К книге
ФеноменСтраница 14
82%
Страница 14
14

Впоследствии Потапов так и не мог себе объяснить, почему он послушно поплелся за Поликарпычем в его однокомнатную «хавиру»? Произошло это во второй половине дня; первая половина пролетела мгновенно и в основном там же, на лавочке, в разговорах на чистом воздухе. После злополучных «двух» Поликарпыч поспешно проверил наличность в карманах, некоторые из них вывернул наизнанку. И Потапов, глядя на усилия Шляпы, не устоял, мысленно проклиная себя за потворство зеленому змию, предложил Поликарпычу три рубля. Потом еще целый час простояли в очереди за дешевым вином, где от Потапова многие отворачивали глаза, видимо, узнавая в нем директора своей фабрики. Находясь в очереди, Потапов одно время совсем было собрался уйти прочь, сбежать, смыться, но почему-то остался стоять («Неужто из жалости подобная солидарность? — спрашивал себя и тут же себя же утешал — Не из жалости, из общности корней!»). Затем, спеша улизнуть «из общности», подбивал Шляпу воспользоваться правом участника-инвалида взять что надо без очереди, но Поликарпыч наотрез отказался: «Не за хрусталем стоим».

Жил Поликарпыч на первом этаже блочной пятиэтажки. Перед дверью старик еще раз выдохнул свое «н-да» и почему-то не стал ковыряться в замке ключом, извлеченным из потайного кармана пиджака. Шепотом пояснил: «На задвижке». Нерешительно потянулся к звонку, позвонил. Скорей всего — условно. Нажал кнопку не менее шести раз. Долго не открывали. Поликарпыч вновь позвонил и опять — долгим пунктиром.

Потапов перед дверью заранее нервничал, не знал, куда глаза деть; он понимал, что вторгается не просто в чужое, но в чужое… страшненькое, что дверь сейчас откроет не просто человек, но человек обозленный, испорченный, поломанный, стоящий намного ближе к жизненному краю, к черте вседозволенности, нежели он, Потапов; стоящий, а значит и могущий переступить эту черту прежде других. Из врожденной деликатности Иван Кузьмич конечно же не станет смотреть в обезображенное лицо Мишани, хотя и не отвернется демонстративно, он что-нибудь непременно придумает по ходу дела, скажем, споткнется и посмотрит себе под ноги или еще куда…

И — не угадал. Получилось иначе.

Как только дверь отошла вовнутрь и в черном проеме обрисовалось белое пятно Мишаниного лица, Иван Кузьмич поймал себя на мысли, что не может не смотреть в это лицо, даже хочет смотреть в него непременно. Не «на»— как на картину или сцену, а именно — «в»— как в глаза, в вулкан, в душу.

В Мишанино лицо Потапов смотрел недолго, несколько мгновений, но этого было достаточно, чтобы опомниться и перестать фантазировать: лицо имело глаза, а глаза у Мишани были обыкновенные, то есть — живые, узнаваемые, понятные. С ними можно было общаться.

— Это кто? — послышался голос, ничем не отличавшийся от голоса Шляпы, такой же сиплый, как бы насквозь проржавевший.

— Эт-то, Мишаня, гости. Товарищ Потапов.

— Из жэка, что ли?

— Приятель, с улицы.

— Приволок?

— Есть маненько, н-нда-а. Ходите в комнату, Иван Кузьмич. Располагайтесь, а мы с Мишаней занюхать сообразим. Извиняйте, но пенсия через пяток дней, потому — чем богаты, тем и рады, что бог послал, как говорится.

Комната у Дроновых — большая, метров двадцать квадратных, и совершенно необычная, по крайней мере для глаз Потапова, состоящая как бы из двух половинок, даже разделительная грань имелась на сером линолеуме. А все потому, что на одной половине, по правую руку от входа, время от времени производилась уборка, по левую же руку — царило запустение.

«Не дозволяет», — объяснил Потапову чуть позже Георгий Поликарпович.

