К книге
И возвращается ветер...Страница 51
89%
Страница 51
51

— Эх, черт! — не стерпел Андрюша с досадой. — Знать бы такое дело, действительно убил бы его давным-давно! Все равно теперь сидеть.

А следователь посмотрел на него тяжело и странно, словно увидел в нем что-то особенное, я сказал только: — Больше ты его никогда не увидишь.

Не понял Андрюша, что бы это значило. Расстреляют, что ли?

Я не стал ему объяснять — самому было тошно. Так, травил всякие байки о лагерях, о побегах, развлекал чем мог. Каким-то чудом достали мы с ним карту мира. Мелкая, правда, была карта, но все-таки путешествовать можно.

Конечно, сначала поехали в Италию, в Венецию, покататься на гондолах. Потом в Неаполь через Рим. Погода все время была прекрасная, об этом мы позаботились. В тратториях у дороги пили дешевое вино, закусывали овечьим сыром и луком. Толковали с бронзовыми крестьянами про урожай винограда. В Риме я показывал ему всякие памятники: Колизей, Термы, собор Святого Петра, но он быстро устал.

Поспорили — ехать в Испанию или нет? Все-таки там Франко. Андрюша не хотел: черт его знает. Франко, — возьмет да посадит. Мы ведь из России, да и языка не знаем. Доказывай потом.

Поэтому поехали в Грецию, оттуда в Израиль. Надо же поглядеть — столько разговоров. И дальше — в Индию, в Сингапур (название больно красивое), в Гонконг, в Японию, где все улицы увешаны иероглифами, словно гирляндами цветов. Закончили в Калифорнии.

Иногда его охватывало беспокойство: что же все-таки имел в виду следователь?

— Черт бы его взял, этого директора! На что он мне нужен? Если б знать такое дело, я давно его мог ухлопать! — и он настороженно глядел на меня: может, и я не верю?

— Ну да, рассказывай теперь, — говорил я с напускным недоверием. — Кто тебе поверит?

И он облегченно смеялся. У меня получалось очень похоже на его следователя.

А по ночам мне все снилась ярко освещенная комната, и я пытался объяснить по-английски про наш способ, тот, что был в Ленинградской спецбольнице в 60-е годы. Они сочувственно кивали головами и восклицали:

— Аха!.. — как будто только сейчас до них дошло. Но я видел, что они ничего не понимают.

Андрюше про наш способ я так и не сказал — язык не повернулся.

До сих пор я не знаю толком, что произошло тогда, в начале октября 1971-го. Конечно, мои друзья писали протесты — но ведь их пишут всегда, и они никогда не помогают. Рассказывают какие-то смутные легенды про блюдечко, разбитое в Париже мадам Брежневой, и заступничество мадам Помпиду — я в это не верю. Говорят о всеобщем возмущении на Западе — но и в это я верю мало. В лучшем случае могли сказать свое вечное: — Аха!.. Словом, я просто не знаю.

Вдруг бегом прибежал мой врач и буквально поволок меня наверх, в большую комнату, где обычно происходили комиссии. Еще не открыв дверь, я услышал обрывки какого-то спора или ссоры:

— Вы представляете себе, что это будет! Вы думали об этом? Вы понимаете, что вы делаете?!

За столом сидели только двое: сгорбившийся, посеревший Лунц с трясущимися щеками и такой же, весь трясущийся, серый от страха Морозов, директор Института Сербского.

Почти не глядя на меня, словно продолжая начатый разговор, Морозов спросил со злостью:

— Чем это вы были так заняты, что жениться не успели?

Я даже не сразу понял, что обращаются ко мне.

— Ну, учился, в институт собирался поступать, готовился, потом подрабатывал переводами с английского, работал секретарем у писателя Максимова, а потом вот и собирался жениться — любовь, знаете, иногда дело долгое… в общем, не всегда быстро получается… Ну, не успел как-то, знаете…

Я врал напропалую, сам удивляясь своему нахальству. Просто инстинктом угадывал, что хочет услышать от меня Морозов.

— Вот видите! — резко сказал он, оборотясь к Лунцу. И снова мне: — А вы что же, не понимали, что вас арестуют?

— Как не понимал? Я еще в первом интервью, в мае 70-го, говорил, что арестуют максимум через год.

Мое дело лежало у них на столе в растерзанном виде. Но они даже не заглянули туда.

