он позволил остаться: тот сказал, что учился на медицинском и готов ассистировать.

Все ждали за дверями больше получаса, а затем набросились на вышедшего Фокса: что и как? Тот ответил прямо, потирая ладони:

— Ситуация нехорошая. Брадобрей сделал операцию грамотно, но, как видно, не сумел обеззаразить рану полностью. Нам пришлось ее снова вскрыть и прижечь как следует. Если нагноение будет продолжаться и завтра, ногу придется ампутировать.

— Неужели?!

— Это крайняя мера, на которую мы пойдем, чтобы сохранить ему жизнь. Но посмотрим, как пройдут день и ночь. Нам же остается только молиться.

Лермонтов и Одоевский собрались «на разведку» на базар. Декабрист по дороге восхищался мастерством доктора — золотые руки, тонкая работа, гений медицины.

— Он бы мог иметь богатую практику в Петербурге или Москве, — продолжил Александр Иванович, — так ведь нет. Добровольно поехал на Кавказ, подвергается опасности и спасает людей. Что за человек, право слово!

— Мало ли подвижников на Руси, — заключил Михаил.

— В том-то все и дело, что мало.

На базаре отыскали торговцев лошадьми и посмотрели их товар, приценились. Наибольшее впечатление произвел жеребец Эльмас из табуна так называемого «ханского завода» — высота в холке сорок вершков (около 140 сантиметров), шея мускулистая, грудь глубокая и широкая, ноги и копыта короткие, но крепкие, лоб высокий, глубоко посаженные глаза. Эта порода называлась по-местному «кеглян».

— Вы нигде такой больше не найти, — убеждал торговец-татарин с жидкой бородкой. — Чистокровный джинс-сарыляр. Род ведет от отборный хорезмский аргамак. Посмотри, хозяин, где шея, где кадык. А? Только у аргамак есть такой. Волос тонкий и мягкий, как шелк. Золотистая масть. И у нас весь табун не худшей.

— А почем? — спросил Одоевский.

— Двести рубль, — не моргнув глазом, ответил хитрец.

— Эк, куда хватил! За такие деньги в России двух приличных жеребцов купить можно.

Но торговец презрительно поморщился.

— Э-э, Россия! Разве там есть такой красавец?

— Сто пятьдесят, — назвал Лермонтов цену.

— Обижаешь, хозяин. Разорить меня хочешь?

— Коль по сто пятьдесят, мы возьмем двадцать. И на круг выйдет три тысячи. Разве плохо?

— Три тысяч — хорошо. Но когда по двести — выйти четыре тысяч. Еще лучше.

— Ну, как знаешь. Мы пойдем искать других продавцов.

— Стой! Стой! — испугался татарин. — Сто девяносто.

— Сто шестьдесят — и точка.

— Вай, зачем точка? Надо торговаться побольшей.

— Торг окончен. Красная цена — сто шестьдесят.

— Дай хотя бы сто семьдесят.

— Ни за что.

Продавец нахмурился.

— Должен говорить с мой хозяин. Завтра приходи.

— Хорошо, придем. Только, чур, Эльмаса никому без нас не продавай.

— Нет, нет, Эльмас — для вас.

— Стихами заговорил, каналья! — засмеялся Лермонтов. — Завтра мы придем вчетвером и, Бог даст, с нашим командиром. Коль уговоримся, то поедем отбирать скакунов к вам в табун.

Приложив ладони к груди, коневод кланялся, уверяя в своем почтении.

Удалившись, друзья продолжили обсуждать карабахских лошадей и решили, что могла бы выгореть неплохая сделка. Возвратившись в крепость, рассказали о своих впечатлениях. Но майор слушал как-то отрешенно. Наконец промолвил:

— Нет, по сто шестьдесят многовато.

— Он за меньшее не отдаст.

— Свет клином на нем не сошелся.

— Может, и сошелся. Экземпляр выдающийся, правду говорим.

— Ну, посмотрим завтра.