Во всем, кроме грязи, в комнате наблюдалась забавная симметрия, словно при взгляде на одинаково одетых двойняшек: по правую и по левую сторону комнаты стояло по пружинному матрасу популярной некогда расцветки в широкую красно-белую полоску; матрасы эти не просто лежали на полу, но чуть возвышались над ним, опираясь на поставленные плашмя белые силикатные кирпичи. Но даже кирпичи эти, придавленные, выглядывавшие из-под матрасов, по правую руку были белей, нежели по левую. Два окна — одно с прозрачными стеклами, другое, как в бане или нужнике, с нанесенным на стекла взглядонепроницаемым слоем; два стула перед столом, помещавшимся в простенке меж окон; и хоть содержался этот стол в единственном числе, но по своей клеенчатой поверхности был тоже различимо двулик: правая сторона несколько чище левой. Правый матрас строго, по-солдатски, заправлен шерстяным одеялом, на левом такое же одеяло — скомкано.

Сели за стол. Потапов старался не смотреть Мишане в лицо, наводил зрачки на его грудь, на клетчатые, в застиранной, линялой ковбойке плечи, а когда в разговоре избежать лица было невозможно — смотрел в отчетливые, лишенные ресниц и бровей, постоянно открытые настежь глаза Мишани — серые с зеленцой, с деформированными, в рубцах недвижимыми веками.

Потапов «заходил» в это лицо постепенно, как в горячую воду. А затем, разглядев на лице Мишани бурую, рыжую в седине, бородку, частично маскировавшую рубцы, и вовсе осмелел. Минут через двадцать, вовлеченный в холостяцкое застолье, и вовсе забыл, что перед ним инвалиды, расслабил на шее галстук, повесил на спинку «отцовского», более сбереженного стула пиджак (для себя Шляпа принес табуретку из кухни). И вдруг…

— Слышь, бать, кого ты привел? Разуй глаза, старый. Разве похож он на третьего? При галстуке? И вообще… досконально!

— А на кого я похож? — миролюбиво улыбнулся Потапов Мишане. — На «десятого»?

— Третий — это когда у двоих на бутылку не хватает, ищут третьего, — решил пояснить старший Дронов.

— Слышь, бать, он же не пьет, не курит! Он же лизнул только из стакана. Смотри, бать, как он стакан держит, будто лягуху за лапу.

— Тебе, Мишаня, больше достанется, не заводись, — попытался успокоить сына Георгий Поликарпович и примиряюще, вкрадчивым движением запустил руку за сыновнюю половину стола с явным желанием прикоснуться к Мишаниной ковбойке.

От внимания Потапова не ускользнуло молниеносное движение Мишани в ответ на ласку отца: его пегая крючковатая кисть довольно-таки порывисто оттолкнула отцовскую руку, и та вновь, послушно и виновато, отползла за разделительную черту стола.

Старик, умасливая Мишаню, решил даже выступить с «номером»: встал из-за стола и невесело сбацал медлительную чечетку, приправив ее то ли частушкой, то ли стихами собственного сочинения: «Э-ха, нам бы булку ве-енскую да бабу деревенскую!»

— Если он такой хороший, не пьет, не курит, галстуки носит, пусть тогда сбегает за стекляшкой.

В долю войдет как положено, — продолжал пузыриться Мишаня.

— Остынь, сынок… Не прав ты, ежели по существу, н-да… в отношении Ивана Кузьмича. Он уже поспособствовал: на его пьем.

— А ты что же, за полдня не разжился? Темнишь, бать. Тогда ступай. Чтобы до семи как штык управился! А я картошечки поджарю.

— Послушайте, Михаил… не знаю, как вас по… Ах, да — Георгиевич! Я понимаю: не мое это дело в ваши обычаи вникать, и все же.

— Вот и хорошо, что понимаете. Лучше не надо ни вникать, ни возникать. Сейчас «ваше», на которое вы поспособствовали, иссякнет, и… уходите, досконально. Нам с вами не по пути, господин советский бюрократ!

