Согнутый, но жилистый, прошел с фуганком под мышкой и с другими плотницкими инструментами в черном мешочке бывший здесь бакалейщиком Матвей Гаврилыч. Теперь, когда у него не было уж лавки, оказался он преполезнейшим человеком. Он был и шорником, и поваром, и кровельщиком, и специалистом по засолу и копчению рыбы, и часовых дел мастером, и монтером, и парикмахером, и, кажется, не было такого ремесла, какого бы не знал, и такого таланта, каким бы не обладал этот сутуловатый худощекий человек с черными ровными бровями. Теперь очень нужны были здесь столяры и плотники, и он тесал бревна для построек и делал письменные столы, шкафы, этажерки для домов отдыха.
Взобравшееся так, что уж выше некуда, солнце доставало Таню и под стриженой белой акацией. Старинная генуэзская башня на самой верхушке холма струилась, как дымный столб. Дальше, за городом, совсем тонули в синем зное и теряли всю свою каменность верхушки Яйлы.
Всем лошадям, даже явным клячам-водовозкам, с плачевно выпирающими ребрами и сухими кривыми ногами, напялили шляпы. Собаки бродили, часто дыша, высунув языки и держась тени.
Даутова не было. Даутов не нуждался ни в ваннах, ни в магазинах набережной, ни в столовой, ни в автомобильных конторах, ни в тире… Он снял, сколько ему хотелось снять, сливок с моря и исчез.
Когда со стороны моря, — это было уже в первом часу, — донесся гулкий на воде, красивый по тембру гудок катера, три раза в день приходившего сюда из Ялты и увозившего отсюда множество пассажиров, Таня поспешно сорвалась со скамейки и почти побежала на пристань.
Раньше туда незачем было идти: только перед самым приходом катера там скоплялся народ, и у Тани были острые, никого не пропускающие глаза, когда она туда подходила. Она перелистывала людскую книгу, спеша и волнуясь, но за листами следила зорко.
Пристань из толстых брусьев, покрытых толстыми досками, как стоножка, вползла в море на прочных двутавровых балках. Даже бешеные прибои, особенно когда дул норд-ост, не могли ее раскачать: она только поскрипывала, кряхтела слегка, покрывалась солеными брызгами, но стояла. Таня иногда любила забежать сюда именно во время такого оглушительного прибоя, чтобы представить, будто она на не управляемом уже бриге в разъярившемся океане «терпит бедствие», — вот-вот опрокинется бриг кверху килем, и все будет кончено. Натерпевшись бедствия, сколько могла, мокрая от брызг, она стремительно бросалась на берег.
Около пристани расселись одноэтажные длинные пакгаузы, тут же и моторные и весельные лодки рыбаков и касса, около которой был порядочный хвост. И, увидав этот хвост у кассы, а на пристани на взгляд не меньше сорока человек, Таня твердо и спокойно решила: здесь Даутов.
Его как будто нужно было только загнать куда-то, как загоняют диких слонов при ловле, — в какую-то узкую щель, откуда уж трудно выбраться, — именно такою щелью и была пристань. Таня была уверена, что он даже и не около кассы, а уж на пристани, — она только бегло провела глазами по людскому хвосту, — и вот уже идет тот, кто нужен, по доскам пристани: синее справа, синее слева, а впереди Даутов!.. И еще издали вобрали глаза: пять бритых голов, три полосатых рубахи, две — забранных в брюки, одна — стянутая узеньким черным кавказским ремешком с серебряшками. И по мере того как она подвигалась по пристани, сердце начинало стучать сильнее: нужно было удержать Даутова, который вот сейчас уезжает, а как удержать? Что нужно сказать ему сначала? Первое слово, — от него, может быть, будет зависеть все с Даутовым, — какое должно быть это первое ее слово? Как угадать?..
Катер подходил справа. На заштилевшем море он двигался как по рельсам. Все пять бритых голов были обращены к нему. Тане пришлось подойти к самому парапету, чтобы заглянуть в лица одному и другому в полосатых рубахах. Никакого сходства с Даутовым не было. Третий же, с кавказским пояском, оказался просто какой-то курносый мальчишка лет семнадцати, а две остальные бритые головы были спереди почтенно плешивы.
Таня все-таки дождалась прихода катера, и все, кто сходил с него, и все, кто на него садился, могли бы, если бы не спешили, отметить на себе хотя уже не ищущий, но чрезвычайно сосредоточенный и недовольный взгляд невысокой черноглазой девушки, только что вышедшей из возраста девочек, овальноликой и смуглой, с хорошо развитым лбом и нервными губами.
С пристани она ушла последней. Ей все-таки не хотелось так просто расстаться с ощущением близости Даутова, которое так ярко почувствовала она именно здесь, на этой сороконожке, вползшей в море.
И когда она шла отсюда прямо домой, то смотрела во все лица встречных только по привычке, создавшейся за эти несколько часов; найти Даутова на улице она уже не думала.
