— Едет…
Мы сейчас котлы свои за уши да в лес, огни залили, одного парнишку оставили для объяснений, а сами все тоже в лес. Приезжает Поль, — ни-ко-го и ни-че-го… Только котлован, конечно, вырыт, что он и раньше видел, — под цемент, разумеется, а то подо что же?
Сидим мы в кустах в страхе и ужасе, но он в кусты не пошел. Видит, что работы не производятся, — уехал. Тут мы всею партией из кустов выходим с котлами, — рабочие мои объявляют торжественно:
— Когда такое дело, — ночью будем работать, только бы в срок поспеть.
И пошла потеха… Цементу бы сколько на такой бассейнище пошло — бездна! А моим составом всего на два дюйма мы землю в котловане покрыли, камнями — сухою кладкой — заложили, и вот вода пущена… И когда уж вторично этот самый Поль приехал обрадовать совхоз, что, видите ли, хотя цемента еще нет, но уж кам-не-дро-билку ему обещали достать такую, что, как сахар, гранит грызет, никакого гравия на гору возить не надо, и вообще дело в шляпе, так вот, когда приехал он вторично, Красилин ему уж внизу показывает, как по желобам куда угодно на плантации вода течет и посадка табаку вполне обеспечена. И стоило в несколько раз дешевле, чем было ассигновано… Так что, с какой стороны ни кидался кусаться этот Поль, никак Красилина укусить не мог… И сейчас работает себе моя цистерна, и хоть бы что! Ни капли воды из нее в землю не уходит… Даже и мои ожидания превзошла… А я так и не заметил, как отпуску моему пришел конец…
— Бед-ный! — засмеялась Галина Игнатьевна.
Стремительно вскочил мальчишка лет пятнадцати, остроскулый, косоплечий, и голова толкачом и несколько на левый бок, весьма деловито схватил ее корзину, перевернул, вскинул на голову и помчал к двери грузить.
— Куда?.. Зачем опрокинул вверх дном? — испугалась Галина Игнатьевна.
Но мальчишка выдался бойкий, он начал отчетисто выкрикивать, повернув к ней натуженное лицо:
— Зачем разоряться, мадам?.. Что у вас тут? Вино?! Масло постное?! Карасин?! Тут же сами платья!
— Одеколон и за жидкость не считает, — каков! — буркнул Мартынов, забирая кротовьими лапами ее круглую коробку и свой чемодан.
Набережная вся была в утреннем кипении. Двигались кучами купальщики с простынями, перекинутыми через облупленные, голые спины. Мальчишки шныряли с дельфинятами за плечами, — продавали их по два рубля за штуку. В ларьках цветисто отражали солнце бутылки с фруктовыми водами. Камни, лежавшие у самого берега в море, огромные камни — красноватые, с белыми жилами, казались нагретыми до того, что вот-вот расплавятся и растворятся в спокойной воде, слегка ее окровавив.
Шофер с косоплечим мальчишкой споро увязывал сзади машины вещи, а когда заметил подходивших из глубины городка еще двух пассажиров, — корявого кудрявого плотного малого и молодую белолицую женщину в красной повязке, — крикнул им ободряюще:
— Хорошо, что пришли, а то сейчас машину пускаю, — вас бы не ждал.
— Ишь ты, — «пускаю»… Мы бы вас и пешком догнали, велика штука, — отшутился малый.
У этих двух последних пассажиров старенького фиата никакого багажа не было в руках, только палки местной работы, и, держа свою палку прямо перед собою, удалого вида малый, — кепка на бок, открытый лоб, зеленые искорки в веселых глазах, — подошел к громоздкому Мартынову и заговорил сообщительно:
— Три рубля штука, папаша, а… Такую вещь, ее ведь всю сделать руками надо: выстругать — раз, разрисовать всячески — два, и выжечь также… И все это удовольствие за трояк… В чем дело? На тебе трояк, давай сюда палку. И жене своей вот тоже купил… Почему ей без палки? Пускай с палкой ходит на случай чего, — правда, папаша?