Пообедав, друзья отправились на прогулку. Лермонтов рисовал (по его словам — «снимал виды») крепость, мечеть, уличные лавочки. Вечером играли с офицерами в карты, пили местное вино (хуже кахетинского), слушали истории об амурных похождениях служащих гарнизона. Те особенно хвалили жрицу любви по имени Мириам.

— Что, армянка?

— Нет, еврейка. Мы такой груди вовек не видали.

— Что берет?

— Рубль за час. Два рубля за ночь. Но в гондоне.

— А без гондона?

— Как договоритесь, но не меньше трех…

Утренний осмотр доктором Фоксом дал неплохие результаты: нового нагноения не случилось, жара не было, у больного появился аппетит. А поев, сказал, что хотел бы со всеми ехать на базар.

— Я бы не советовал, — счел своим долгом предупредить медик. — Даже сидя в повозке, вы не сможете уберечь рану от толчков и вибрации. А для заживления нужен полный покой.

— Ерунда, забинтуйте ногу потуже — и все в порядке.

— Можно и потуже, но тогда ранение не будет дышать. А приток воздуха очень важен для вентиляции: чем быстрее подсохнет, тем лучше.

— Понимаю, но потерплю несколько часов. А когда уладим главные дела, отлежусь два дня перед обратной дорогой.

— Ох, рискуете вы, Константин Петрович.

— Тот не драгун, кто не рискует.

Рассудили так: на базар Федотов поедет, сам посмотрит Эльмаса и решит вопрос о цене. А затем офицеры отправятся в табун отбирать других лошадей без него.

Утро было прохладное, дул студеный ветер, впервые природа давала понять: начался ноябрь и не за горами зима. Командир сидел в небольшой повозке, завернувшись в шинель; был он бледен, но бодр. На базаре нашли вчерашнего продавца, тот приветливо кланялся, говорил, что его хозяин рад служить русским офицерам и готов уступить еще пять рублей и назначить цену в сто шестьдесят пять за голову. Ничего не ответив, майор попросил помочь ему сойти с таратайки. Опираясь на здоровую ногу, поддерживаемый под мышки с двух сторон, запрыгал к Эльмасу. Осмотрел коня со всей тщательностью и остался весьма доволен. Обернулся к татарину.

— Коли остальные не хуже, я готов купить двадцать одного, но по сто шестьдесят два с полтиной.

Неожиданно татарин выдвинул встречное предложение:

— Будь по-твоему, господин, сто шестьдесят два с полтина. Но купи тогда двадцать три.

На лице Федотова отразилось сомнение: он считал деньги. Наконец определился:

— Двадцать двух куплю, но по сто шестьдесят одному рублю.

— Вай, совсем меня разорить хочешь. Мой хозяин меня убить. Ладно, господин, только для тебе: двадцать две по сто шестьдесят одному с полтина.

Рассмеявшись, майор кивнул.

— Черт с тобой, уболтал, мерзавец. Дайте ему задаток в тысячу рублей. Остальные — после завершения сделки. С Богом, господа, отправляйтесь в табун. Я поеду обратно в крепость… — Помолчав, добавил: — Прошу остаться со мной корнета Лермонтова. У меня до вас будет дело, Михаил Юрьевич.

— Слушаюсь, господин майор.

Возвращались молча. А потом, когда оказались в комнате вдвоем, Федотов произнес:

— Дни мои сочтены. До Караагача я не доберусь.

Лермонтов вздрогнул.

— Константин Петрович, вы поправитесь!

— Дайте сказать. Мне вчера во сне явились жена с доченькой… Ждут меня на небе. Вот и хорошо, я измучился от разлуки с ними и хочу скорее соединиться. Мы теперь составим с вами завещание и потом заверим у коменданта. Схо́дите в армянскую церковь, позовете батюшку, чтобы исповедал меня и соборовал. А когда окажетесь в Петербурге, отдадите завещание моему духоприказчику — я вам расскажу, как его найти. Уж не откажите в любезности, Михаил Юрьевич.

— Константин Петрович, сделаю все по вашему желанию. Но уверен: доктор Фокс вам не даст покинуть этот мир.

