К книге
Психоанализ и бессознательное. Порнография и непристойностьФантазия на тему о бессознательном Fantasia of the Unconscious 1922. Глава IV ДЕРЕВЬЯ И МЛАДЕНЦЫ, А ТАКЖЕ ПАПЫ И МАМЫ
55%
Фантазия на тему о бессознательном Fantasia of the Unconscious 1922. Глава IV ДЕРЕВЬЯ И МЛАДЕНЦЫ, А ТАКЖЕ ПАПЫ И МАМЫ
16

Ладно, оставим его в покое, этого несчастного младенца, вместе с его сложным бессознательным и всеми этими импульсами, напоминающими пинг-понг. Уверен, дорогой мой читатель, что вы готовы предпочесть любые вопли из его колыбельки моей экскурсии по его ганглиям. «Да забудьте вы про этих младенцев…» — призываете вы меня. Я бы с радостью про них забыл, если бы мне было чем их заменить. К сожалению, младенец — мой единственный анатомический экспонат и подопытный кролик в одном лице.

Но он и мне уже действует на нервы. И я в полном одиночестве ухожу в лес, взяв с собой лишь карандаш и тетрадь, и, тяжело опустившись у подножия раскидистой ели, терпеливо жду прихода в голову мыслей, дабы расщелкать все заковыристые вопросы, как белка щелкает орехи. Да орешки-то, оказывается, пустые.

Мне начинает казаться, что в лесу слишком много деревьев. Став тесным кругом, они как будто разглядывают меня. Мне кажется, когда я на них не смотрю, что они легонько подталкивают друг друга, указывая на меня ветками. Я просто кожей ощущаю, как они стоят, уставившись на меня. Похоже на то, что они сегодня не дадут мне поразмышлять о младенцах. Не дадут из одного лишь упрямства.

А может быть, все дело в том, что с утра моросит дождик и лес стоит сырой и неподвижный, такой загадочный в туманном утреннем воздухе. Утро, это дождливое небо, этот лес, обступивший меня со всех сторон в деликатном молчании, и я сам, ощущающий себя не такой уж и шишкой среди всех этих шишек, валяющихся у подножия моей ели. Молча подступают ко мне деревья, и все они настолько больше меня, настолько сильней в этой жизни. Я чувствую, как они крадучись подбираются ко мне, как бродят в них мысли, как они о чем-то совещаются между собой, и знаю, что их силы намного превосходят мои. Делать нечего: придется им уступить.

Я на самом краю Черного леса[42]… Вдали нет-нет да и блеснет Рейн из своей Рейнской долины, как кусок металлической ленты… Но сегодня я туда не смотрю. Сегодня для меня существуют только деревья, и листья, и мир растений. Огромные стройные пихты и ели, ветвистые буки, пустившие подземные реки корней. И беспрерывное «ку-ку», «ку-ку», словно капельками слетающее с высоких древесных крон. А среди всего этого — я, сидящий на обочине лесной тропинки с карандашом и тетрадью в руках и с надеждой продолжить свои досужие размышления все о том же младенце.

Ну да бог с ним. Я снова прислушиваюсь к лесным шорохам, вдыхаю пряный запах сырого мха, вглядываюсь в стройные силуэты деревьев. Я завороженно внимаю тишину леса. Больших, высоких деревьев. Есть в них какая-то привлекательная бесцеремонность. Или варварство? Даже не знаю, что заставило меня сказать «бесцеремонность». До чего же великолепны их огромные, округлые стволы-тела! Я почти слышу, как по ним поднимаются могучие жизненные соки. Великие, полнокровные деревья, по которым так бесшумно течет их странная древесная кровь.

Деревья — у них нет ни рук, ни лица, ни глаз, но по этим громадным колоннам поднимается сок, древесная кровь. Могучая жизнь древесного индивида, его мрачная воля — воля дерева, чем-то пугающая.

Вам, наверно, хотелось бы заглянуть в лицо дереву? Невозможно. Оно не имеет лица. Любуйтесь его могучим стволом; закинув голову, смотрите на спутанные волосы его веток и сучьев; глядите на его мягкую зеленую макушку. Но нет у него глаз, чтобы в них заглянуть, невозможно встретиться взглядом с деревом. Рассматривать его можно лишь по частям.

Но если вы хотите по-настоящему узнать дерево, нет нужды его долго рассматривать. Единственное, что вам нужно, так это удобно устроиться среди его корней, прислониться к его могучему стволу и забыть обо всех своих неприятностях. Именно так я и писал про все эти уровни сознания и нервные сплетения — сидя между пальцами ног дерева, прислонившись к огромной лодыжке ствола, позабыв обо всем другом. Согласно тому же неписаному закону, по которому безличная магия дерева заставляет белку неистово вгрызаться в свою шишку, я тоже поддавался его колдовским чарам, так же неистово и самозабвенно вгрызаясь в свою книжку. В свою поистине «древесную» книжку.

Теперь я прекрасно понимаю, отчего возник культ деревьев. Все древние арии поклонялись деревьям. Мои предки поклонялись Древу Жизни. Древу познания. Время от времени отростки этого культа вновь пробиваются сквозь толщу времен — отростки древнего арийского культа. До чего же хорошо я чувствую культ деревьев, вплоть до самого глубинного его мотива — страха!

Культ этот не мог не возникнуть. Дерево, это великолепное, огромное и… безликое творение природы. Без рта, без глаз, без сердца. Безликое, как огромная башня. Вот сижу я здесь, между пальцами его ног, оно безмолвно нависает надо мной, и я чувствую, как пульсирует его кровь. Слепое, безглазое, оно заглядывает далеко вглубь своими корнями, до самого центра земли, сырой земли, скрывающей мертвецов, — и в то же время смотрит далеко ввысь, в глубину небес. У нас же, зрячих, есть глаза только с одной стороны головы, и их достает лишь на то, чтобы близоруко таращиться перед собой.