У Мартынова была седина в висках. Теперь он о ней вспомнил. Чувствуя около себя только Галину Игнатьевну и глядя на палку, он бормотнул:
— Н-да-а… Штука красивая…
— У меня еще покрасивее, — глядите, — протянула ему свою палку и женщина, совсем еще юная, лет восемнадцати, с девической синевой около глаз, серых и круглых, и еле заметными грудями.
И Мартынов еще только думал, что бы сказать этой круглоглазой, как удалой малый предупредил его:
— Дуня, заткнись! У тебя это есть? Есть? Гляди! — показал действительно замысловатый рисунок под набалдашником своей палки, вообще изузоренной довольно хитро.
— Задается тоже! — ширнула мужа в бок Дуня, а муж ее сообщил Мартынову:
— Мы на кетгутном заводе работаем… Этот завод, папаша, э-эх, он хотя и недавно, ну, все-таки прямо на ять поставлен, — вот как! — Тут он показал большой палец левой руки, состроив из него лихого конька. — Из кишок всяких паршивых приводные ремни мы для машин делаем… а как же! Все в дело идет… А вчера наш выходной день был, мы сюда вроде как на прогулку… Приедем, не опоздаем, небось. Наша смена — вторая.
— Митрофан! Ты где сядешь? — потащила его Дуня.
— Где бы ни сесть, только чтоб не рядом с тобой, — поглядел на нее притворно боком Митрофан.
Сильно пахло от него пивом.
И он хотел уже было усесться рядом с шофером, но горняк в синей блузе положил ему на плечо руку и сказал веско:
— Место это уже занято, товарищ.
— Кем это занято, когда никого нет? Бесплотным духом? — и в упор глянул на горняка Митрофан.
— Мною, а не бесплотным духом.
Митрофан встретил очень начальственный тяжелый взгляд горняка и буркнул:
— Если вами, тогда должны садиться.
— Сяду и без вашего приказа, товарищ, когда надо будет.
Горняк, затянувшись папиросой, очень внимательно, как разглядывают только неодушевленные предметы, оглядел последовательно всех своих спутников, ни на ком особенно долго не задерживая глаз. Его сухой стрельчатый нос, плотно сжатые губы и особенно этот отчужденный взгляд, не задержавшийся на ней, заставили несколько поежиться Галину Игнатьевну. Она шепнула Мартынову:
— Что это за субъект такой, очень неприятный, — вы не знаете?
Мартынов не знал.
Так как Брагина очень решительно заявила Торопову, что в шестиместках она предпочитает передние места задним — не так пыльно и не так тряско, то они оба и сели на переднюю скамью, и к ним присоединился Митрофан, а на задних местах, теснясь, уселись Мартынов с Галиной Игнатьевной и Дуня.
Вот уже кривоногий отправитель, сам же выдававший всем билеты, сам их и проверил; вот бойкий мальчишка, выносивший вещи из конторы, получил на чай; и всех в машине обошел библейски прикрывший наготу какою-то пестрой дерюгой местный дурачок Яша — с седенькой бородкой и хитроватыми глазками. Он говорил каждому: «Пой, ласточка, пой!» — и протягивал картуз без козырька. И все что-то бросали ему в картуз, только горняк очень отчетливо, хотя и не повышая голоса, сказал:
— Пошел к черту!
Шофер протер тряпкой стекло перед своим местом, завел мотор, насунул поглубже кепку и сел важно за руль. Машина задрожала, зарокотала, фыркнула и тронулась.
— Прощай, пляж! — громко сказала Галина Игнатьевна за всех, и все повернули головы к пляжу, который был густо покрыт телами купальщиков. И в последний раз именно здесь, на этом остром углу поворота с Набережной, с пограничной линии внутрь полуострова, всем в глаза бросилась излучина мягко сверкнувшего, заголубевшего, зазеленевшего моря, очерченная розовыми вдали берегами.
Галина Игнатьевна окутала голову от пыли зеленой прозрачной шелковой тканью. Поглядев на нее, Брагина тоже накинула на голову сложенный косынкой цветной платок и приколола его сзади английской булавкой.