— Ах, уймитесь, право. Мне лучше знать. — Он откинулся на подушки и закрыл глаза.

9

Лошадей подогнали к Шуше к вечеру. Их поместили в специальный загон и поставили четверых казаков и четверых солдат с пушкой для охраны, в том числе и Одоевского. Лермонтов без друга заскучал и хотел вначале отправиться к Мириам, но потом раздумал, опасаясь нехороших болезней. Вытащил тетрадь с «Демоном», начал изменять некоторые строки — например, под своим впечатлением от Эльмаса написал:

Под ним весь в мыле конь лихой

Бесценной масти, золотой.

Питомец резвый Карабаха

Прядет ушьми и, полный страха,

Храпя косится с крутизны

На пену скачущей волны.

Впрочем, сочинять настроения тоже не было. Завещание, составленное Федотовым, и его возможная скорая смерть угнетали. Сам-то он когда? В тридцать три? Или, может, раньше? Да, Одоевский говорит, будто смерть — избавление. Отчего же тогда при мысли о смерти душа болит? Ева съела запретный плод, даже зная, что станет смертной. Что важнее — быть смертным, но вкусить от древа познания или быть бессмертным, но при том непричастным к тайнам бытия? Вот вопрос вопросов! Ахиллес при дилемме — либо краткая, но славная жизнь, либо долгая, но бесславная — выбрал первое. Он, Лермонтов, выбрал бы то же. Лучше умереть молодым и греметь в веках. Только, черт возьми, как не хочется умирать рано!

Александр Иванович, сменившись в карауле, возвратился в крепость за полночь. Увидев Михаила, сидящего на порожке и курящего трубочку, улыбнулся.

— Что, не спится?

— Грустные думы одолевают.

— А меня — напротив — отрадные. Ночь такая тихая! Я стоял в карауле, а кругом только редкие фонари, небо звездно-черное, зубчатые стены крепости, и восточные мотивы наполнили сердце. Начал фантазировать на тему «Соловей и Роза». Помните, у Пушкина? У меня такой вышел перепев:

Соловей: «Зачем склонилась так печально,

Что не глядишь ты на меня?

Давно пою и славлю Розу,

А ты не слушаешь меня!»

Роза: «Зачем мне слушать? Слишком громко

Поешь ты про свою любовь.

Мне грустно: ты меня не любишь,

Поешь не для меня одной».

Соловей: «Но ты, как дева Франкистана[26],

Не расточай души своей:

Мне одному отдай всю душу!

Тогда я тихо запою».

Одоевский помолчал и спросил:

— Или вы считаете, надо было в рифму?

— Нет, ни в коем случае! — отозвался Лермонтов живо. — В этом прелесть восточной поэзии. Вы такая умница! Обязательно запишите, чтобы не забыть.

— Не забуду, верно. Ну, прощайте. Я отправлюсь спать. Ног не чую под собой. Вы пойдете?

— Докурю и пойду, спокойной ночи!

Но еще сидел не менее часа, глядя на мерцающие в небе звезды.

Утром выпал снег, но быстро растаял. Доктор Фокс сказал, что Федотову значительно лучше, нагноения нет, рана понемногу затягивается, кризис миновал. Бог даст, завтра можно будет двигаться восвояси.

Лермонтов и Одоевский прогулялись по армянской части города, зашли в церковь. Внутри она больше походила на католический храм: темные высокие стены и колонны без росписей, деревянные скамейки со спинками для прихожан, восьмигранная люстра, а за алтарем — лишь одна икона Богоматери и Младенца. Никакой византийской пышности. Это неудивительно: ведь в Армении христианство стало государственной религией чуть ли не на полвека раньше, чем в Византии.

Помолившись каждый о своем, поставили по несколько свечек. Лермонтов — пять: две за упокой (мамы и отца), три за здравие (бабушки, Раевского и Вари Лопухиной). Выйдя на улицу, он сказал:

— Жаль, что нельзя еще немного попутешествовать — я бы съездил взглянуть на Шемаху и Кубу́. Говорят, танцы шемаханских красавиц — нечто исключительное. Ведь недаром у Пушкина в «Золотом петушке» царь Дадон пал жертвой чар шемаханской царицы!