Оно стоит, зарывшись жадно ищущими корнями в черный гумус, куда мы попадаем лишь затем, чтобы сгнить. А его верхушка — высоко в небесах, куда мы можем лишь беспомощно пялиться, нелепо запрокинув голову. Широко, могуче, ликующе раскинулось оно во все стороны: влево и вправо, вверх и вниз. И никаких признаков мысли, никакого лица — только гигантская, дикая, немая душа. Где оно прячет свою душу? И где прячут свои души все другие существа, живущие на Земле?

Огромная, раскидистая, гигантская душа. Как бы мне хотелось хоть ненадолго стать деревом! Великая похоть корней. Корень похоти. И ни малейших признаков разума. Оно высится надо мной, а я сижу под ним и чувствую себя в полной безопасности. Мне нравится соседство этих живых башен. А ведь раньше я их боялся. Я боялся их похоти, их неистовой черной похоти. Но теперь она меня восхищает, я поклоняюсь ей. Раньше они казались мне врагами, огромными первобытными врагами. Теперь же в них одних мое прибежище и моя сила. Я затерялся среди деревьев. Мне радостно быть в их среде, среди их тихой, сдержанной страсти, в окружении их великой похоти. Они питают мне душу. И я могу понять, почему Иисус был распят на древе[43].

То, что непорочный Иисус был распят на древе и, таким образом, Сам подвергся проклятию, уничтожило проклятие рода человеческого, явившееся следствием того, что человек вкусил от Древа познания добра и зла (Бытие, 3:17).

Я так же хорошо могу понять древних римлян, их ужас перед ощетинившимся им навстречу Герцинским лесом[44]. Однако достаточно взглянуть с высоты на волны леса, ровно накатывающиеся друг на друга, — волны Черного леса, — чтобы убедиться, что он так же мирен, как привычное для римлян море, вкрадчиво шелестевшее своими волнами у их берегов. Аишь изнутри лес представляется страшным гигантским войском, выставившим навстречу входящему свои штыки. Вот это, наверно, и пугало римлян.

Древние римляне… Мне кажется, они где-то здесь, совсем близко. Ближе, чем Гинденбург[45], Шош или даже Наполеон[46]. Когда я оглядываю Рейнскую долину, душа моя замечает только римлян, только легионы, форсирующие Рейн. Должно быть, чудесно было попасть с побережья Южной Италии к берегам этого, лесного, моря — в этот темный, сырой лес, где с невероятной силой и мощью проявляет себя жизнь деревьев. Я на себе испытал это ощущение, прибыв сюда на днях с каменистой земли Сицилии, иссушенной беспощадным солнцем и жаждой.

Римляне и греки умели очеловечить все, что их окружало. Всему вокруг они придавали лицо и человеческий голос. Человек говорил, а в ответ ему мелодично журчал ручей.

Но когда римские легионы перешли Рейн, они обнаружили обширную непроницаемую жизнь, у которой не было голоса. Они столкнулись с безликой тишиной Черного Леса. Этот громадный, безбрежный лес не отзывался на имя. Тишина его была глухой и суровой, она подавляла. И солдаты дрогнули — дрогнули перед деревьями, безликими и безголосыми. Отважные воины отступили под натиском огромного неодушевленного войска, темного и загадочного, с неукротимой враждебностью наставившего на них свои гигантские пики. Коллективная мощь черных деревьев превзошла коллективную мощь самого Рима.

Нет ничего удивительного, что римские воины были так напуганы. Неудивительно, что они задрожали от страха, когда, зайдя в глубину леса, обнаружили висящие на деревьях кости, черепа, щиты и шлемы своих погибших товарищей. Деревья тихо сжевали и проглотили их, даже не поперхнувшись, и аккуратно выплюнули белые кости наружу. Белые кости разумных римлян — и неразумные, дикие, неукротимые деревья. В венах истинного германца до сих пор течет хоть капля древесного сока: под всем наслоением интеллектуализма в нем таится некая исконная дикость, как дикость дерева, беспомощная и в то же время непреодолимо могучая. В нем душа дерева, и боги его не походят на людей. Инстинктивно его по-прежнему тянет, когда он в чащобе леса, прибивать к святому дереву черепа и щиты. Древо жизни и смерти. Древо добра и зла. Древо рассудочных абстракций и необъятной, безрассудочной жизни. Древо чего угодно, кроме духа, духовности.

Но после пропекающей до костей Сицилии и после шумной толпы людей, козыряющих своими яркими личностями, так хорошо оказаться среди глубочайшего безразличия безликих деревьев. Их древней органике непонятно и неинтересно, зачем мы стремимся к тому, что по сути своей является суетой сует. У них нет лица, нет разума и желудка — у них есть одни лишь похотливые корни, глубоко уходящие в землю, и раскидистые, гибкие кроны, живущие в небесах, да еще первозданная индивидуальность. Еще не поздно всю нашу так называемую духовность возложить на их жертвенный алтарь. Пригвоздить к их ветвям наши черепа. У них же нет ни черепов, ни мозгов, ни лиц, и они не могут закатывать глаза, изображая, как они нас любят. Без всего этого вполне обходится их долгая жизнь. И нас они тоже переживут.

В среднем такое огромное дерево живет не менее ста лет. Так сказал мне местный барон.

Это место — одно из тех немногих мест, по которым душа моя будет тосковать, когда я умру. Ей будет ужасно недоставать этой тропы между деревьями близ Эберштайнбурга, где в полном одиночестве я писал эту книгу. До чего же мне трудно покинуть эти деревья. В них остается частица моей души.

Предыдущая главаГлава 16 из 29Следующая глава