Мысленно Потапов изготовился принимать от Мишани и не такие упреки. Рассиживать у Дроновых он не собирался, свой приход к Шляпе объяснял все теми же «колодочками», ностальгией по военному детству, когда такие инвалидные застолья были не редкость и где маленький Потапов находил для себя среди взрослых не только матерщину и скрежет зубовный, но и прекрасные песни, случайную ласку, дареный кусок хлеба, а главное — чарующую тревогу приобщения к взрослому образу жизни.

И все же поведение Мишани было для Потапова неожиданным, особенно поразило это Мишанино молчаливое отпихивание отцовской руки (на «бюрократа» Потапов, как говорится, начхал, бог с ним, с «бюрократом»). Там, в послевоенных застольях случались и не такие инвалиды, и на тележках, и просто «самовары», то есть люди вовсе без рук и ног, однако злоба их ежели и вспыхивала, то не оставляла по себе такого жуткого впечатления, она подразумевалась самим временем, была как бы негласно узаконена не так давно отшумевшей войной.

Что-то удерживало Потапова за чужим столом. Нет, не «колодочки», не «синдром благотворительности», скорей всего — тайна чужого мира, чужого образа жизни. Ему, вышедшему, так сказать, из «низов», представлялось, что он знает «их», от которых ушел; получив образование, вступив еще в институте в партию и заспешив на руководящих должностях вверх, работая парторгом, замом или теперь вот ди ректором, он, так ему казалось, постепенно удалился не только от себя прежнего, но и от людей не его круга, то есть, говоря откровенно, оторвался от жизни большинства и, что удивительно, оторвался, вовсе того не желая, по инерции вращения в «сферах». Сам уклад административного существования, график руководящей повседневности неизбежно отдалял его от гущи народной. И вот теперь эта «гуща» ударила ему не только в глаза, ноздри, уши, но и — в сердце. И уйти от нее, встать и уйти, было трудно, болезненно тяжко. Он знал, что уйдет, но именно сознание неизбежности ухода и не отпускало.

Поликарпыч, после того как Мишаня «попер» на Потапова, безрадостно приподнялся из-за стола, заскрипев протезом, не зная, что ему делать: идти за добычей одному или прихватив с собой от греха подальше Ивана Кузьмича? И тут инициативу попытался перехватить Потапов.

— Сидите, Георгий Поликарпыч. Кому надо, тот и сходит. А вам идти нельзя: вы старше нас и к тому же медленней ходите.

— Та-ак, значит, распоряжаться в чужом доме?! — затрясся было во гневе Мишаня, а Потапов решил: будь что будет, но хотя бы урок в защиту Шляпы, ветерана войны, инвалида, он сегодня преподаст, в первую очередь себе.

— Вот что, Михаил Георгиевич. Обижать отца не позволю. Давайте с вами договоримся, что так будет всегда. Отныне. Государство, партия берет вашего отца под защиту. Своеобразное шефство берет.

— Да ты хто такой выискался? — зашипел на него Мишаня. — Шефство оне берут… гады! Спохватились!

— Мишаня, цыц, говорю тебе, — рассердился Поликарпыч на сына и вдруг отчетливо притопнул протезом о доски пола. — Иван Кузьмич — это тебе не хто-нибудь, а директор обувной фабрики! Уважаемый человек!

— Георгий Поликарпыч, миленький! Мы же с вами договорились. Не упоминать… — сокрушенно покачал головой Потапов.

— Уважаемый?! А п-почему тогда хавальник разбит? Небось у ларька по губам дали?! Что, мля, директоров я не видал? Да из него, мля, директор, как из меня… памятник Пушкину! Досконально… Тебе заливают, бать, а ты и развесил ухи-то.

— И ничего не развесил, а директор, н-нда-а, Иван Кузьмич Потапов. И я у него на фабрике работал.

— Это который тебя уволил? Куска хлеба лишил?

— Зачем же… У меня пенсия хорошая.