— Нет, далековато, не отпустят. И потом — дороги опасные.

— С почтой под охраной не страшно.

— Ах, бросьте, Михаил Юрьевич! Что вы нового там увидите? Ну, опять базар, старая крепость и развалины мавзолея какого-нибудь Сулейман-шаха… И зачем вам это?

— Так, для впечатлений. И друзьям похвастать.

— Можете похвастать без этого — «был в Шуше, Кубе́ и Шемахе». Ведь никто не проверит, правда ли.

— Самому будет совестно, Александр Иванович.

— Не смешите меня. Тот не гусар и не драгун, кто не привирает!

Вечером давали прощальный ужин коменданту Вартанову. Собрались все, кто не был в карауле. Сделали жженку, пили в удовольствие. Брали жареную баранину руками. Заедали огурцами, чесноком и терпкой зеленью. Лермонтова попросили почитать стихи. Он, подумав, начал:

Когда волнуется желтеющая нива,

И свежий лес шумит при звуке ветерка,

И прячется в саду малиновая слива

Под тенью сладостной зеленого листка…

Перестав жевать, все внимательно слушали.

…Когда росой обрызганный душистой,

Румяным вечером иль утра в час златой,

Из-под куста мне ландыш серебристый

Приветливо кивает головой…

Кто-то прошептал: «Как чудесно сказано!» На него зашикали.

…Когда студеный ключ играет по оврагу

И, погружая мысль в какой-то смутный сон,

Лепечет мне таинственную сагу

Про мирный край, откуда мчится он…

Голос поэта зазвенел на высокой ноте, глаза вспыхнули божественным огнем. Все замерли.

…Тогда смиряется души моей тревога,

Тогда расходятся морщины на челе, —

И счастье я могу постигнуть на земле,

А в небесах я вижу Бога!..

В тишине раздался вздох Федотова:

— Господи Иисусе, сказочные строки.

Офицеры захлопали, бурно восхищаясь. Лермонтов смущенно говорил в ответ:

— Бросьте, что за вздор! Вот у Пушкина — стихи! Мы — жалкие его эпигоны…

Наутро покинули славную Шушу. Фокс просил не говорить Вревскому о своем местопребывании. Его уверяли, что без надобности вообще не станут заезжать в Агдам — постараются обогнуть его с запада и без остановки проследовать дальше, чтобы первый привал сделать в Барде. Так и получилось: самый опасный участок, где команда недавно попала под обстрел, миновали быстро, без приключений. Хачинай и Тертер переехали с ходу, не растягиваясь, и к полудню уже оказались под Бардой. Отдохнули около часа и опять отправились в путь. К мирному Шеки подъехали в сумерках. В город отправили ночевать только раненого Федотова, Лермонтова как его доверенное лицо и Одоевского как медика. остальные встали походным лагерем, охраняя свой маленький табун. Осмотрев рану, Александр Иванович радостно сказал, что никакой опасности не видит. Сам майор выглядел усталым, но присутствия духа не терял и даже пытался шутить. Наскоро поели и, сморенные тяжелой дорогой, тут же захрапели.

Ночью все проснулись от пушечных выстрелов. Лермонтов вскочил и, наскоро одевшись, бросился узнать, что произошло, а Одоевский остался при командире. Рядом с поэтом скакали гарнизонные офицеры — когда выехали за городские ворота и приблизились к лагерю, бой уже закончился. Горцы попытались завладеть карабахскими жеребцами, но атака была отбита. Русские потеряли двоих: одного солдата и того казака, что недавно получил ранение в руку (видно, смерть шла за ним по пятам). А табун остался в целости.

О происшествии доложили Федотову. Он велел не задерживаться в Шеки, отложив похороны до Караагача, чтобы не терять целый день. Оба тела погрузили на дроги и повезли в хвосте марша. Лошади чуяли покойников и храпели, вытаращив глаза.

