Наплюйте тому в бесстыжие глаза, кто скажет, что женщины ненасытны, что им много надо. Что им надо? Да ничего — одну заботу. Вымоешь в понедельник посуду — жена рада до субботы. Другая, правда, заботой считает жертву всем ради нее, но, повторяем, достаточно заботы.
«До самой бы смерти так», — думала Варвара, глядя, как растерянно хлопочет муж. Ищет градусник, не находит, бежит на кухню и забывает, за чем бежит.
— Мать, тебе грелку на ноги или льду от Дуси из погреба принести?
— Сядь, Саня, сядь.
Когда мы боимся потерять друг друга, мы умнеем. Мы не вечны, надо дорожить друг другом, но увы, увы. Свои планы всегда кажутся нам важнее, и не посылаются ли нам болезни как напоминание о том, что мы не вечны? Сколько слез пролито из-за нас, мы бы захлебнулись в этом море, но, снова и снова прощенные, мы снова и снова пытаемся чего-то добиться, не понимая, что нужнее всех покоренных вершин радость дня.
— Все хорошо, Саня, сядь.
Кирпиков обессиленно сунулся в изножье кровати.
— Лекарь, — засмеялась Варвара, — с такими-то лопатами.
— А их не отмыть, не отпарить, — ответил Кирпиков и посмотрел на свои тяжелые сухие руки. Согнутые, будто специально чтоб к ним приходились и топор, и лопата, и пила, и соха, и багор-пиканка, и вилы… да начни только перебирать — на третьем десятке не собьешься. И все приходилось к его рукам, любой инструмент давался ему. — А у тебя что, лучше? — Он потянул Варварину руку, уже немного дряблую, всю в неровных напухших венах.
— Сравнил! У меня до костей простираны.
И Варварина рука была согнута, и тоже навсегда. То же самое, каким только инструментом не продлялись ее руки, и ухватами, и сковородниками, и коромыслом, и всякими лопатами: железными, деревянными, хлебными; граблями да теми же вилами, тем же топором, той же сохой.
Уж и поработали Александр Иванович и Варвара Семеновна на своем веку.
О, не одно европейское государство разместилось бы на поле, вспаханном Кирпиковым, какой альпинист взобрался бы на стог сена и соломы, наметанный Кирпиковым, какой деревянный город можно было выстроить из бревен, им заготовленных» сколько товарняков нужно было б, чтоб перевезти дрова, напиленные и расколотые им за всю жизнь, сколько людей согрелось бы у тепла этих дров!
А Варвара? Сколько перестирала она одного только белья — веревка сохнущих детских постирушек, мужниных рубах опоясала бы земной шар; студеной воды, перетасканной ею, хватило бы налить большое озеро.
Только нет такой статистики, нет такого огромного поля, такого поднебесного стога, такой растянутой по экватору веревки с бельем, нет такого озера.
Они вдруг застеснялись, чего это ради разжалелись; друг друга: жизнь прожили, никогда такого не бывало. Но этой весной каждому пришлось ощутить угрозу одиночества и испугаться его.
Кирпиков обратно разбирал чемодан, выкладывал назад Варварино имущество. Взяв икону, засомневался: при своем безбожии и при том, как час назад он ее в сердцах хватанул, как было ставить на место?
— Из-за тебя ведь только и молилась, — тихо упрекая, сказала Варвара.
— Ну теперь-то? — спросил Кирпиков. Он кашлянул. — За меня больше незачем молиться, пить кончено. Терплю. Это такой подвиг, мать! Заново родился!
Кирпиков подумал и отнес икону на полати, а место на божнице занял фотографиями детей и внуков. Внучка Маша встала в центре.
— Молись! — весело сказал Кирпиков. — Вот бы Машку совсем к нам!
— Какая мне еще Маша? — сказала Варвара, переживающая замену иконы. — Я свое досытечка отнянчила, отрожала. Это мимо тебя дети проскочили: работа да война, тебе и хочется поводиться с маленькими, тебе она вместо игрушки, а питание, а купание, а заболеет? Нет, нет, все! Отдоилась я, довольно.
— Ладно, мать, — примирительно сказал Кирпиков. — Ладно. — Он стал сгребать осколки к порогу. — Одно хорошее в этой водке, — сказал он, — пятен не оставляет.
Варвара пересилила себя и встала. Замела стекляшки В печке. В жестяной отдушине шумело. Ветер хлестал ветками по окнам.
— Бьется погода, — сказала Варвара. — В погоде что народе.
И оба невольно подумали о детях, как они?
— То-то у меня поясница давала знать, — сказал Кирпиков. — Я думал, сохой натрудил, а это к перемене погоды. Совсем барометром становлюсь.
— У меня тоже позвонки ломало.
— Да у тебя вечно что-нибудь, — привычно сказал Кирпиков, но осекся: жена больна, да и, видно, прошло время, чтоб ляпать чего-то не подумав.
Никогда раньше не думал, что и как говорить при жене, — не на трибуне, а вот, оказывается, как переходят на него же обратно его слова. Сделал жене плохо, и самому больно. Как будто стала нервная система одна на двоих.
— А мне когда плохо, — отвлекла его Варвара, — я всегда сенокос вспоминаю. А, Иваныч? Сердце-то от радости так и росло!
На сенокосе он всегда шел впереди, рассекая поляну надвое, за ним Варвара, а дальше, все суживая прокосья, косили дети. Младшенькая, еще не доросшая до литовки, растрясала валки и старалась успеть за всеми. Она приносила воду из родника-кипуна. Чайник вытягивал ей ручонку, холодная вода плескалась на исцарапанные коленки.
Кирпиков помнит, как он дошел до конца поляны, за ним докосила Варвара, наступавшая на пятки. Кирпиков наточил литовку и хотел начинать новый ряд, на свал. «Вот неналомный, — сдержала Варвара, — дай хоть отдохнуть-то. — Оглянулась и вдруг шепотом: — Отец!»
Он тоже оглянулся — дети догоняли их. Третьим рядом шел Николай, размашисто, по-мужицки укладывая траву; за ним Тоня, берущая нешироко, но чисто; дальше Борис, закусивший губу, нервничающий, чтоб не отстать; последним тюкался Михаил, прокосье вел неровно, маленькая литовка прыгала, все кочки были его. Всех сзади мелькало платьице младшенькой.
Варвара не стерпела, побежала помочь. Но никто не уступил ей свой ряд.