Однажды во время каникул я отправился к дому, где когда-то жил Демиан со своей матерью. В саду я увидел старую женщину, заговорил с ней и узнал, что она владелица этого дома. Я спросил о семействе Демиана. Она хорошо их помнила, но не знала, где они теперь. Почувствовав мой интерес, она пригласила меня в дом, вытащила кожаный альбом и показала мне фотографию матери Демиана. Я ее уже почти не помнил. Но при виде этой маленькой фотографии у меня замерло сердце. Это был образ моей мечты! Это была она: величавая, женственная и одновременно мужественная, похожая на сына. В ней светилось материнство и вместе с тем чувствовались отчужденность и страстность. Прекрасная и соблазнительная, прекрасная и недоступная, демон и мать, судьба и возлюбленная. Да, это была она!
Меня пронзило ощущение какого-то дикого чуда, когда я узнал, что образ моей мечты воплощен здесь, на земле! Значит, в самом деле существует подобная женщина, отмеченная тайной линией моей судьбы. Где она? Где? И это мать Демиана!
Вскоре я отправился в путь. Это было странное путешествие. Я переезжал из города в город, без остановок, гонимый неведомым чувством. Я искал ту женщину. В иные дни я встречал множество женщин, похожих на нее фигурой: они напоминали мне о ней, были ей созвучны, почти одинаковы, они заставляли меня метаться по улицам чужих городов, манили на вокзалы, в поезда, как в запутанных снах. Бывали и другие дни, когда все эти поиски представлялись мне безнадежными, тогда я просто сидел где-нибудь в парке, в саду гостиницы, в зале ожидания, вглядывался в себя и пытался оживить ее образ. Но робкий, ускользающий силуэт бежал от меня. Я совершенно перестал спать. Только в поезде, когда за окном пробегали незнакомые пейзажи, мне удавалось задремать на четверть часа. Как-то в Цюрихе за мной увязалась одна женщина — хорошенькое, наглое существо. Едва взглянув на нее, я пошел своей дорогой, она совершенно не интересовала меня. Лучше было сразу умереть, чем оказать внимание другой женщине хотя бы ненадолго. Я чувствовал, что судьба меня ведет, что вот-вот она исполнится, и был охвачен нетерпением оттого, что не мог ускорить событий. Однажды на вокзале, кажется, это было в Инсбруке, в конце проезжающего поезда я увидел женский силуэт, напомнивший ее, и много дней потом я провел в тоске. Но вдруг дорогой образ вновь явился мне во сне, и я проснулся с горьким ощущением бессмысленности моих поисков. И тотчас поехал домой.
Спустя несколько недель я записался в университет в городе X. Но вскоре был разочарован. Семинар по истории философии, в котором я занимался, оказался столь же бессодержательным, сколь и жизнь учащейся молодежи. Все было так банально, каждый старался подражать другим, экзальтированный восторг на мальчишеских лицах выглядел убийственно пустым и штампованным. Но я был свободен, весь день был в моем распоряжении, и я прекрасно жил в старом городе. На столе моем лежали книги Ницше. Я остро чувствовал одиночество его души, ощущал судьбу, которая неудержимо гнала его, страдал вместе с ним и был счастлив, когда понял, что существовал человек, который так неумолимо прошел свой путь.
Однажды вечером я бродил по городу на осеннем ветру и вдруг услышал, как в пивной распевают студенты. Из раскрытых окон плыли густые облака табачного дыма и раздавалась песня, громкая и стройная, но лишенная всякого вдохновения, всякой жизни. Я стоял на перекрестке и прислушивался: из двух пивных одновременно на ночную улицу вырывались звуки хорошо отрежиссированного веселья. Всюду общность, совместное сидение за столами, всюду стремление уйти от судьбы, бегство в теплую близость стада!
Позади меня медленно прошли двое мужчин. Я услышал обрывок их разговора:
— Разве это не похоже на дом неофитов в какой-нибудь негритянской деревне? — сказал один. — Все совпадает, даже татуировки на один манер. Подумайте, ведь это и есть молодая Европа.
Голос прозвучал для меня как-то предостерегающе знакомо. Я пошел вслед за ними по темному переулку. Один из мужчин был японцем, маленьким и элегантным. При свете фонаря я увидел его желтое улыбающееся лицо.
Другой продолжал:
— У вас в Японии, положим, дело обстоит не лучше. Люди, которые не бегут за стадом, повсюду редки. Здесь тоже есть такие.
От каждого слова говорившего меня охватывала радостная дрожь. Я знал этот голос. Это был Демиан.
Ветреной ночью я шел за ним и за японцем по темным переулкам, слушал их разговор и наслаждался голосом Демиана. Он звучал все так же, по-прежнему в нем слышались спокойствие и уверенность. Я был в его власти. Теперь все было хорошо. Я нашел его.
В конце одной из пригородных улиц японец попрощался и открыл дверь дома. Демиан повернул назад. Я остановился и стал ждать его посреди улицы. С бьющимся сердцем я смотрел, как он подходил ко мне упругой походкой, в коричневом плаще, с тонкой тростью, повешенной на руку. Он приближался все тем же ровным шагом, подошел почти вплотную, снял шляпу, и я увидел его знакомое ясное лицо: все тот же жесткий рот, высокий лоб, будто излучающий какой-то свет.
— Демиан! — воскликнул я.
Он протянул мне руку.
— А вот и ты, Синклер, я ждал тебя.