Настроение у всех было скверное, но когда впереди блеснула синяя лента Алазани, на душе стало легче: это Грузия, а в Грузии спокойно, и до дома рукой подать.

В расположение части въехали уже в темноте, но, узнав о прибытии ремонтеров, Безобразов вышел им навстречу. Поздравил с успешно проведенной операцией, несмотря на потери. Обнял Федотова, сказал, что уверен в его поправке. А корнету Лермонтову, улыбаясь, сообщил: день назад в штабе получили приказ Розена — на основе приказа из Петербурга — о его переводе в Гродненский полк под Новгород. Михаил охнул и, пожав командиру руку, с жаром поблагодарил. Но сердце отчего-то сжалось. Уезжать с Кавказа вдруг не захотелось.

10

Без визита к Нечволодовым Лермонтов уехать не мог. Было стыдно огорчить старика. Тем более что подполковник обещал рассказать о дружбе с братьями Пушкиными. Это стоило многого.

Он решил отправиться рано поутру, чтобы по пути заехать к скале с развалинами замка царицы Тамары и порисовать. Взял походный этюдник, масляные краски.

— Ждать ли вас к обеду? — спросил Андрей Иванович.

— Нет, к обеду точно не жди. К ужину — пожалуй. И скажи Никанору, чтобы меньше спал и готовил возок в дорогу. Послезавтра непременно отбудем.

— Обязательно скажу-с.

До скалы было не больше десяти минут неторопливой езды. Солнце уже всходило и окрашивало небо в розовые цвета. Михаил привязал Баламута к дереву, сел на сваленный бурей карагач, по которому озабоченно ползали муравьи, раскрыл этюдник и карандашом по грунтованному картону набросал очертания будущей картины[27]: впереди — долина, вдалеке горы, слева — скала, на ней — руины башен и крепостных стен. На тропе возникли путники: впереди шел татарин и вел за собой верблюда с поклажей, за ними ехал всадник. Лермонтов и их зарисовал. Затем, в течение получаса, до полного восхода солнца, быстро написал красками пейзаж. Вышел он в багровых предрассветных тонах, но не зловещий, а романтический и ясный. Солнце окончательно поднялось, и натура заиграла иначе, потеряв прежний колорит. Лермонтов закрыл этюдник: после дорисует, по памяти. Сел на Баламута и продолжил путь.

Несмотря на ранний час, в доме Нечволодовых было оживленно: на дворе служанка-грузинка развешивала белье, слышался детский плач, а на балконе с трубкой в руке стоял сам Григорий Иванович в шлафроке и ночном колпаке. Увидав гостя, воскликнул восторженно:

— Ба! Кто к нам пожаловал! Мы уж не чаяли!

Михаил, поздоровавшись, сказал:

— Извините за столь ранний визит без предупреждения. Но послать было некого, слуга боялся, что заблудится.

— Не беда, голубчик, мы сейчас приведем себя в порядок и вместе будем завтракать.

Он спустился вниз.

— Дайте вас обнять, дорогой. Я безмерно счастлив! Слышал, что скоро отбываете, и решил, что ко мне уже не заедете.

— Я не мог не заехать, Григорий Иванович.

— Как же я люблю вас, ей-богу! Что-то есть от Пушкина-старшего. Нет, вы совсем другой, но что-то есть. Катерина Григорьевна то же говорит.

На пороге появилась хозяйка. При виде ее Лермонтов почувствовал, как в груди все сжалось: женщина была божественно хороша — стройная, смуглая, черноволосая, настоящая царица Тамара. Да, Орбелиани тоже царица, но изнеженная, нервная, во взгляде гипнотизм. А у Нечволодовой — сила настоящей природы, она вся пропитана горным воздухом и напоена горными источниками, солнце горит в глазах. У каждой женщины своя прелесть.

— Здравствуйте, Михаил Юрьевич, — поклонилась она. — Вы такой молодец, что приехали. Вас Григорий Иванович тут поругивал, говорил, что не снизойдете, только мне казалось, что мы еще увидимся, и была права.

