На Лобном месте голов никогда не рубили, с Лобного места оглашали государеву волю и сзывали для совета народ. Многим разным и утешительным, и увещевательным, и дерзким речам внимали тут москвичи: одни лились, словно тихая речка меж ракитами, иные возгорались сухой берестой, чтобы через мгновенье погаснуть в черной копоти, третьи громыхали грозным набатом. Сюда на всенародный позор бросили хладеющее тело Гришки Отрепьева, напялив на его изуродованную голову скоморошью личину. Отсюда в счастливых слезах простирал к народу руки еще только помышляющий о царском венце лукавый Василий Шуйский.
Ныне пусто Лобное место, нет охотников поглаголить. Позади него, обнесенного железной сквозной оградой, дивной игрушкой красуется храм Покрова – гордость и слава Русии, изумляя множеством кокошников, витыми цветными куполами. С его мощной крытой галереи враждебно смотрят теперь муш-кетные дула наемной стражи. Конные дозоры кружат возле, стерегут подневольный покой.
Обочь храма, у кремлевских стен, есть глубокий ров, и там, за решеткой, издыхает от стужи и голода обессилевшая львица. Кто и когда ее туда посадил, для потехи ли, для устрашения, москвичи уже не помнят, да и недосуг и не время любопытствовать о том.
Порывистый жгучий ветер взметывает космы снега с земли, бросает в ров. Но львица даже не шевелится. Снег скользит по ее впалым буроватым бокам, нарастает рядом сугробиками.
– Неуж околела? – с жалостью спросил Фотинка Огария.
Они стояли, наклонясь надо рвом. Львица очнулась от близкого человечьего голоса, простуженно кхакнула и приподняла морду, но, обессиленная, тут же вновь уронила ее на вытянутые лапы.
– Пойдем! Все едино не.выручим, а глазети тошно, – потянул дружка за рукав Огарий и поежился. – Экий студень! Пасха на носу, а весной и не пахнет.
Они побрели мимо Лобного места через Пожар к торговым рядам, туда, где, поджидая ездоков, толпились у своих упряжек извозчики. Вчера приятели были в Замоскворечье, разыскивали Ивана Колтовского: князь Пожарский наказывал ему о согласном выступлении. Там и задержались. Ночь провели среди тайно сошедшихся стрельцов в тесной и дымной посадской избе, слушали буйные речи, не сомкнули глаз. Вялые и сонные возвращались домой. Перешли реку у Кремля и порешили нанять на торгу извозчика, чтобы быстрее добраться до ожидающего вестей князя.
И вот здесь, среди извозчиков, углядели конного латника. Он что-то сердито кричал и махал плетью. Извозчики же, будто не слыша, отворачивались от него к лошадям, безмолвно поправляли упряжь, рыхлили заиндевелое сено в санях. Ничего не добившись, латник развернул коня и, пришпорив его, помчал к Кремлю. Мерзлые комья так и полетели из-под копыт в стороны. Один из них угодил в Фотинку.
– Фу ты, бес! – от неожиданности ругнулся детина и обратился к мужикам: – Пошто он?
– Пушки с Пожара к Водяным воротам свозити велит, дабы на стены тягать. Вишь, что удумали! Страшатся – сполох будет, вот и убирают пушки, – ответил за всех высокий извозчик с огненно-рыжей лопатистой бородой.
– Хватился поп попадьи, – с досадой шепнул Фотинке Огарий. – Наших оплошка, промешкали. В Белом городе токмо и поживилися, а и то всего пушчонку-другую со стен сволокли, окаянство!
– Чую, не отвяжутся от нас ляхи, – накручивая на руку веревочные вожжи, сказал рыжебородому пожилой угрюмого вида возчик. – Увещатель-то наш за подмогой утек. Убратися бы нам отселя подобру-поздорову.
– Стой покамест! – прикрикнул на него бородач. – Мало мы перед имя шапки ломаем да холопствуем! Те помыкати – а наш брат, ровно тля под сапогом, уж и слова праведного страшится. Будя! Пущай токмо посмеют понудить нас, язви их, телячьи головы!..
