– Перекрестись, – быстро сказала она.
– Перекрестился. – Я перекрестился. – Все сюда умирать ехали, всех тут убивали. Не только старух. Пушкина убили. Блок умер, Некрасов умер, Есенина убили, Достоевский! А композиторов сколько! Могучая кучка! Державина могила... "
– А я люблю ходить и в Лавру, и на Волково.
– Уже и это музей. И Петропавловка – музей, и Спас на Крови – музей. Ты ж помнишь: идем свечки ставить царям, а нам билетерша: «Ихде билет?» Правда, тут только с ума сходить от медного всадника да от наводнения спасаться. Столько камня, столько гранита навалилось на землю, что воду из нее выдавило. «Здесь будет город заложен, назло...» Разве что доброе выйдет из дела, которое назло?
– Но мы с тобой здесь же, здесь же увиделись. Мы. Ты и я. Здесь.
– Увиделись! Мне сейчас всю ночь плавить лбом стекло окошечное. Это что же за любовь – ты домой, и я домой, а по-моему, любовь: ты домой, и я с тобой. Давай вернемся в гостиницу. Давай!
– Н-нет. Нет-нет, не надо. Ладно? Не проси. Не пользуйся властью надо мной. Очень прошу. Может, я и жалеть потом буду. Но не надо. Ты все время со мной, понимаешь? А мама и сестра с ума сойдут, и нам будет плохо. Оттого, что им плохо. Так ведь?
Наконец доползли до остановки. Трамвай заполнили сумки, такие огромные, что на них брали билеты как на пассажиров...
На нашей работе случилось то, что должно было давно случиться. По порядку. Эдуард Федорович рассказывал о своем выступлении «на самом верху», оно очень не понравилось этим «верхам».
– Я сказал: «Вы требовали идею нового демократического времени, ее нет и не будет. Русская идея осталась такой, какой была всегда: Православие. Другой идеи в России не будет. Вся идеологическая суета – интеллигентские упражнения в интеллекте». Они задергались. Бабенки визжат: а экономика? а пример сильно развитых стран? Хорошо, думаю, вы хочете мыслей, их есть у меня. И, спокойно куря, там дорогие пепельницы, ответствовал, что вся эта сильная развитость – от сильного паразитирования. Мне: с вашим докладом вы несолидно выглядите. Я: солидно в гробу надо выглядеть, а пока я просто прав. Мне: можете быть свободны. Великое слово произнесено: я могу быть свободным. Юлия!
Секретарша наша слушала начальника неотрывно.
– Юлия, нас разгонят. Твои действия?
Юля, выпрямясь, произнесла:
– Я только с вами.
– Куда? В лес по ягоды?
– Мне безразлично. А в лес хоть сейчас.
– Суворов, учись! – сказал мне начальник.
И тут мы услышали стук кованых сапог. Вошли двое исполнителей. Так, конечно, входили они во все века, уверенные, что деньги и власть оправдывают их действия. Это были квадратные люди в кожаном. Их, конечно, не мать рожала, они из сейфа, как из яйца, вылупились. Было ими спрошено:
– Кто Владимиров Э.Ф.?
– Вообще-то надо здороваться, – отвечал Эдик, принимая бумагу и ее зачитывая. Наш институт передавали в ведение именно этой бабенки, которая окрысилась на Эдика на совещании в правительстве. Это означало, что наши дни и часы сочтены. Видимо, они давно нами занимались, так как тут же сообщили, кого из прежних кадров они оставляют. Например, Валере было сказано, что его приглашают на новое место. Валера, как-то ерзая на стуле, сказал:
– Федорыч, жить-то надо. Меня же ж все равно попрут, я же ж только с тобой мог существовать. А они ж не поймут, что пока я не выпью, я не работник, а когда выпью, то какой я работник.
Два сейфа, так и не присевшие и не снявшие верхней кожи, ничего, думаю, не поняли из Валериного текста. Я пошел к себе, к телефону, звонить Саше. Телефон был отключен.
Еще кое-какие сбережения у меня были, посему назавтра утром я был в Питере.