— Разве ты знал, что я здесь?
— Не то чтобы знал, но я надеялся на это. Увидел тебя только сегодня. Ты ведь все время шел за нами.
— Значит, ты сразу меня узнал?
— Конечно. Ты, правда, очень изменился, но у тебя ведь есть знак.
— Знак? Какой знак?
— Мы называли это раньше печатью Каина, если ты помнишь. Наш знак. У тебя он был всегда, потому я и стал твоим другом. Но теперь он проявился яснее.
— Я не знаю. Хотя нет, знаю. Однажды я нарисовал твой портрет, Демиан, и очень удивился, что ты оказался похож на меня. Это и был знак?
— Да, именно так. Ну, хорошо, что ты теперь здесь! Моя мать тоже обрадуется.
Я испугался.
— Твоя мать? Она тоже здесь? Но ведь она меня вообще не знает.
— О нет, знает. Мне нет необходимости говорить ей о тебе. Однако от тебя долго не было вестей!
— Да я часто хотел написать. Но не получалось. А с недавних пор я стал чувствовать, что скоро увижу тебя. И ждал этого каждый день.
Он взял меня под руку, и мы пошли вместе. Исходящее от него спокойствие как будто притягивало меня. Вскоре мы уже болтали, как прежде. Мы вспоминали школьные времена, уроки подготовки к конфирмации и ту неудачную встречу во время каникул; только об одном мы и сейчас не говорили — о самой ранней и самой тесной связи между нами, об истории с Кромером.
Незаметно разговор наш стал странным и полным предчувствий. Оттолкнувшись от того, о чем говорил Демиан с японцем, мы перешли на жизнь студентов, а потом еще и на другое, что как будто отстояло совсем далеко, — впрочем, в словах Демиана все оказывалось в тесной связи.
Он рассказывал о духе Европы и о знамениях того времени.
— Повсюду, — говорил он, — царят объединение и психология стада, и нигде нет любви и свободы. Все эти групповые союзы, начиная от студенческих корпораций и певческих объединений и кончая государствами, сложились вынужденно. Их общность проистекает из страха, ужаса и сомнений, она прогнила изнутри, устарела и вот-вот развалится. Общность, — продолжал Демиан, — это прекрасная вещь. Но то, что сейчас всюду процветает, — это нечто совсем иное. Общность может возникнуть только в том случае, если каждый отдельный человек будет видеть и знать остальных. Она призвана реформировать мир на какой-то срок. Образуя теперешние общности, люди просто собираются в стада. Они бегут друг к другу, потому что друг друга боятся: отдельно господа, отдельно рабочие, отдельно ученые! А почему они боятся? Боятся люди обычно тогда, когда живут в разладе с самими собой. Они боятся потому, что не знают дороги к самим себе. Общность, состоящая исключительно из людей, которые боятся неизвестного в самих себе! Все они чувствуют, что законы, по которым они существуют, давно устарели, что они живут по обветшалым заповедям, ни их религия, ни их мораль не соответствуют тому, что нам нужно сейчас. Сотню лет и больше Европа только тем и занималась, что училась и строила фабрики. Они точно знают, сколько граммов пороха необходимо, чтобы убить человека, но они совсем не знают, как надо молиться Богу, они даже не могут прожить один час в безмятежной радости. Посмотри повнимательней на такую вот студенческую пивную! Или, тем более, на какое-нибудь место, где развлекаются богатые. Какая безысходность! Милый Синклер, там нет ни капли веселья! Эти люди, которых объединяет страх, исполнены подозрительности и злобы, один не верит другому! Они цепляются за идеалы, которых не существует, и готовы бросить камень в того, кто предлагает новые. Я чувствую: вокруг много конфликтов, и они проявятся, поверь мне, они скоро проявятся! Конечно, они не «исправят мир». Будут ли рабочие стрелять в своих хозяев или Россия и Германия стрелять друг в друга, изменятся только владельцы. Но это будет не напрасно. Станет ясной никчемность сегодняшних идеалов. Идолы каменного века будут наконец сброшены. Этот мир, какой он есть сейчас, хочет погибнуть, хочет быть уничтоженным, он и будет уничтожен.
— А что станет с нами? — спросил я.
— С нами? Ну, может быть, тоже погибнем. Убивать можно ведь и нашего брата. Но это нас не уничтожит. Вокруг того, что от нас останется, или вокруг тех из нас, кто это переживет, будет концентрироваться воля к будущему — та воля человечества, которую много лет подряд Европа перекрывала балаганным шумом техники и науки. И тогда станет ясно, что волю человечества никогда и ни при каких обстоятельствах не надо сравнивать с тенденцией сегодняшних общностей государств, народов, консорциумов и церквей. То, что природа намерена сделать с человеком, зафиксировано в каждом индивидуально — в тебе, во мне. Это было в Иисусе, в Ницше. Для этих потоков — а только они и имеют значение, — для тех потоков, которые, конечно, каждый день могут изменять направление, всегда останется место в жизни, даже и тогда, когда сегодняшние общности будут давно лежать в развалинах.
Было уже поздно, когда мы остановились на берегу реки у входа в сад.
— Здесь мы живем, — сказал Демиан, — приходи поскорей. Мы очень ждем тебя.