– Ишь расхрабрился, Сидор! – подскочил к нему ладный мужик в распахнутом зипуне и лихо примятом колпаке. – У них пушки, а у нас руки пусты. На Цветной неделе похотели мы подняться да осеклися. Узрели, како воинство супротив встало. Почитай, весь Кремль громыхал от доспехов. Шествие-то патриаршье от Успенья до Покрова сплошь ляшским железом ограждено было. А ты: «Пущай!»
Фотинка с Огарйем тоже видели, каким унылым было это шествие. В мрачном молчании тянулся из Кремля на площадь сверкающий ризами суровый клир с иконами. За ним, опустив голову и ни на кого не глядя, ехал патриарх на мохнатом заморенном лошаке взамен отсутствующего осляти, которого по обычаю должен был вести под уздцы сам царь, а за неимением царя вел некий Андрей Гундоров. Следом тащились большие сани с поставленным на них голым деревом, увитым лентами и увешанным цветными шарами-яблоками, а в санях сидел и надрывными печальными голосишками пел ребячий хор. А уж потом пестрым скопом хмуро, как на заклание, шли бояре и князья, дьяки и торговые именитые гости. Нет, не вышло праздника под наставленными на людей пищалями, алебардами и копьями. Собравшийся у Покровского собора народ потоптался, пошептался, помаялся на стуже да и разошелся. Уже всяк прознал, что извещенные кем-то поляки подготовились к отпору. Лишь на Кулишах в Белом городе в этот день случилась драка со смертоубийством, но Гонсевский немедля пресек ее.
– Муха обуха не страшится, – вступил в разговор с мужиками, словно и тут его за язык тянули, нетерпеливый Огарий. – Раз не посмели – другой отважимся. Удастся – квас, а не удастся – кислы щи. Не нам, а ляхам надобно таиться. Слыхали, каки рати к Москве двинулися?
– Слыхать слыхали, а проку что – далеко они, – почесал в затылке пожилой возчик.
– Близко, уж близко, – обнадежил Огарий.
– Ну-ка, ну-ка, поведай, малой, – с живым любопытством, но и настороженно оглядел уродца молодцеватый мужик. Складно и красно умел говорить Огарий, да уж больно обликом не удался – не внушал веры поначалу.
– Прокофий Ляпунов миновал уж Коломну, – бойко вел пересчет Огарий, – князь Василий Мосальский вышел из Мурома, а из Нижнего давно в пути князь Репнин. Из Суздаля поспешает Андрей Просовецкий, на нашей стороне он ныне. Заруцкий с Трубецким тож – из Тулы да Калуги наладилися. А из Вологды – воевода Федор Капустин, а из Галича – Петр Мансуров, а из Ярославля с Костромой – Иван Волынский да Федор Волконский. Вся земля подымается, будет на Москве звону.
– Ладно бы так, а не по-иному, – вздохнул кто-то
– Пущай сунутся! – погрозил кулаком в сторону Кремля Сидор. – Не одни мы тут, постоит за себя Москва! – И вдруг он напрягся, сказал тихо и с растяжкой: – Эхма, сам пан ротмистр Казановский со свитою к нам жалует, держись заедино, робята.
На извозчичью стоянку ретиво рысили несколько конных, за ними поспешали десятка два жолнеров. Осаженные кони взвились на дыбы прямо перед мужиками. Ротмистр, щекастый, длинноусый, с пышными перьями на шлеме, тужась и багровея лицом, закричал:
– Зараз ту беньдже пожондэк![Сейчас тут будет порядок! (польск.)]
– Живо, живо к пушкам, скоты! А то жареного с пареным отведаете! – по-своему перетолмачил ротмистра один из его спутников: видно, что русский, но в польских доспехах.
– Мы тебе не скоты, мы вольные люди, – сурово глядя в ледяные рысьи глаза его, молвил Сидор.