Я твердо решил говорить с матерью о нашей дальнейшей жизни. Купил цветы, фруктов, схватил частника. Частник оказался членом какой-то организации, видимо, не подпольной, если он вербовал в нее первого встречного. «Низы не хотят, – объяснял он старую, как мир, революционную ситуацию. – А верхи не могут. Понимаешь, да? Сейчас надо быть Ванями, чтоб власть не взять. Она же в руки плывет. Ты куда сейчас?» – «Жениться еду». – «А вот это не советую. – Он даже замедлил движение и поднял палец правой руки. – Любовь подождет, тут Россия гибнет. Ты согласен?» – «Она всегда одновременно и гибнет, и воскресает». – «Такой мыслью не усыпляйся. У меня есть идея, как Кавказ заставить работать на Россию, понимаешь, да? Сейчас ни царь, ни генсек. Третий путь кристаллизуется». – «А русская идея в чем для тебя?» – спросил я. «Русский руководитель – раз, жена у него славянка – два, евреи – в жаркие страны». – «А жена-славянка обязательно ангел, да? А ежели какая змея?» – «Воспитаем!» – «Женщину? Воспитать?» – «Тут мы с евреев пример возьмем, они русским жен подсовывали, ночная же кукушка перекукует, масоны это понимали. Согласен? Вступай в нашу организацию, это в десятку. Не промахнешься». Рассказ про этого агитатора из организации «Власть – русским» помог мне в первые минуты, когда дверь открыла ее мама, я уже знал – Евдокия Ивановна. Она провела меня на кухню, запретив разуваться. Я извинялся, что не предупредил.
– Саша сейчас выйдет.
– Евдокия Ивановна, – сказал я, не садясь, чтоб не растерять решимости, – прошу у вас руки вашей дочери.
– А сердце уже ваше. – Она улыбнулась совсем как Саша. – Все-таки присядьте. Я должна вам сказать, что Саша очень больна. Очень. Я заметила у нее прилив сил, когда она познакомилась с вами. Она очень скрытная, но я поняла. У нее... – Евдокия Ивановна запнулась, но выговорила: – У нее врожденный порок сердца. У нас это фамильное. Но с Сашей особый случай. – Евдокия Ивановна ставила чайник, заливая воду через фильтр. – Саша была необычайно резва и долго не понимала, что нельзя бегать, прыгать. На нашу беду, врач оказался новатором, лечил, как он выражался, движением, разрешил спорт. Саша надорвалась окончательно. Ей ни в коей мере нельзя иметь детей. Разве вы не захотите иметь детей?
– Светочку из продленки возьмем, – торопливо сказал я.
– А у вас есть братья?
– Нет.
– Вы же не захотите, чтобы на вас пресеклась мужская линия семьи. Вы молоды, ваша влюбленность пройдет. Уже и Саша, я с ней говорила, пришла к такому же выводу.
– К какому? Жениться на другой? Но это же ужас, что вы можете так говорить.
– Александр Васильевич, жизнь есть жизнь. Было бы куда преступнее согласиться на замужество, а потом сказать о болезни, ведь так?
– О какой?
Саша вошла на кухню. Она была так прекрасна в светло-зеленом, с кружавчиками у ворота халатике, безо всякой косметики, волосы, прямые и гладкие, падали вдоль бледных щек. Евдокия Ивановна, сказав: «Саша, угощай гостя», – вышла.
– Какой я гость, – сказал я. – Я муж твой. Я просил твоей руки и получил согласие. Я ей понравился.
– Это ты умеешь.
Я стиснул ее.
– Я все знаю, я знаю про твое здоровье, это все ничего не значит. Саш! Ну что ты лицо склоняешь и прячешь в кружева?
– Будем чай пить. Ой, какие красивые... – Это она сказала о цветах. – Цена, наверное, заоблачная.