В радостном возбуждении я отправился в свой далекий обратный путь сквозь холодную ночь. Тут и там шумели студенты, которые, шатаясь, расходились по домам. Прежде, бывало, вид таких развеселых компаний вызывал во мне еще более острое чувство одиночества, и тогда я либо ощущал себя совсем обездоленным, либо глядел на них с откровенным презрением. Но никогда еще у меня не было такого спокойного сознания тайной силы, никогда я еще не видел так ясно, что все это меня не касается, и весь этот мир для меня растворился вдали. Я вспомнил чиновников из своего родного города, исполненных достоинства стариков, которые с любовью вспоминали годы юности, проведенные в пивных, для них это были райские времена; былую «свободу» студенческих лет они превращали в культ, подобно тому как поэты и прочие романтики превращают в культ свое детство. Всегда одно и то же, всегда они ищут «свободу» и «счастье» где-то позади себя из боязни, что им могут напомнить об их собственной ответственности, об их собственном пути. Употребив несколько лет на пьянство и кутежи, каждый из них находил прибежище в обычной жизни, становился серьезным господином на государственной службе. Да, все у нас совершенно прогнило, и это дурацкое существование студентов было еще не самым глупым и не самым плохим среди многого другого.
Но когда я, добравшись наконец до моей отдаленной квартиры, собирался лечь спать, эти мысли улетучились без остатка, и всем своим существом я погрузился в ожидание исполнения великой надежды, которую мне посулил этот день. Стоит мне захотеть — хоть завтра, — и я смогу увидеть мать Демиана. Пусть студенты сидят в пивных и украшают свои лица татуировками, пусть мир продолжает загнивать, предчувствуя свой конец, что мне за дело до этого! Я ждал теперь, что судьба явится мне в новом облике.
Я крепко спал и поздно проснулся. Новый день начинался для меня как торжественный праздник, каких я не знал с Рождества моих детских дней. Я был охвачен беспокойством, но не боялся. Я чувствовал, что для меня начинается важный день; я видел и чувствовал, что мир вокруг переменился, что он полон ожидания, торжественных ассоциаций. Даже тихо струящийся осенний дождь был торжественно прекрасен и полон праздничной музыки. Впервые в жизни внешний мир был в чистом гармоничном созвучии с миром моей души, а ведь только тогда и наступает праздник души, только тогда и стоит жить. Ни один дом, ни одна витрина, ни одно лицо на улице не раздражало меня; все было так, как должно было быть, не было только ощущения повседневности и обыденности; полная ожидания природа, затаив дыхание, готовилась встретить судьбу. Маленьким мальчиком я видел мир таким в дни праздников, на Рождество и на Пасху. Я даже не знал, что этот мир может еще быть таким прекрасным. Я привык жить обращенным внутрь себя, примиряться с тем, что я теряю ощущение внешнего мира, что поблекли яркие краски жизни и что это неизбежное следствие безвозвратной утраты детства, что за свободу и возмужание души приходится платить отказом от прекрасных грез. И вот теперь я увидел, что все это было только куда-то задвинуто, покрыто мглой, что и теперь еще, став свободным и отказавшись от детского счастья, я способен увидеть сияющий мир и наслаждаться, когда душа содрогается от детского восторга.
Наконец наступил час, когда я отправился в предместье, где этой ночью у калитки сада распрощался с Максом Демианом. За высокими деревьями, мокрыми от дождя, стоял маленький домик, светлый и уютный; сквозь стеклянную стену видны были цветы, сквозь блестящие стекла окон — темные стены комнат, картины и полки с книгами. Дверь вела прямо в маленький теплый холл, старая служанка в черном платье и белом фартуке молча впустила меня и взяла мое пальто.
Она оставила меня в холле одного, я осмотрелся и сразу почувствовал себя в атмосфере своих снов. На темном деревянном простенке, высоко над дверью, висела в черной раме под стеклом знакомая картина — моя птица с желто-золотой головой ястреба, которая стремится выбраться из яйца — мировой сферы. Я остановился, пораженный. Меня охватила радость, и сердце наполнило щемящее чувство, словно в этот момент все, что я увидел и пережил когда-то, вернулось ко мне как некий ответ, как исполнение желаний. В мгновение ока передо мной прошло великое множество образов: родительский дом со старым каменным гербом над входом; мальчик Демиан, срисовывающий литон, я сам — маленький мальчик, испуганный, запутавшийся в сетях злобного шантажиста Кромера; затем я — юноша, рисующий за столом своей маленькой гимназической комнаты птицу, чтобы утолить тоску души, запутавшейся в себе самой, — и все это, все, что было до сих пор, вновь зазвучало во мне и получило согласие, одобрение, утвердительный ответ.
Со слезами на глазах я смотрел на свою картину и вслушивался в себя. Затем, оторвав взгляд от картины, я увидел, что в дверях стоит высокая женщина в темном платье. Это была она.
Я не мог сказать ни слова. Лицо ее, подобно лицу ее сына без отпечатка времени и возраста, было исполнено одухотворенной воли. Эта величественно-прекрасная женщина улыбалась мне. Ее взгляд означал приветствие, исполнение мечты, это было возвращение домой. Я молча протянул к ней руки, она взяла их в свои ладони, крепкие и теплые.
— Вы Синклер, я сразу вас узнала. Добро пожаловать!
Звук ее низкого теплого голоса я впитывал в себя, как сладкое вино. Я решился поднять глаза и увидел спокойное лицо, бездонные черные глаза, свежие полные губы, высокий благородный лоб, отмеченный все тем же знаком.
— Как я рад! — сказал я и поцеловал ее руки. — У меня такое чувство, словно я всю жизнь был в пути и наконец возвратился домой.