— Вот видите! — опять сказал Морозов Лунцу.

Но это не выглядело так, будто начальник отчитывает подчиненного. Скорее они были два заговорщика, застигнутые на месте преступления, и поэтому переругивались, нисколько не стесняясь моего присутствия.

Вдруг, как бы спохватившись, Морозов сделал жест рукой в мою сторону, словно крошки со стола стряхнул, — опять врач поволок меня по лестницам вниз, в изолятор.

— Что же это вы? Как подвели Даниила Романовича! — сказал он дорогой, но я не понял, в чем была моя вина.

— Только не думайте — это была не комиссия, — сказал он уже внизу, — а то снова передадите на волю какой-нибудь вздор.

И я опять его не понял. Он почему-то все приписывал моим проискам.

В начале ноября состоялась наконец комиссия, причем эксперты Института Сербского не были включены в нее. Они только присутствовали, а членами были назначены профессора Мелехов, Лукомский и Жариков, никогда раньше судебной психиатрией не занимавшиеся. Вряд ли они поняли, что происходит, потому что все врачи Института Сербского из кожи лезли вон, чтобы показать мою вменяемость, — у них, дескать, никогда и сомнений не было.

Это началось сразу же после разговора с Морозовым. Те, кто раньше отводил глаза, теперь сияли улыбкой. Другие смотрели с нескрываемой ненавистью, но все-таки как на человека. Меня перевели наверх к другим подэкспертным — кончилась блокада.

Перед самой комиссией мой врач пришел ко мне и откровенно просил инструктировать его, как лучше объяснить разные сложные моменты моей запутанной биографии, чтобы я выглядел совсем здоровым. Он был еще молодой врач, и предстоящая комиссия, где он должен был докладывать мое дело, казалась ему своего рода экзаменом. Предстояло все-таки выступать перед крупнейшими психиатрами страны.

Это была, пожалуй, самая забавная комиссия в моей жизни. Игра фактически велась в одни ворота. Не поймешь, кто кого обманывал. Все собравшиеся желали одного и того же, и получалось, что врачи Института Сербского защищают меня перед комиссией. Куда девались все их доктрины, симптомы и критерии! А когда члены комиссии робко спросили, зачем мне понадобилось рисковать свободой ради незнакомых людей (извечный вопрос о причинах конфликта с обществом), весь хор экспертов Института Сербского взвыл:

— Так это же его друзья! Он их всех знает!

Как будто для них это когда-нибудь было достаточным объяснением.

Лунц сидел где-то с краешку, постаревший, грустный, и не принимал никакого участия в дебатах.

По существу, и дебатов-то никаких бы не было — спорить не о чем, если бы не профессор Жариков. Единственный представитель школы Снежневского в комиссии, он стремился доказать, что и в 1963-м, и в 1965-м у меня были проявления шизофрении — вялотекущей, конечно. Институт Сербского стоял насмерть за паранойяльную психопатию. Ни те, ни другие не оспаривали теперь мою вменяемость, но вот природа заболевания, нозологические корни…

Шел бой двух мафий за ключевые посты, за руководство клиниками, за диссертации, большие оклады, титулы, личные машины и персональные пенсии. Обычно высшими судьями в этом споре были партийные власти — они распределяли лимитированные блага жизни, и тот, кто лучше, научнее оформлял их волю, тот и оказывался наверху. А уж там что прикажут: признать вменяемым или наоборот — не все ли равно?

Все они панически боялись Мелехова, приехавшего сюда с явным намерением их разгромить. Но громить оказалось нечего, и он был несколько обескуражен. Он не мог понять, почему я не оспариваю свой диагноз 1963 года, с такой готовностью проявляю «критику» по отношению к былому «заболеванию» и почему, наконец, так странно ведет себя Институт Сербского, точно от признания меня вменяемым зависит их собственная судьба. Боюсь, он подумал обо мне плохо и вообще пожалел, что впутался в эту историю. Под конец, однако, он, видимо, стал о чем-то догадываться, потому что, прощаясь, встал и демонстративно пожал мне руку. Другим экспертам пришлось сделать то же самое.

Черт! Знать бы мне этого Мелехова до ареста — может, и нашелся бы академик Сахаров среди психиатров…

А сразу после комиссии, когда профессора уехали, меня вдруг вызвал Лунц.