А по сторонам пошли мелькать белые и желтые бывшие дачи, теперь несущие строгие хозяйственные обязанности; совхозные виноградники с новыми веселыми дубовыми кольями; запыленные огромные платаны и тополи по обочинам шоссе; кое-где ленкоранские акации (которые здесь зовут «мимозами»), все в облаках пушистых, розовых цветов; потом табачные плантации, на которых длинное бодылье было уже голенастое, общипанное снизу; и огороды греков, рассевшихся около города небольшим разбросанным хуторком.
— А вот кобчиков здесь не видно, и на телеграфных проволоках они не сидят, — говорил Торопов Брагиной. — На Кубани же их пропасть… И пришлось мне наблюдать там любопытное… Заложили при одной станице грандиознейший фруктовый сад, что-то в несколько тысяч га, рядом со старым садом, тоже порядочным, га на триста. Около же старого сада яворовая роща, и в ней тучи кобчиков: там гнезда их были. Кобчики ведь птицы хищные; вы знаете — возьмут да и выведут из нового сада всех мелких птичек, не так ли? А мелкие птички — известные друзья садов: истребляют насекомых. И вот молодые агрономы там выносят постановление: всех кобчиков истребить дотла; за каждого убитого кобчика платить полтинник. По-шла пальба… В иной день по восемьсот штук их убивали. Ведь много было молодняку, а он от гнезд никуда не летит, доверчивый к людям. Наконец действительно всех истребили… И гнезда уничтожили — лазили на деревья: за это тоже была назначена плата. И вот прошел год без кобчиков. Съехались в сад практиканты-студенты. Спят в бараках однажды в саду весною, а ночь выдалась холодная, заморозок… Вдруг среди ночи смятение… Что такое? Мыши… по всем бегают в несметном количестве мыши. И совершенно бесстрашно. Почему? Потому, что студенты и студентки — это для них, для мышей, что же такое? Просто убежище, куда можно спрятаться от холода: все-таки они ж ведь теплые, эта молодежь… В рубашках и прочем у всех полно мышей… У всех студенток мыши за пазухой… Вообразите, что это такое вышло, — совсем, как в замке епископа Гаттона… Крики… Содом… Одним словом, весь сад оказался во власти мышей, которых развелось миллион… Почему же так?.. Потому, видите ли, что кобчики питались совсем не птичками, а мышами, для чего и поселились около старого сада… Вот почему!
— Брр, мыши за пазухой! Воображаю! — передернула плечами Брагина. — Вот уж тер-петь не могу я этой гадости, мышей!
— Да-а, конечно… Ошибка. Ошибка нашего агрономического молодняка… Но кобчик, послушайте, что же это за старорежимное средство от мышей — кобчик! Ни к каким вообще кобчикам и сарычам за содействием теперь уж человек прибегать не должен, раз у него в руках такое средство, как газы… Например, суслики в полях… Кого вы нам прикажете разводить в полях, чтобы истреблять сусликов? А суслики у нас съедают, может быть, сотни миллионов пудов пшеницы. Хоро-шень-кое дельце! Нет, газы, газы и еще раз газы… Для сусликов — газы, для мышей — газы, для всякой стервы вообще — газы.
— Для всякой стервы, — это так! Правильно! — поддержал Митрофан.
— Ты бы помолчал: совсем не с тобой говорят, — отозвалась ему сзади Дуня.
Митрофан обернулся и мигнул на нее Мартынову:
— Папаша! Такой анекдот знаете?.. Говорит один, татарин, другому, русскому: «Скажи, пожалуйста, что такое: снаружи тибе ситец совецкой, а в середке холера? Не знаишь? Слушай, тибе скажу: это — мой жена», — и из-под локтя он указал пальцем на Дуню.
— Вы, должно быть, молодожены? — улыбнулась Дуне Галина Игнатьевна.
— Угадали, — ответила Дуня. — Только я думаю с ним разводиться.