– Вот, – подметил я, – говорящая деталь: ты говоришь о цене на цветы не как невеста, а уже как жена. Экономика должна быть экономной. Мы же еще в детстве застали брежневские лозунги. Бережливость – не скупость. – Я не давал ей вставить ни слова. – Сейчас ехал с частником, он агитировал в партию «Вся власть – русским Советам». Ставит на русскую идею. Главное – жена должна быть русская. Так что в этом смысле я член этой партии. В одном, главном, не сошлись. Я говорю: для меня русская идея – Православие, и другой не будет вовеки. Он: нет, рано, с Православием мы погорячились. Надо брать власть, смирение нам может помешать.
– Саша... – Она коснулась моей руки. – Мама рассказала не все, она не все знает. Я расскажу. Но не сейчас.
– Ну что у тебя все за секретики, ну не глупо ли? И ехать не давала. Я уж чего только не навоображал. Думаю, вот у тебя был кто-то, вот ты с ним поссорилась, я заполняю паузу... Прости, я опять заеду в какую-нибудь ерундистику. Я приехал навсегда. Я полюбил твой город, в нем живешь ты. Хотя тебя надо увезти отсюда.
– А мама, Аня?
– Им же тут просторнее будет.
– Без меня? Наоборот.
Вернулась Евдокия Ивановна.
– Александр Васильевич, подействуйте на Сашу, вас она послушает, она совсем не ест ни молока, ни мяса. На что ты стала похожа...
– Пост же, мама. Великий же пост.
– Больным, – высказал я свое знание, – пост можно не держать.
– В школе, – перевела разговор Саша, – я говорила о «Шинели» Гоголя. Говорю: Акакий Акакиевич переписывал бумаги. Чтоб понятнее, говорю: он делал копии. Один мальчишка: а, значит, Акакий Акакиевич работал ксероксом. Но в этой «Шинели» одно ужасное место. Я детям не стала говорить. Вот, когда выбирают имя, повивальная бабка читает святцы. Святцы! – Саша замедлила на этом слове. – И вычитывает она имена мучеников, преподобных, прославленных церковью, и вроде как вызывает автор желание посмеяться над этими именами. Мол, никакое не подходит. А имена освященные, политые кровью. Хоздазат, Варахисий. Кстати, Акакий – это один из сорока севастийских мучеников.
Саша хотела мыть посуду, мать нас прогнала. Наконец-то я был в комнате Саши.
– Прямо светелка у тебя.
– Вся тобою заполнена, – тихо сказала Саша, отводя мои руки. – Тут я стояла, когда луна, потом все время музыка. Она во мне возникала, когда я думала о тебе, то есть все время. Такое было мучение думать, угадывать: откуда она, чья? Я много всего и по памяти знала, и переслушала много дисков, может, поближе начало «Итальянского каприччо», Моцарта «Серенада», Пятая Бетховена, Глинка, Вагнер, Свиридов...
– Все какие высоты.
– Но это только наша музыка. Так бурно и нежно. Может быть, Орф, помнишь? Вечность назад. Я никогда не думала, что все так будет, думала, это все литература, эти солнечные удары, нет, правда. Я сяду?
– Ложись! – велел я. – Ложись, ты же вся такая бледная. Я рядом сяду. – Я насильно уложил ее, подоткнул под ноги толстую шаль с кистями.
– Бабушкина, – объяснила она. – Бабушка пережила папу, хотя тоже блокадница. Она говорила, что если кто в испытания входит уже закаленным, то их вынесет, а молодым тяжело.
– А как Светочка?
– Так же. Но я думаю, что именно Светочка мать спасет, а не наоборот. Сейчас дети скорее к Богу приходят. Я уже со Светочкой в храм ходила. На клирос просится, подпевает. – Саша передохнула. – Я должна тебе рассказать...
– Что ты больна, что сердце, что нельзя замуж, знаю! Саша, все будет хорошо. Я буду работать. Ты знаешь, нас закрыли. То есть, конечно, что-то будут предлагать, но я думаю – им со мною все ясно. Эдуард Федорович спокойнехонек. По-моему, он женится на секретарше. Разница лет воодушевляет его. То есть, Саша, пока я в ближайшее время нищий.