Катерина смотрела на него так пристально, что поэт поспешил отвести глаза.

Завтракали втроем — маленьких дочек няньки кормили отдельно в детской. Нечволодов рассказывал о Суворове: он впервые увидел легендарного полководца, будучи подростком, а чуть позже, повзрослев, стал участником итальянского похода и переходил через Альпы, заслужив к концу кампании чин майора.

— А в отставку ушли всего лишь подполковником? Как же так? — удивился Лермонтов.

Григорий Иванович отмахнулся.

— Длинная история. Говоря коротко — дрался на дуэли со смертельным исходом. Был судим, лишен чинов и наград и сослан к Баренцеву морю.

— А потом?

Ветеран покрутил усы.

— А потом пробрался на английский корабль, что стоял в порту на Мурма́не, и отчалил в Англию. Там завербовался в войско, направлявшееся в Индию. И уплыл бы покорять дикие народы, если бы не граф Воронцов, наш посланник в Лондоне. Убедил меня вернуться в Россию, понадеясь на милость императора Александра Павловича. Только милость оказалась с серединки на половинку…

— Это как?

— Отменил ссылку и разрешил жить в столице, но чинов и наград не вернул. Их пришлось завоевывать сызнова — во французских походах.

— Вы сражались с Наполеоном?

— Было дело.

— Расскажите подробнее!

— Что ж рассказывать? Что навоевал, то потом опять пустил прахом! — И хозяин дома горько усмехнулся.

— Отчего, Григорий Иванович?

В разговор вступила Екатерина.

— Григорий Иванович влюбился. — Она рассмеялась. — Потерял голову. Было от чего: польская графиня Тышкевич, первая красавица завоеванной Польши! Но наш гусар тоже был красавец! Словом, обвенчались. Жили хорошо, если бы не страсть Нечволодова к картам. Знамо дело — гусар! Он однажды просадил семнадцать тысяч…

— Ох ты! — вырвалось у корнета.

— …да еще не своих, а казенных!

— Господи Иисусе!

— В результате полностью был разжалован и сослан на Кавказ, в армию Ермолова, рядовым в Нижегородский драгунский полк.

— Да-а, — откинулся на спинку стула Михаил. — О вас роман писать можно.

— Еще какой! — улыбнулась черкешенка.

Лермонтов узнал, что детей у Нечволодова и Тышкевич не было (откуда дети: он всегда на фронте, а она в тылу), и графиня уговорила супруга удочерить девочку-горянку, сироту, по имени Сатанаиса — Сати (в православии стала Екатериной). Жили дружно и счастливо, но, увы, недолго: вскоре ясновельможная пани умерла от сердечного приступа. Девочка осталась с приемным отцом в расположении части, превратившись поистине в «дочь полка»: русскому языку, истории, географии обучали ее драгуны-однополчане. Лев Сергеевич Пушкин, брат поэта, Петр Александрович Бестужев, брат писателя Марлинского, Александр Ефимович Ринкевич и Демьян Александрович Истрицкий, оба — ссыльные декабристы… Когда Екатерине минуло шестнадцать, Нечволодов сделал ей предложение, и она без раздумий согласилась.

— Ну-с, заговорили мы гостя, — благодушно заметил Григорий Иванович. — У него, поди, голова уже кру́гом от наших семейных происшествий.

— Что вы, помилуйте, — отозвался Лермонтов. — Очень интересно.

— Пойдемте в мою библиотеку — покажу вам автограф Александра Сергеевича.

— Да, конечно!

Это было старое издание «Руслана и Людмилы» — видимо, книжка имелась у хозяина дома раньше, и при встрече он подсунул ее поэту. Легким почерком на титульном листе значилось: «Милый Гриша. Я желаю тебе быть всегда на коне — и в прямом смысле, и в переносном. Твой А. П-н. Июль 1829 г.». Восемь лет назад. Как недавно! Тут он сидел, тут обмакивал перо в чернильницу. Очень уютная библиотека, полки с книгами, столик, лампа. Вид на горы из окна. Здесь хотелось остаться навсегда, затвориться от мира и писать, писать. Сочинять стихи, драмы, прозу. Когда же он сможет посвятить себя сочинительству целиком? Надо поскорее уйти в отставку. Вот приедет в Петербург и начнет хлопотать.