Она улыбнулась теплой улыбкой матери.
— Домой мы не вернемся никогда, — сказала она приветливо. — Но там, где пути друзей пролегают рядом, там мир на какое-то время может показаться родиной.
Она высказала то, что я сам ощущал по дороге сюда. Ее голос и слова очень напоминали голос и слова ее сына. И все-таки это было другое. Более зрелое, теплое, уверенное. Но подобно тому, как Макс никогда не казался мальчиком, так и она не выглядела матерью взрослого сына. Молодыми и прекрасными казались ее лицо и волосы, золотистая кожа без намека на морщины, цветущий рот. Она стояла передо мной еще более величественная, чем в моих мечтах, и то, что она была рядом, — было счастьем, то, что она смотрела на меня, — блаженством.
Итак, это был тот новый образ, в котором мне явилась моя судьба: в нем больше не было одиночества и отчуждения и не было сладострастия. Я не принимал решений, не давал обетов; я достиг своей цели, высшей точки пути, отсюда открывалась далекая, прекрасная перспектива, дороги в страны, полные обещаний, осененные густой листвой близкого счастья, я был счастлив от сознания того, что эта женщина живет на свете, что я могу пить ее голос, дышать ее близостью. Чем бы она ни стала для меня — матерью, возлюбленной, богиней, — лишь бы она была здесь, лишь бы мой путь проходил рядом!
Она показала на мою картину.
— Вы не могли доставить нашему Максу большей радости, — сказала она задумчиво. — И мне тоже. Мы ждали вас с тех пор, как получили эту картину, мы знали, что вы на пути к нам. Когда вы были маленьким мальчиком, Синклер, мой сын как-то пришел из школы и сказал: там есть один мальчик, у которого знак на лбу. Он должен стать моим другом. Это были вы. Вам приходилось нелегко. Но мы вам доверяли. Однажды во время каникул вы снова встретились с Максом. Вам было тогда лет шестнадцать. Макс мне об этом рассказывал.
Я перебил ее:
— О, и об этом он вам говорил! Это было для меня самое тяжелое время.
— Да, Макс мне сказал: теперь Синклеру предстоит самое тяжелое. Он делает еще одну попытку сбежать в человеческую общность, стал даже завсегдатаем пивных. Но это ему не удастся. Его скрытый знак втайне его жжет. Разве это было не так?
— О да, так, именно так. Потому я и нашел Беатриче. А потом наконец у меня вновь появился учитель. Его звали Писториус. Только тогда я понял, почему в детстве был так привязан к Максу, почему не мог от него оторваться. Моя дорогая, дорогая Мать, тогда я часто думал, что должен покончить с собой. Неужели для каждого этот путь так тяжел?
Она погладила меня по голове движением легким, как дуновение.
— Всегда очень трудно родиться. Вы же знаете, как трудно птице выбиться из яйца. Вспомните и спросите себя, был ли этот путь действительно таким тяжелым? Только тяжелым? Не был ли он также и прекрасным? Могли ли вы найти путь более прекрасный и легкий?
Я покачал головой.
— Это было тяжело, — сказал я, словно грезя наяву, — это было тяжело, пока мне не приснился сон.
Она кивнула и посмотрела на меня проницательным взглядом.
— Да, нужно найти свой сон, тогда путь становится легким. Но не бывает постоянных снов и мечтаний, они сменяют друг друга, и не надо стремиться их удерживать.
Я испугался. Это что, предостережение? Или уже сопротивление? Но все равно, Я не буду спрашивать — куда, пусть только она ведет меня.
— Я не знаю, — сказал я, — как долго продлится мой сон. Я хочу, чтобы он длился вечно. Под рисунком птицы меня встретила судьба — как мать, как возлюбленная. Я принадлежу ей и больше никому.
— Пока этот сон ваша судьба, вы должны сохранять ему верность, — подтвердила она серьезно.
Меня охватили печаль и страстное желание умереть в этот волшебный час. На своих глазах я почувствовал слезы — как бесконечно давно я плакал в последний раз! — они неудержимо приближались и начинали меня душить. Резким движением я отвернулся от нее, подошел к окну и невидящим взглядом стал смотреть сквозь комнатные цветы.
Я услышал за собой ее голос, звучавший спокойно и в то же время полный нежности, как бокал, до краев наполненный вином.
— Синклер, вы ребенок! Ведь ваша судьба любит вас, и однажды она будет принадлежать вам так, как во сне. Если вы сохраните ей верность.
Я овладел собой и повернулся к ней. Она подала мне руку.
— Кое-кто из моих друзей, — сказала она, улыбаясь, — совсем немногие, самые близкие, называют меня фрау Ева. Вы тоже можете так меня называть, если хотите.
Она подвела меня к двери, открыла ее и указала на сад:
— Макса вы найдете там.
Я стоял под высокими деревьями оглушенный и потрясенный, то ли бодрствуя, то ли грезя, сам не знаю. Дождь деловито шелестел в ветвях. Я медленно вошел в сад, который тянулся далеко вдоль берега. Наконец я нашел Демиана. Он стоял в открытой беседке обнаженный до пояса у подвешенного мешка с песком и занимался боксом.
Я остановился, пораженный. Демиан выглядел превосходно: широкая грудь, уверенная посадка головы, мощные мускулы, энергичные и сильные движения бедер, плеч, всех суставов; он был — словно играющий источник.