– На дыбу захотел, хам! – сразу рассвирепел польский потатчик. – Честь скотам оказываем, по-доброму просим, а они смуту чинить?
– Что вам по-доброму, нам по-худому, – высказался лихой мужик в распахнутом зипуне.
– Служишь панам и служи за пански объедки, а нас не трожь, сами с усами, – неколебимо поставил на своем Сидор.
Резко дернув коня и вырвав ногу из стремени, остервенелый всадник кованым сапогом ударил Сидора в лицо. Сидор покачнулся, но устоял. Кровь залила его лицо.
– Ловко, – прохрипел он, выплюнув выбитый зуб. – Не бей по роже: себе дороже!
– Наших бьют! – крик пронесся из края в край извоз чичьей стоянки, мгновенно достигнув торговых рядов.
Отовсюду, словно в готовности дожидались этого клича и наконец дождались, бежали люди. Фотинка поспешно вывора чивал оглоблю из чьих-то саней. Глядя на него, стали вооружаться чем попало и другие. Смыкающейся грозной толпой пошли извозчики на чужеземцев.
Медленно отступая, поляки выхватывали из ножен сабли. С лица ротмистра сходила краска, но он еще не поворотил коня. А сбоку на крайнего всадника уже обрушилась оглобля да с такой силой, что глубоко промяла шлем и разлетелась в щепки. Всадник замертво свалился с коня.
– Пан Грушницки! Пан Грушницки! – завопили поляки, с отважной яростью бросившись на толпу… Закипела, заклокотала кровавая схватка.
– Эй ты, «муха обуха не страшится»! – заметив позади толпы снующего Огария, позвал его Сидор. Он все еще оставался на месте, обтирая лицо полой зипуна. Озабоченный Огарий подбежал к нему.
– Гляжу, мечешься ты, а с чего? Али трусишь, али дело у тебя тайное – ждать не может? – стал допытываться приглядчивый извозчик.
– Угадал, дело, – ответил Огарий, приподнимаясь на носки и стараясь углядеть в толпе Фотинку. – Дело всей Москвы касаемо. А мой удалец куды-то запропал, упустил яз его, он, отчаянный, в горячке про все запамятует.
Но тут встрепанный Фотинка сам выметнулся из толпы, с налету кинулся выворачивать новую оглоблю.
– Чу, шальной! – дернул его сзади за кушак Огарий. Фотинка резво обернулся к нему, заулыбался во весь рот.
– Видал, скажи, видал, что я содеял? Во всю мочь трахнул – оглобля и разлетевшись! Во! Новую, вишь, надобно.
– Дурья башка! – возопил Огарий. – Без нас же князь ничего не зачнет. Пошто мы посланы-то?
– Дак я чо? Дак я ничо, – растерянно хлопал глазами детина. – А тута-то больно лиха драка!
– Без вас управятся, народ-то все подваливат, – сказал догадливый Сидор. – Куды вам ехать? У меня лошадь с краю, довезу.
Из разбитых губ Сидора все еще сочилась кровь, нос был расплющен, под глазами – кровавые подтеки. Страшно было смотреть на него.
– У Фили пили, да Филю и побили, – горько пошутил Огарий: без шуток он не мог обойтись. – Гони на Сретенку!
Пробравшись через опрокинутые возки и сани, груды соломы, сброшенных попон и тулупов, обогнув сбившихся в кучу испуганных лошадей, подбадривая хлестким словцом набегающих от торговых рядов мужиков с кольями, Сидор вывел приятелей к своей коняге. Послушная лошадка бодро рванула с места, и сани полетели через Пожар вдоль памятных часовенок, поставленных на крови – на местах былых казней.
И тут же один за другим набатно ударили московские колокола. Это был долгожданный знак для всех посадов и слобод. Начиналась большая сеча. Сердце у Фотинки екнуло.
Обернувшись, он заметил, как из Фроловских ворот по мосту через ров сомкнутым строем повалила к торгу тяжелая немецкая конница.