— Расскажите о Пушкине, Григорий Иванович.

Тот задумчиво пощипал ус.

— Что ж рассказывать? Был у нас недолго — день и ночь. Вместе с ним катались на лошадях по окрестностям. По его желанию забрались на скалу, осмотрели дворец царицы Тамары. Когда спускались, он слегка подвернул ногу. Потом прихрамывал. С Катенькой играл в карты в подкидного дурака — ей тогда было лет четырнадцать, так она его оставила дураком восемь раз кряду! Пушкин смеялся от этого, как маленький. Видимо, нарочно ей поддавался…

Нечволодов помолчал.

— Вот ведь как в природе порой бывает: два брата, Лев и Александр. Очень похожи меж собою, оба кучерявенькие такие, смуглые. Один немного благообразнее, а второй — ну чистая обезьянка, прости господи. Только Льву таланта пиитического Бог не дал, как Александру. Лев — замечательной души человек, добрый, вежливый, очень образованный. Но литературного дара нет. Александром же восхищаются все на Руси — от мала до велика. Отчего так бывает?

Лермонтов вздохнул.

— Знает только Бог.

— Отчего он забрал его так рано?

— Значит, на роду так было написано. Бог тем самым наказал не его, а нас. Взял к себе, в лучший из миров, и теперь ему на небесах хорошо. Нам без Пушкина плохо!

— Плохо, это правда.

Выпили по рюмочке за помин души великого человека. В двери заглянула Екатерина.

— Папочка, а можно нам с гостем покататься на лошадях? Мы недолго — обогнем рощицу и вернемся.

— Будь по-твоему, моя лапушка, — согласился хозяин дома с улыбкой. — Не могу тебе ни в чем отказать. Только осторожнее у ручья — камни мокрые, можно поскользнуться.

— Ничего, мы наездники опытные.

Вскоре черкешенка вышла из дома, облаченная в костюм амазонки: элегантное платье цвета бордо, шляпка в виде мужского цилиндра с вуалью, шейный платок. Выглядела она чрезвычайно элегантно. Конюх-грузин подвел ей стройного вороного жеребчика с белым пятном во лбу и помог взобраться в седло. Лермонтов вскочил на Баламута. Нечволодов сказал с балкона:

— Жду вас к полднику. Покатайтесь как следует!

Жена послала ему воздушный поцелуй.

Какое-то время ехали молча, потом Екатерина спросила:

— Михаил Юрьевич, можно задать вам нескромный вопрос?

— Извольте.

— Вы помолвлены?

Поэт фыркнул:

— На что вам знать?

— Из праздного интереса.

— Не помолвлен. Никакими обязательствами не связан. Вольный человек! — Он рассмеялся.

Екатерина не разделила его веселья. Сохраняя на лице серьезное выражение, строго произнесла:

— Не тяните с женитьбой. Надобно жениться в молодом возрасте. Чтоб успеть воспитать детей собственным примером.

Он взглянул на нее сочувственно.

— Вы боитесь, что Григорий Иванович… может не успеть?

Женщина вздохнула.

— Да, и этого тоже. Что я знала, выходя за него? Он был лучшим для меня мужчиной на свете.

— А теперь?

— И теперь, конечно. Но… Ах, не слушайте меня, я болтаю зря.

— Но ведь вы любите его?

— Безусловно, люблю. Как же не любить? Он меня растил и лелеял, выучил всему. Он отец двух моих малюток. Я ему благодарна за мирную, спокойную жизнь, в теплоте и достатке. Только…

— Что?