— Демиан, — крикнул я, — чем это ты занимаешься?
Он радостно засмеялся.
— Тренируюсь. Я обещал поединок маленькому японцу. А он ловкий, как кошка, и, конечно, очень коварный. Но он не справится со мной. Придется ему испытать небольшое унижение.
Он надел рубашку и пиджак.
— Ты уже был у моей матери? — спросил он.
— Да, Демиан! Какая у тебя замечательная мать! Фрау Ева! Это имя ей так подходит. Она как будто Мать всего сущего.
Мгновение он внимательно смотрел мне в лицо.
— Ты уже знаешь имя? Ну, можешь гордиться, мой милый. Ты единственный, кому она сказала имя в первый час знакомства.
С этого дня я бывал в доме, когда хотел, как сын и брат, но в то же время — как поклонник. Закрыв за собой калитку и глядя издали на высокие деревья сада, я уже ощущал упоение и счастье. Снаружи была «действительность» — улицы, дома, люди, учреждения, библиотеки, читальные залы; здесь, внутри, была любовь и душа, здесь жила мечта и сказка. И при этом в нашей жизни мы вовсе не отдалялись от мира. В разговорах и мыслях мы часто были в гуще жизни, только как бы на другом поле, от большинства людей нас отделяла не граница, а некий иной способ видения. Мы хотели создать особое жизненное пространство на манер острова, могущее послужить образом или, во всяком случае, предвестием иной возможности бытия. Я, так долго просуществовавший в полном одиночестве, узнал теперь общность, которая возникает между теми, кто привык жить без людей. Больше никогда я не стремился на пиршество счастливых, на праздник радостных, при виде общения других я не испытывал больше ни зависти, ни тоски. И постепенно меня посвящали в тайну тех, кто несет на себе печать.
Нас, отмеченных знаком, остальной мир с полным правом воспринимает как чудаков, сумасшедших и опасных личностей. Мы — пробужденные или пробуждающиеся — стремились к более совершенному состоянию бодрствования, между тем как устремления и поиски счастья всех остальных были направлены на то, чтобы мнения, идеалы, обязанности, саму жизнь и счастье как можно теснее объединить с потребностями и желаниями стада. Там тоже было стремление, величие и сила. Но если, с нашей точки зрения, мы, осененные знаком, осуществляли волю природы к новому, единичному, устремленному в будущее, воля других состояла в упорстве. Для них человечество, которое они любили так же, как и мы, было чем-то законченным, тем, что надлежало сохранить и защитить. Для нас человечество представляло отдаленное будущее: мы направлялись к нему, образ его был нам неведом, законы его не написаны.
Кроме фрау Евы, Макса и меня к нашему кругу более или менее тесно примыкали еще несколько ищущих самого разного рода. Некоторые из них шли своими особыми путями, ставили особые цели, имели особенные воззрения, выполняли особые задачи; это были астрологи, каббалисты, приверженцы графа Толстого, всякого рода застенчивые, ранимые люди, члены новых сект, йоги, вегетарианцы и прочие. Со многими из них у нас по существу не было ничего общего, кроме того уважения, которое каждый оказывал тайным помыслам другого. Иные были нам ближе: они изучали, как в прошлые времена человечество искало своих богов и новые идеалы, их штудии часто напоминали мне о Писториусе. Они приносили книги, переводили тексты с древних языков, показывали изображения древних символов и ритуалов и внушали нам, что весь запас идеалов прошедшие поколения черпали из сновидений и сферы бессознательного, пробираясь к познанию своих будущих возможностей. Так мы распутали весь этот причудливый тысячеголовый клубок древних богов и добрались до того момента, когда забрезжили первые предрассветные сумерки занимающегося христианства.
Мы познакомились с трудами первых ревнителей веры и с тем, как религиозные представления изменялись, переходя от народа к народу. Собранные нами знания и сведения давали возможность критическим взглядом посмотреть на наше время и на сегодняшнюю Европу, приложившую гигантские усилия к созданию нового мощного оружия и в конечном счете оказавшуюся в состоянии глубочайшего, вопиющего духовного опустошения, ибо она завоевала весь мир и при этом потеряла душу.