— И вовсе я думаю, а не она, — обернулся Митрофан. — Как же, скажи, пожалуйста, посуду мыть не хочет, постель, например, застелить — тоже, и пола не подметет… Разведусь.
— А то и в самом деле, все это чтоб одна жена делала? Попили нашей кровушки, довольно с вас! — рассмеялась Галина Игнатьевна.
— Смотрите, свежий гудрон, — предупредил ее, сидевшую с краю, Мартынов, и она подалась к нему, насколько могла, потому что из-под колес машины действительно полетели брызги с только что заасфальтированного шоссе, а недалеко впереди действовал и каток, который шофер объехал, едва не задев его кузовом машины.
Шоссе подымалось.
Чрезвычайно прихотливыми извивами оно взбиралось на горные отроги, сплошь покрытые невысоким дубняком, маслянисто зеленым и вблизи тяжелым на вид. Шоссе казалось таким растерянно закружившимся среди этих чуть лиловатых балок, над которыми мягко круглились ошеломленные солнцем взлобья.
Обшарпанная, рабочего вида машина делала подъем добросовестно. Она трудилась — это было явно. Она как будто и не катилась даже, а только все время подпрыгивала слегка, брала бесчисленные низенькие барьеры. Огромные горы глядели на нее, маленькую, с трех сторон.
Они были родные сестры, природа строила их в одно время, и как все-таки разнолики были эти три горы.
Самая затейливая была справа.
Машина двигалась от зыбкой морской границы внутрь огромнейшей страны, сплошь охваченной творческим порывом, и эта гора справа была как будто молодость творчества, когда хочется сказаться как можно цветистее и ярче, как можно смелее по мысли, непревзойденно самобытнее по форме, непревзойденно богаче по темпераменту. Она так причудливо на подступах к своим вершинам разбросала угловатые, ребристые, взъерошенные, чуть поросшие соснами и можжевельником скалы, которые дробили солнечные лучи на тонкие лучики, окутываясь ими как паутиной, а потом, ближе к вершинам, она подымала какие-то округлые колонны рядами, за рядом ряд… Ряды эти были косые: они взбирались. Да, если не присмотреться к ним очень внимательно, если только пройтись по ним беглым взглядом, они как будто выполняли строевое движение туда, к вершинам. А вершины тоже имели ажурную, точеную, легкую форму… И все это в колеблющейся гамме тонов от бледно-синих и розоватых до насыщенно-лиловых, индиговых, глубоких… Все и роскошно, и как-то нестройно, и размашисто, и без видимой цели размаха — декоративно, но молодо, — главное, молодо… И как будто сознательно, как будто для того только, чтобы поузорнее разукрасить эту свою кормилицу-гору, снизу, ближе к подошве, какой невозможно крикливый разноцветный ковер разостлали по ней жители большой татарской деревни… Это — клочки пшеницы, кукурузы, ячменя, табаку, винограда, садов, все обнесенные плетнями самых прихотливых извивов… И даже деревня эта, в которой блистали на солнце стекла какого-то длинного белого двухэтажного дома, казалась сознательно затейливо разбросанной, только чтобы как можно смелее и неожиданней.
Гора слева была как творчество, когда молодость уже укрощена и входит в отмеренные границы. Костяк этой горы был уже по-настоящему величав, но бросалась еще в глаза излишняя кудреватость, запутанность ее предгорий, несколько суетливая порывистость ее скатов. Она вся была покрыта буковым и ясеневым лесом, и как будто продолжалось еще в ней творчество за лесами… Она вся была как в теплом зеленом каракуле. Так округлялись огромные кроны деревьев и купы крон, что вся она казалась намеренно шишковатой, и, как два не совсем уверенно еще сработанных купола, венчали ее две вершины, одна — каменная, другая — лесная: не хватило последней смелости остановиться на чем-нибудь одном, — камень — так камень, лес — так лес… Видно было даже и издали, что на этой горе много влаги. Заметно было, что лес дышал, что его дыхание расстилалось кое-где длинной сизой полосою, не позволявшей разглядеть как следует всех линий горы.