— Мне ведь всего двадцать два. И душа рвется познавать новое, путешествовать, знакомиться с интересными, умными людьми. Вот такими, как вы, к примеру. А Григорий Иванович этого не хочет и не понимает. Молодость, искания у него в прошлом. Роль отца семейства в Богом забытом Дедоплис-Цкаро представляется ему идеальным завершением жизненного пути. Я не осуждаю. Если человеку под шестьдесят, трудно его осуждать за желание провести старость тихо, чинно, благородно. А мне? Быть заживо похороненной здесь? Как когда-то хоронили жен восточных тиранов, молодых и красивых, вместе с умершим? Эта мысль приводит меня в отчаяние! — И, закрыв лицо ладонью в перчатке, Екатерина разрыдалась.

Лошади остановились перед ручьем. Спешившись, поэт подбежал к Нечволодовой, протянул руку и помог сойти на землю. Женщина внезапно прильнула к нему — как-то по-детски, наивно, безыскусственно, без стеснения. Попросила:

— Обнимите меня покрепче…

Он исполнил ее желание, и Екатерина внезапно сказала:

— Миша, у тебя такие сильные руки…

От слов «у тебя» и «Миша» сердце Лермонтова сладко заныло. Господи, неужели? Сомневаться глупо. Но старик Нечволодов? Как потом ему в глаза смотреть?

Он прошептал:

— Катя, дорогая… Я схожу с ума…

— Я давно сошла…

Поцелуй был страстный, долгий, оба словно растворились друг в друге. И потом, не помня себя от нахлынувших чувств, задыхаясь, беспрерывно целуясь, опустились в траву. Как весенний гром в небе, прозвучал Катин вскрик — звонкий, чистый, радостный. Журчал рядом ручей. Шелестели над головами листья. Лошади щипали неподалеку травку. И никто, кроме них, не знал о тайне этой мимолетной любви…

Екатерина, разметав руки по траве, лежала с сомкнутыми ресницами. Произнесла тихо:

— Что же мы наделали, Миша?

Он лежал рядом и смотрел на плывущие в вышине осенние облака, похожие на косматых кавказских старцев. Затем ощупью нашел ее руку, сжал пальцы.

— Ничего, Катюша… Это ничего…

— Но ведь мы нарушили заповедь?

— Бог простит… мы же по любви…

Он повернулся к ней и приблизил лицо к ее лицу.

— Ты такая красивая, Катя…

Она подняла веки.

— Правда?

— Разве ты не знаешь сама?

— Мне об этом никто никогда не говорил.

— А муж?

Екатерина приложила палец к его губам.

— Тсс, ни слова о муже… — Потом вздохнула: — Нет, не говорил. Я не помню. — Она помедлила. — В последнее время… видимо, стареет… несколько месяцев мы с ним — как брат и сестра… — Она густо покраснела. — Я — неблагодарная тварь!..

— Хватит. — Он поцеловал ее в лоб. — Ты — святая, потому что жила и живешь в аскезе.

— Нет, я грешница. Мы с тобой согрешили.

— Значит, ты — святая грешница. Это я во всем виноват. Беру всю вину на себя.

Она подняла на него взволнованные, любящие, утопающие в слезах глаза.

— Миша, вспоминай обо мне в Петербурге хоть иногда.

— Катя, дорогая, я тебя никогда не забуду!..

Возвращались молча. Возле самого дома Екатерина посмотрела на него жизнерадостно и легко, словно ничего между ними не было.

— Михаил Юрьевич, гран мерси за прогулку. Вуз этэ трэ куртуа[28].

— Мерси бьен. Вуз этэ трез эмабле[29].

Оба рассмеялись. И предстали перед хозяином как ни в чем не бывало. Пили чай, весело болтали. Нечволодов, ничего не подозревая (или делая вид?), развлекал гостя новыми рассказами из своей боевой юности. Остаться на обед тот не пожелал, несмотря на уговоры: в три часа пополудни сел на Баламута и, махнув на прощание рукой, ускакал в сторону Караагача.

Глядя ему вслед, Григорий Иванович задумчиво сказал: — Если бы не я, был бы для тебя хороший жених.

Катя изобразила на лице удивление.

— Ах, мон шер[30], не говорите глупостей. Мне никто не нужен, кроме вас!

Предыдущая главаГлава 2 из 11Следующая глава