Здесь тоже были верующие и приверженцы разных спасительных учений: буддисты, которые хотели обратить Европу в свою веру, толстовцы и другие. Мы выслушивали все это в узком кругу, но принимали такие учения только как ряд символов. Нас, отмеченных знаком, нисколько не беспокоило то, каким будет будущее. Для нас любая вера, любое учение были заранее обречены. Для себя мы видели одну обязанность, одну судьбу: каждый из нас должен был полностью стать самим собой, соответствуя семени, брошенному в него природой, и жить согласно своей высшей воле, дабы подготовиться к неизвестному будущему. Потому что все мы ясно ощущали, говорилось ли об этом вслух или нет, что близится крушение существующего мира, за которым грядет рождение нового. Демиан говорил иногда:
— Нельзя себе и вообразить того, что нам предстоит. Душа Европы — это зверь, который бесконечно долго был в оковах. Когда он окажется на свободе, то вряд ли его первые движения будут очень приятными. Но совершенно неважно, пойдет ли Европа прямыми или обходными путями, важно, что станет очевидной подлинная боль европейской души, которую так долго старались скрыть и заглушить. Тогда придет наш час, тогда мы понадобимся, но не как вожди или новые законодатели — до новых законов мы уже не доживем, — скорее, как вершители воли, как те, кто готов действовать и идти туда, куда зовет судьба. Все люди готовы сделать невероятное, если их идеалы окажутся под угрозой. Но никого нет вокруг, когда появляется новый идеал, новое, может быть, опасное, пугающее движение роста. Те немногие, кто тогда окажется на месте и будет помогать, это мы. Поэтому мы и отмечены так же, как был отмечен Каин, для того, чтобы возбуждать ненависть и страх, для того, чтобы вытолкнуть тогдашнее человечество из тесного мирка идиллии и отправить его в опасные дали. Все люди, которые подталкивали человечество к движению, все без исключения оказались только потому на высоте своей миссии, что были открыты для собственной судьбы. Это относится к Моисею и Будде, к Наполеону и Бисмарку. На какой волне поднимается каждый, с какого полюса им управляют, этого он не выбирает. Если бы Бисмарк смог понять социал-демократов и ориентироваться на них, он был бы умным человеком, но не человеком судьбы. Так было с Наполеоном, Цезарем, с Лойолом — со всеми! Всегда надо видеть себя в биологическом смысле и в процессе исторического развития! Когда перемены на земной поверхности выбросили водоплавающих на землю и повергли в воду обитателей суши, то это были открытые для судьбы экземпляры, способные совершить что-то новое и неслыханное, спасти свой вид с помощью новой, успешной адаптации. Были ли это те экземпляры, которые прежде выделялись из числа других своим консерватизмом и устойчивостью или, наоборот, являлись исключениями и революционерами, этого мы не знаем. Но они были готовы и потому смогли спасти свой вид для нового развития. Это мы знаем. Должны быть готовы и мы.
Фрау Ева часто присутствовала при таких разговорах, но сама подобных мыслей не высказывала. Для каждого из нас, говорящих, она была как эхо и слушатель; казалось, что все эти мысли пришли от нее и к ней возвращались. Сидеть с нею рядом, время от времени слышать ее голос, находиться в атмосфере духовной зрелости, которая окружала ее, было для меня счастьем.
Она сразу замечала, когда что-то во мне менялось, затуманивалось или обновлялось. Мне казалось, что мои ночные сны вдохновляются ею. Часто я их рассказывал, для нее все было естественно и понятно: какой бы странной ни казалась иная подробность, она все воспринимала без труда. Одно время сны мои как будто воспроизводили наши дневные разговоры. Мне снился мир в жестоком потрясении и я, или мы с Демианом, в напряженном ожидании своей судьбы. В потаенной судьбе определялись иногда черты фрау Евы, быть избранным ею или отвергнутым — вот что являлось судьбой.
Иногда она говорила с улыбкой:
— Это не полный сон, Синклер, самое лучшее вы забыли.
И, случалось, позднее я что-то вспоминал и удивлялся, как можно было забыть такое.
Иногда я мучился беспокойным желанием. Мне казалось, что я не смогу больше выдержать, — быть рядом с ней и не заключить в свои объятия. Это она тоже сразу замечала. Как-то раз, когда, пропустив несколько дней, я появился вновь взбаламученный, она отвела меня в сторону и сказала:
— Вы не должны предаваться желаниям, в которые сами не верите. Я знаю, чего вы хотите. Вы должны отказаться от этих желаний или ощутить их по-настоящему и до конца. Если однажды вы сумеете так попросить, чтобы отказ был совершенно исключен, тогда исполнение и наступит. А вы желаете, потом раскаиваетесь и к тому же опасаетесь. Это надо преодолеть. Я сейчас расскажу вам сказку.
И она рассказала о юноше, который влюбился в звезду. Он стоял на берегу моря, простирал руки к небу, молился звезде, ночью видел ее во сне и обращал к ней свои мысли. Но он знал, или думал, будто знает, что человек не может обнять звезду. Он был уверен, что это его судьба — без надежды и осуществления любить звезду, — и построил на этом целую поэму о жизни в отречении, о безмолвном и верном страдании, которое делает возвышенным и благородным. Все эти мечты он устремлял к звезде. Как-то он снова стоял ночью у моря на высокой скале и смотрел на звезду, сгорая от любви. И в минуту великой тоски он прыгнул, бросился в пустоту навстречу звезде. В самый момент прыжка он успел еще подумать: но ведь это невозможно. И вот уже лежал на берегу, разбившись. Он не умел любить. Если бы в момент прыжка он собрал свои душевные силы и поверил в осуществление, он полетел бы вверх и соединился со звездой.
— Любовь не должна просить, — сказала она, — и не должна требовать. Любовь должна быть сильной и уверенной в себе. Тогда не ее ведут, а ведет она, Синклер. Вашу любовь веду я. Когда она поведет меня, я приду. Я не хочу дарить подарков, я хочу, чтобы меня завоевали.
В другой раз она рассказала мне еще одну сказку — о юноше, который страдал от безответной любви. Он целиком ушел в себя и думал, что сгорит от любви. Мир погас для него, он не видел голубого неба и зеленого леса, не слышал шума ручья и звуков арфы, все погрузилось во тьму. Он сам стал жалким и нищим. Но любовь его росла, он скорее готов был умереть и пропасть, чем отказаться от прекрасной женщины, которую любил. Он чувствовал, что любовь сожгла в нем все остальное, стала могучей и тянула за собой; прекрасной женщине пришлось ей подчиниться, и она пришла, а он распростер руки, чтобы заключить ее в свои объятия. И вот, стоя перед ним, она вдруг преобразилась, и он увидел с ужасом, что привлек к себе весь мир, которым пренебрегал. Мир был перед ним и готов был ему подчиниться: небо, лес, ручей — все шло ему навстречу в новых, ярких, свежих и великолепных красках, все это ему принадлежало, говорило на его языке. И вместо обладания одной-единственной женщиной он заключил в свое сердце весь мир, каждая звезда на небесах сияла для него, зажигая искру радости в его душе. В любви он нашел самого себя. А чаще всего в любви себя теряют.