— Пенсия, бать, для других у нас целей, сам знаешь. Так вот кто нас без закуси оставил! Доскона-ально…

— Я уже объяснял Георгию Поликарпычу, что по ошибке, что не вник. Дело поправить можно. Пусть на вахту идет. Даже лучше, чем дворником.

— Да кто его на вахту возьмет, инвалида? Что я, законов не знаю? Чтобы в «вохру»— и на одной ноге брали?

— А как же… н-нда, без обеих ног — и на самолете летают? — справился у Мишани старший Дронов, весело подмигнув Потапову, с явным желанием разрядить напряженную атмосферу за столом.

— А ежели директор, тогда зачем пожаловал? Чего ему не хватает? Егзотики, ёксель-моксель?!

— Значит, что-то нужно, если пришел, — примиряюще улыбнулся Потапов.

— Слышь, бать, а может, его самого уволили? Доскона-ально?! Вот он и закеросинил, а? Все равно не по пути. Рылом не вышли, товарищ бывший директор, чтобы с нами заодно пропадать.

Бормотуха в бутылке иссякла. Оставалась невы-питой доля Потапова. Иван Кузьмич незаметным образом попытался подвинуть свой стакан в сторону Шляпы (подвинуть в сторону Мишани не решился, боясь нарваться на очередную словесную блажь).

Поликарпыч мигом сообразил, что ему делать, распределил «долю» меж собой и Мишаней.

Потапов предполагал, что без скандала не обойтись, что так просто чужая боль его не отпустит. Предполагал, предчувствовал, порывался исчезнуть и ничего поделать не мог. Сидел и ждал. Результата. Если не обреченно, то, во всяком случае, подневольно. Скандалом здесь пахло с самого начала. Его испарениями был напитан воздух этой квартиры. И Потапов уже знал, что выбраться ему отсюда удастся только на волнах этого скандала, на гребне безобра зия, знал и скрепя сердце ждал начала реакции, взрыва, который повлечет его за дверь, наружу — к прежней жизни… Меж сыном и отцом на кухне что-то произошло. Потапов и не заметил, когда они перебрались туда, оставив его за неопрятным, пропахшим чесноком и бормотухой столом одного. Из кухни доносились приглушенные их голоса, и Потапов сразу же сообразил, что речь у них идет о доставании очередной бутылки и что на промысел за ней Мишаня выпроваживает отца, который идти почему-то отказывается, приводя своим неожиданным отказом Мишаню не столько в бешенство, сколько в недоумение.

— Ты чего, бать, сдурел совсем? Ведь недобор! И в семь часов кислород перекроют. Покуда насшибаешь, время упустим. И не строй из себя Алевтину Петровну, трезвенницу…

— Не трожь мать, гаденыш! — неожиданно звонко, истошным фальцетом полоснул воздух Георгий Поликарпович.

— А кто ее в гроб вогнал? — поинтересовался Мишаня. — Меня тут не было… досконально.

— Оттого и померла, что «не было»! Тюряга за тюрягой! Не жила, а ждала непрестанно. Оттого и исчахла. Это тюремничать легко, а ты ждать попробуй материнским жданьем!

— Ну, бать, ну ты ведь живой еще, слетай, говорю.

— Сказал, не пойду! Стало быть — не пойду. Баста. С нонешнего дня. На работу берут. Что я, хуже других? Отступись, Мишаня. И тебе не дам. Иван Кузьмич обещал с лечением поспособствовать, н-нда-а.

— Что?! Эта с-сука… лечением грозилась?! Да ты кого мне привел, падаль одноногая?! — и тут Мишаня перешел на зловещий шепоток, и дальнейшие слова расслышать Потапову было невозможно. Зато отчетливо прозвучал хлесткий шлепок… омерзительный, подлый звук, который ни с чем не перепутаешь: звук удара по человеческой плоти, а точнее — по лицу. И в эти же мгновения в малюсеньком коридорчике, соединявшем кухню с прихожей, послышался грохот: что-то упало, съехав по стене, шурша обоями.

Предыдущая главаГлава 14 из 17Следующая глава