Усталая и недовольная, сидела она дома и глядела в окно, чтобы не глядеть на мать. Трудно было глядеть на мать и больно. Что именно нужно было сказать Даутову — первое слово, и второе, и двадцатое, и сотое, — Таня видела, что тут без нее без конца их придумывала мать, всячески прихорашивая и себя и комнату, надевая то одну блузку, то другую, выставляя стол на середину комнаты или стремительно придвигая его к окну.
Таня сказала наконец:
— Вот что, мама… Этот Даутов, я думаю, сам пойдет в адресный стол справляться, не живешь ли ты тут, как жила тогда…
— О-он?.. Он пойдет справляться? Почему? — чрезвычайно удивилась мать. — Ведь он же знал тогда, что я здесь тоже была только на даче… что я приехала из Кирсанова!..
— Ну-у, мама!.. Будто он так и помнит какие-то там Кирсановы!.. Конечно, он, может быть, и нас забыл, но вдруг поднимется туда, на горку, где мы жили тогда, и вот там именно нас и вспомнит!
— Фамилию мою вспомнит? — робко усомнилась было мать, но тут же обрадованно согласилась. — Конечно, у него блестящая память, конечно, он может именно так и сделать… Наконец, он там может спросить обо мне у рыбачихи, она ему расскажет, как меня найти… Да, он именно так и может сделать.
— Ну, хорошо, мама, допустим, что вот он уже справился, рыбачиха ему рассказала, — и вот он входит… Что ты ему скажешь тогда? — полюбопытствовала Таня.
— Я-я?.. Что ему скажу?
— Да… Ведь двенадцать лет прошло…
— Ты… ты не знаешь, что он для меня значил… Ты не знаешь!.. И вообще… тебе тогда лучше будет уйти, когда он войдет, — забеспокоилась мать.
Таня подошла к матери, обняла ее тонкую шею и сказала вполголоса:
— Хорошо, мама, я тогда уйду… Я понимаю, мама.
До шести часов Таня никуда не выходила, — так прочна вдруг стала уверенность в том, что Даутов где-то справляется о них, что он идет сюда, что вот-вот в коридоре раздастся его спрашивающий густой голос, потом гулкие шаги, наконец сдержанно-неторопливый стук в их дверь и вопрос: «Можно?»
Мать и дочь ни о чем не говорили больше; чтобы скоротать время, они читали. И только когда подходил срок нового прихода того же катера из Ялты, Таня сказала, поглядев в окно:
— Я все-таки пройдусь посмотрю, мама, может быть, он как раз уезжает с этим катером?
— Хорошо… Хорошо, поди, — нетвердо сказала мать. — Впрочем, и я могу пойти с тобой…
— Зачем?.. Да нет же, именно тебе-то и нельзя уходить! — испугалась Таня. — Тебе нужно быть дома. Знаешь почему?
— Ну да, конечно… Он может как раз прийти вечером… Кто же приходит среди дня, в такую жару?.. А вечером…
— Вот то-то и есть! Ничего, я и одна дорогу знаю… И вдруг — ты представь, — вдруг я его приведу, а? Вот будет ловко!
Однако Таня вышла опять на ту же набережную, не надеясь уж встретить Даутова. Даже и мимо автомобильных контор она прошла не справляясь, потому что как-то неловко было справляться снова все о человеке в полосатой рубахе и с бритой головой, когда человек этот мог переменить рубаху на белую, а на бритую голову до ушей надвинуть кепку.
Теперь, когда солнце подходило уж к той горной каменной круглой верхушке, за которую оно имело привычку прятаться летом, народу на набережной было куда больше, чем днем, теперь гораздо легче было пропустить Даутова, и Таня шла медленно, глядела очень напряженно.
Опять встретились газетчик Вайсбейн и плотник Матвей Гаврилыч, поспешно буравящий толпу, в фартуке, но уж без фуганка, — должно быть, оставил инструменты на работе. Опять мелькнул длинный седоголовый человек с багровым носом. Отметили глаза и еще кое-кого из тех, кого видели днем, но вся толпа в целом была молодая и суетливая, как только что выпущенные школьники и школьницы; лица, пригретые солнцем, красные, с шелушащимися носами, однако неуловимые.
Опять, как днем, Таня стояла у железного парапета на пристани, бегло ощупывая всех глазами. Когда пристал катер и начали выходить пассажиры, мелькнула ярко надежда именно среди них увидеть Даутова, но не увидела, и потом — сказалась ли в этом дневная усталость, или просто досада на неудачу — стало как-то совсем безразлично вдруг, здесь ли еще Даутов, уехал ли. Вышла на самый крайний конец пристани, когда отчалил уже катер, и ненужно следила, какой пенистый на море круг делает он винтом, как до отказа набит он людьми, занявшими все скамейки под белым тентом и стоящими во всех проходах. Там была — Таня знала это — буфетчица, молодая полная женщина с черненькими усиками и бородкой, которая имела обыкновение, когда отходил пароход, подбочась стоять у борта и вызывающе глядеть на пристань. Таня поискала ее глазами и нашла, — она была в голубом, как всегда, и подперлась, как всегда же, левой голой рукою.