Моя любовь к фрау Еве казалась мне единственным содержанием жизни. Но каждый день она выглядела по-иному. Иногда я был почти уверен, что то, к чему я стремлюсь всем своим существом, это вовсе не она, а символическое воплощение моего собственного внутреннего мира, который лишь должен мне помочь еще глубже вникнуть в себя самого. Часто я слышал от нее слова, которые звучали так, будто были моими собственными подсознательными ответами на жгучие вопросы, мучившие меня. В другие дни я сгорал от вожделения, сидя рядом с ней, и целовал предметы, которых касалась ее рука. И постепенно чувственная и духовная любовь, действительность и символ слились воедино.
Тогда я мог уже дома, у себя в комнате, думать о ней спокойно и проникновенно. Мне казалось при этом, что руку ее я держу в своей руке и губы ее слились с моими. Или я был у нее, смотрел ей в лицо, слышал ее голос и не мог понять, правда ли все это или только сон. Я начал сознавать, что любовь может быть дана надолго или навсегда. Если, прочитав книгу, я узнавал нечто новое, у меня было такое же чувство, как если бы меня поцеловала фрау Ева. Она гладила меня по голове, и вся ее теплая ароматная зрелость улыбалась мне, а у меня возникало такое же ощущение, как тогда, когда мне самому случалось достигнуть какого-то внутреннего прогресса. Все, что было важно для меня и становилось моей судьбой, принимало облик фрау Евы. Каждая моя мысль сливалась с ней, и она возникала в каждой мысли.
Я со страхом думал о рождественских праздниках, потому что две недели, которые мне предстояло провести у родителей вдали от фрау Евы, представлялись мне сплошной мукой. Но никакой муки не оказалось, наоборот, это было прекрасно — жить дома и думать о ней. Вернувшись назад в X., я еще два дня оставался дома, чтобы насладиться ощущением уверенности и независимости от ее чувственного присутствия. К тому же я видел сны, в которых мое соединение с ней происходило каким-то аллегорическим образом. Она являлась морем, куда я впадал потоком. Она была звездой, и я был также звездой, которая к ней устремлялась; мы встречались, ощущали притяжение друг к другу, оставались рядом для того, чтобы в блаженстве вечно вращаться в соседних сферах.
Этот сон я рассказал, когда опять пришел к ней в дом.
— Прекрасный сон, — тихо сказала она, — превратите его в действительность.
Один день этой ранней весны я никогда не забуду. Я вошел в холл, окно было открыто, сильный поток воздуха гнал в комнаты тяжелый запах гиацинтов. Кругом никого, и я поднялся наверх в кабинет Макса Демиана. Я тихонько постучал и, как обычно, вошел, не дожидаясь приглашения. В комнате было темно, все шторы опущены. Дверь в небольшое соседнее помещение, где Макс оборудовал для себя химическую лабораторию, оставалась открытой. Оттуда бил яркий белый свет весеннего солнца, просвечивающего сквозь облака. Думая, что я один, я отодвинул занавеску и тут увидел, что на табуретке у окна сидит Макс Демиан, согнувшийся и совершенно не похожий на себя. Меня, как молния, пронзила мысль, что когда-то я уже видел такое! Локти безжизненно опущены, ладони лежат на коленях, голова слегка наклонилась вперед, глаза широко раскрыты, но как будто не видят; в этом мертвом взгляде, в неподвижном зрачке сверкает лишь маленький яркий световой блик, как отражение в стекле. Бледное лицо погружено в себя и лишено всякого выражения, кроме невероятной застылости, как древняя маска зверя на портале храма. Казалось, что он не дышит.
Воспоминание поразило меня: таким я уже однажды видел его, когда был совсем маленьким мальчиком. Глаза точно так же смотрели в себя, так же лежали рядом безжизненные руки, муха ползла по его лицу. Тогда — с тех пор прошло уже, должно быть, больше шести лет — он выглядел молодым или безвозрастным, ни морщинки на лице; сегодня все было точно так же.
Охваченный страхом, я вышел из комнаты и спустился по лестнице. В холле я увидел фрау Еву. Она была бледна и казалась усталой. Я этого в ней не знал. Вдруг за окном пробежала тень. Яркое солнце исчезло.
— Я был у Макса, — быстро зашептал я. — Что-нибудь случилось? Он спит или погрузился в себя, не знаю. Я однажды уже видел его таким.
— Но вы ведь не стали его будить? — спросила она поспешно.
— Нет. Он не заметил меня. И я сразу ушел. Фрау Ева, скажите мне, что с ним?
Она потерла лоб тыльной стороной руки.
— Не беспокойтесь, Синклер, с ним ничего не случится. Он просто ушел на время, но это не продлится долго.
Она встала и вышла в сад, хотя как раз в этот момент начался дождь. Я почувствовал, что не должен идти за ней, и стал прохаживаться по холлу взад и вперед, вдыхал дурманящий запах гиацинтов, смотрел на свою птицу, висевшую над дверью, и напряженно вбирал в себя странную тень, которой в это утро был покрыт весь дом. Что это было? Что произошло?