– Разве это важно? – Саша взяла мою руку и провела по своей щеке. – Это совсем неважно. Было бы на хлеб. А если в доме горит лампадка, хлеб в нем всегда будет. Саша, – она приподнялась на подушке, – ты у меня единственный навсегда, но... но ты – моя вторая любовь. Са-аш, – она заметила, как я передернулся, – он – монах. Он, его звали Андрей, был в нашей церкви, Я пришла туда с бабушкой и сразу в него влюбилась. Он никогда со мною не разговаривал, он вообще, думаю, меня ни разу не заметил. Я ходила в церковь из-за него, я замирала, когда он выходил с батюшкой, выносил свечу, подавал кадило, потом он стал чтецом, так хорошо и чисто читал, потом... потом он ушел в монахи. Сказали, что он теперь отец Алексей. А где, я не знаю. У меня одна просьба к тебе... – Саша нагнула голову, я понял, что она сдерживает слезы. – Одна просьба. – Она коснулась краем шали своего лица. – Он вправду Божий человек, он весь такой был светлый, отрешенный... Я долго невольно тебя с ним сравнивала.
– Не в мою, конечно, пользу.
– Ты другой. Но ты искренний. Значит, ты тоже Божий.
– Найду, – пообещал я. – Отец Алексей, запомню. Он старше меня, моложе?
– Не знаю.
В этот день я впервые ночевал у них. Мне постелили в Сашиной комнате и укрыли именно этой, бабушкиной шалью. Перед сном Саша пришла ко мне, склонилась, поцеловала в лоб, я обхватил ее, притянул, она не имела сил сопротивляться, и я почувствовал, что она плачет. Прощальный поцелуй наш был долог и нежен.
– Слышишь? Слышишь музыку? – прошептала она. Я вслушался в тишину. Кровь звенела у меня в ушах.
Ночью я встал, долго стоял у окна, привыкая, как казалось, навсегда к виду за окном. Саша давала детям сочинения «Вид из моего окна», сама, конечно, тоже писала. Хотя бы мысленно. Деревья, дорожки внизу, очень много асфальта, дом напротив, за ним улица.
Утром я ходил по просьбе Саши в школу, относил тетради, брал другие, хотел почему-то увидеть Светочку, но не увидел. Искать было неловко. Потом ходил на рынок, даже дважды ходил. Мне хотелось побольше им натаскать тяжелых сумок с картошкой, свеклой, морковью. Капусты купил. Конечно, я бы рад был и фруктов накупить, но ресурсы мои шли к исходу.
Провожать меня Саша не смогла. Уже стала собираться, но нагнулась к ботинкам и стала падать. Я подхватил ее. «Прости», – сказала она. Я поцеловал ее в мокрый лоб.
Мне хотелось скорее вернуться, но в Москве надо было какие-то прощальные дела свершить, хоть какие-то копейки получить хотя бы. На работе Эдуарда Федоровича не было, домашний телефон его не отвечал, явно был отключен. В комнатах хозяйничали крепкие ребята, вроде тех, сейфовых. Меня даже пускать не хотели, но я надерзил: «Как это – не пускать? А я там семечки лузгал, шелуху надо подмести». Иносказаний они не понимали. В бухгалтерии все были другие, и мне показали кукиш.
Дозвонился до отца, сказал, что женюсь, что нужны деньги. Звонок Саше меня расстроил – ее клали в больницу. «Нет, не приезжай, нет, потом. Очень прошу в Пасху быть в церкви, очень. А потом приедешь. Целую, солнышко».
Надо, надо было мне ехать. Есть такие моменты в жизни, когда надо слушать только свое сердце. Оно же у меня рвалось к ней. И не поехал, еще звонил, узнавал, какие нужны лекарства. Мать очень сухо ответила: «Спасибо, все есть». Спустя время я еще позвонил, попал на Аню. Аня честно сказала мне, что мать считает меня виновником болезни Саши. «Аня, я приеду». – «Нет, она очень просила, чтоб вы приехали после Пасхи, сказала, что после Пасхи сразу излечится».