Такое постоянство привычек буфетчицы очень понравилось Тане. Хоть и с бородкой, она нисколько не смущалась этим, не пряталась, как Даутов. Тане захотелось даже поступить к ней в помощницы недели на две, поездить вволю по такому великолепному морю, которое теперь кое-где полосами начинало уж золотеть слегка, а через какие-нибудь полчаса станет все сплошь палевым и только ближе к горизонту голубоватым, а небо за горизонтом станет насыщенно-розовым, точно огромнейший изумленный глаз в красноватом, поднятом высоко веке.
Таня глядела вслед уходившему стройному двухмачтовому катеру забывчиво долго, а когда обернулась наконец, всего шагах в двух от себя увидела того, кого целый день искала: Даутов стоял и глядел в бинокль на стаю чаек, качавшуюся на оставленной катером волне. Он был в той же, как и утром, полосатой рубахе, забранной в белые брюки, бритосинеголовый, в коричневых ботинках, утром начищенных здешним мальчишкой у кооперативной лавки.
Изумленная своей удачей, она сказала шепотом:
— Даутов!
Он тут же опустил бинокль и поглядел на нее, моргая.
— Почему вы меня знаете? — спросил он, почему-то тоже вполголоса.
— Знаю! — ответила она очень таинственно и прикачнула головой.
Лицо ее было теперь до того радостно, что он слегка улыбнулся и протянул ей тугую руку со словами:
— Знаете так знаете… И очень хорошо, что знаете…
Руке Тани сразу стало спокойно и удобно в его руке.
— А я вас искала, искала, искала!.. Я целый день вас везде искала — где вы были? — радостно и все же не желая повышать голоса, почти по-детски лепетала Таня. — Вы, должно быть, купались?
— Купался… Конечно, купался… Потом так лежал на пляже…
— Ну вот… Поэтому я вас и не могла найти… Я проходила там, только разглядеть не могла… Должно быть, вы плавали как раз в это время… Вы плавали?
— Конечно, плавал.
— Далеко?
— Порядочно… Я вообще неплохой пловец.
— Ну вот… Значит, это вы и плыли дальше всех!
Он видел на ее лице ту редкостную преображающую радость, которую он вызвал, и разглядывал это новое для него лицо с некоторым опасением, что вот вдруг потухнет эта радость. Однако он спросил, улыбаясь:
— Это ведь вы мне сказали, что у меня на лице татуировка?
— А вы мне зачем сказали, что я глаза пялю? — густо покраснела она.
— Ну хорошо, мир! — развеселился он и пожал ей руку. — Хотите поглядеть в бинокль на чаек? — вдруг предложил он.
— Зачем? — удивилась она. — Чайки?.. Я их и без бинокля отлично вижу…
— Вы в каком доме отдыха? — спросил он.
— Ни в каком… Я не приезжая… И я всегда вижу чаек в море… и бакланов.
— Вот как!.. Счастливица!.. Ну, хорошо, а откуда же вы меня знаете? Скажите, где мы с вами встречались?
— Вспомните сами, — таинственно и лукаво сказала Таня. — Вы должны это вспомнить сами, я не скажу.
— Гм… Какая чудачка!..
Но Таня видела, что ему приятно стоять здесь, на пристани, с такою, как она, чудачкой и держать, не выпуская, в своей широкой руке ее маленькую руку.
— Пойдемте отсюда, а дорогой вы будете вспоминать, — сказала она уже повелительно немного, — и вы, наконец, вспомните.
Ей немного досадно было, что сам он еще не припомнил ее; пусть она была и слишком маленькой девочкой двенадцать лет назад, но он мог бы как-нибудь мгновенно догадаться, что это именно она, Таня.
— Вы знаете, как меня зовут? — спросила она вдруг, идя с пристани с ним рядом.
— Нет, конечно, — добродушно усмехнулся он.
— Угадайте!.. Я сама не скажу.
— Ну, где же мне угадать? Женских имен много.
— Хорошо, я скажу… Таня! — И она посмотрела на него со всем вниманием, на какое была способна.
— Хорошее имя, — качнул он головой, — красивое имя.
— И все-таки не помните?
— Нет… что-то не вспомню… Вы меня по Москве знаете?
— А вы в Москве живете?
— Да, я теперь в Москве.
— А раньше где вы жили?
— Ну, мало ли!.. Я во многих городах жил.
— В Александровске жили? — спросила она лукаво.
— Александровск?.. Теперь называется Запорожье… Да, случалось.
— Ага!.. Вот видите, я помню! — ликовала Таня.
Так как в это время они сошли уже с пристани на набережную, то Таня должна бы была повести так счастливо найденного Даутова направо, к тому густо населенному дому, где так нетерпеливо ждала ее мать, но явилась внезапная мысль провести его не туда, а к маленькой дачке, где они жили вместе двенадцать лет назад.
— Вот сейчас мы минуем мост и милицию и выйдем к одному о-очень знакомому вам местечку, — сказала она шаловливо, подняв кверху палец и качнув головой.