Вскоре фрау Ева вернулась. Капли дождя сверкали на ее темных волосах. Она села в кресло. Вокруг нее распространилась усталость. Я подошел, наклонился над ней и поцеловал капли дождя в волосах. Взгляд ее был чист и светел, но капли в волосах имели вкус слез.
— Посмотреть, как он? — спросил я шепотом.
Она слабо улыбнулась.
— Не будьте ребенком, Синклер! — громко сказала она, как будто хотела стряхнуть с себя оцепенение. — Пока идите, потом вернетесь, если захотите. Я не могу сейчас разговаривать с вами.
Я вышел из дома, пробежал по улицам города и стал подниматься в горы, в лицо мне хлестал мелкий косой дождь, низко над землей, как будто под тяжестью страха, плыли облака. Внизу ни ветерка, а наверху, казалось, начиналась буря, временами сквозь стальную пелену серых туч прорывались резкие блики бледного солнца.
Но вот по небу пронеслось рыхлое желтое облако, оно столкнулось с серой стеной — и в мгновение ока из синего и желтого ветер вылепил портрет гигантской птицы, которая вырвалась из темного хаоса и, мощно взмахивая крыльями, исчезла в небесах Тут началась гроза: дождь, смешанный с градом, обрушился на землю. Вдруг над истерзанным ландшафтом раздался страшный душераздирающий удар грома, сразу затем снова пробился луч солнца, и на ближних горах, над бурым лесом, вяло и нереально засветился бледный снег.
Когда я возвратился спустя несколько часов, мокрый и продрогший, Демиан сам открыл мне дверь.
Он взял меня с собой наверх, в лаборатории горела газовая горелка, кругом лежала бумага. Видимо, он работал.
— Садись, — пригласил он меня. — Ты, наверное, устал. Погода ужасная, а ты, как видно, совершил основательную прогулку. Сейчас будет чай.
— Сегодня что-то происходит, — начал я осторожно, — дело не может быть только в грозе.
Он посмотрел на меня испытующе:
— Ты что-нибудь видел?
— Да. Я в облаках ясно видел картину. Всего одно мгновенье.
— Какую картину?
— Это была птица.
— Ястреб? Это был он? Птица из твоего сна?
— Да, это был мой ястреб. Желтый, гигантский, он улетел в темно-синее небо.
Демиан глубоко вздохнул.
Постучали. Старая служанка принесла чай.
— Прошу, Синклер, пей. Я думаю, что птицу ты увидел не случайно.
— Конечно, а разве вообще можно увидеть такое случайно?
— Да, наверное, это что-то означает. Ты знаешь — что?
— Нет, но я чувствую, что наступит какое-то потрясение, шаг навстречу судьбе. Думаю, это касается всех нас.
Демиан энергично ходил взад-вперед.
— Шаг навстречу судьбе! — громко воскликнул он. — Сегодня ночью мне это приснилось, у матери тоже было такое предчувствие, она только что говорила об этом. Мне приснилось, будто я поднимаюсь по лестнице, приставленной к дереву или башне. Поднявшись, я вижу, что страна — большая равнина с городами и деревнями — объята пожаром. Пока я не все могу рассказать, мне еще не все понятно.
— Этот сон касается тебя?
— Меня? Конечно. Люди не видят во сне того, что их не касается. Но ко мне относится здесь не все, ты прав. Я очень точно различаю сны — те, которые порождены движениями моей души, и те, которые говорят о судьбе человечества. Такие сны у меня бывали редко, и ни разу не случалось, чтобы я увидел во сне пророчество, которое сбылось. Истолкования их очень неопределенны. Но я знаю одно: тут было что-то, что касалось не только меня. Сон был как-то связан с другими, более ранними, он как бы их продолжал. Те сны, Синклер, в которых мне являются предчувствия. Я тебе о них рассказывал. То, что наш мир прогнил до основания, мы и так знаем. Это еще не причина для того, чтобы предсказывать его крушение или что-нибудь в этом роде. Но вот уже много лет у меня бывают такие сны, из которых я заключаю, или просто чувствую, — как тебе больше понравится, — что гибель старого мира неуклонно надвигается. Сначала это были слабые отдаленные ощущения, но постепенно они становились все сильнее и ярче. Пока все это еще довольно неопределенно: грядет нечто большое и страшное, и меня оно также касается. Синклер, нам предстоит пережить то, о чем мы иногда говорили! Предстоит обновление мира. В воздухе запах смерти. Новое не приходит без смерти. Это страшнее, чем я думал.
Я с ужасом смотрел на него.
— Не можешь ли ты рассказать мне, чем окончился сон? — спросил я робко.
Он покачал головой:
— Нет!
Открылась дверь, вошла фрау Ева.
— Ах, вот вы где! Дети, у вас как будто печальный вид.
Она выглядела отдохнувшей и свежей. Демиан улыбнулся ей. Она подошла к нам, как к двум напуганным малышам.
— Нет, мы не расстроены, мама. Мы просто пытались разгадать этот новый знак. Но, в общем, это неважно. То, что должно наступить, вдруг окажется здесь, и тогда мы узнаем все, что надлежит нам знать.
У меня было тяжело на душе, и, когда я, попрощавшись, шел через холл, запах гиацинтов показался мне слабым и затхлым, как будто бы с могилы.