— Обычно у нас не принято сообщать подэкспертным результаты комиссии. Но чтобы не было кривотолков, я сделаю для вас исключение. — Они все еще думали, что у меня есть тайная связь с волей — боялись «кривотолков»! — А кстати, что вы сами думаете? — не утерпел он.

— Думаю, что мы проиграли, — ответил я.

Но он, кажется, не понял двусмысленности, потому что, рассеянно глядя в окно, проквакал в пространство:

— Он думает, что он проиграл… М-да… Вы признаны полностью вменяемым, ответственным за свои поступки.

— Ну, а как решился вопрос с эпизодом 1963 года? Нозологические корни?

— Установили, что это была вспышка шизофренической природы, не имевшая дальнейшего развития.

— Но ведь так не может быть, Даниил Романович! Вы же сами знаете, одно из двух: если шизофрения — должно быть развитие, иначе это не шизофрения. Так не бывает.

— Да, — согласился Лунц, разводя руками, — так не бывает.

Компромиссное решение. Больше я его никогда не видел.

Между тем для следствия это было катастрофой. Слишком твердо рассчитывали в КГБ на мою невменяемость. Решая мою судьбу и исходя из каких-то своих политических соображений, партийные командиры не интересовались, как придется выкручиваться следователям. Бедные кагебисты — они уже не думали меня увидеть, тем более не предполагали, что придется готовить дело к суду. Исправлять положение было уже поздно — в конце ноября истекал срок следствия. Около трех недель оставалось в распоряжении КГБ, чтобы слепить дело.

На следствии, как в шахматах, очень важно уметь создать противнику цейтнот — завести его в тупик по ложному следу или заблокировать жалобами. Тут же они сами себе устроили цейтнот — понадеялись спихнуть меня в психушку. Впрочем, они не слишком ломали голову: просто сшили все бумажки, которые накопились за это время.

— Ничего, и так сойдет. Даже лучше получилось, чем мы думали, — сумрачно ухмылялся капитан Коркач. Этих ребят трудно было смутить. Но был у меня в запасе план, неожиданный даже для них.

Последние годы власти лишили «допусков» к нашим делам почти всех честных адвокатов. Достаточно было адвокату на политическом процессе потребовать оправдания своего подзащитного, как он тут же вычеркивался из списка «допущенных». Ситуация была угрожающей: практически некому становилось нас защищать. Мы часто обсуждали эту проблему, но найти решения не могли. Ни один закон «допусков» не предусматривает, и власти, как всегда в таких случаях, придумали какую-то секретную инструкцию, которой никто в глаза не видел. Просто юридические консультации не оформляют договора адвокату на ведение политического дела, если нет у него этого мифического «допуска». Даже протестовать невозможно — формально нужен хоть какой-нибудь документ, где бы этот «допуск» упоминался.

Дело осложнялось еще тем, что заключенные и их родственники, наткнувшись на непреодолимые препятствия, обычно уступают, нанимают другого адвоката, из числа предложенных, — остаться совсем без адвоката кажется им рискованным. Да и какая, в сущности, разница — дадут тебе семь лет с честным адвокатом или с «допущенным»? Роль адвоката в советском суде практически равна нулю. Простая формальность.

Сами адвокаты тоже никак не могли бороться с такой бедой. Оставалась только одна возможность пробить эту стенку — если заключенный наотрез откажется брать «допущенных» адвокатов, а потребует своего, «недопущенного». Что тогда делать властям? По закону суд не вправе отказать в таком требовании. Во всяком случае, возник бы прецедент — основание для протестов.

— Пусть первый из нас, кто попадет, и проделает этот трюк, — шутили мы.

У меня были все основания полагать, что первым окажусь я. Мой адвокат по делу о демонстрации в 1967 году, Дина Исаковна Каминская, уже давно была лишена «допуска». Лучшего кандидата мне не требовалось. Разыскать ее было нетрудно, и я поехал к ней договариваться: мне нужно было твердо знать, что она сама не откажется, не поддастся давлению — и что бы ни случилось — хоть на смертном одре, но заявит публично, что готова меня защищать. На всякий случай, однако, я имел в запасе и еще двух адвокатов, лишенных «допуска», — Каллистратову и Швейского.

И вот теперь мне представлялась великолепная возможность осуществить наш план на практике. Следователь мой не чуял никакой беды, когда я подал ходатайство предоставить мне в качестве защитника адвоката Каминскую. Но уже на следующий день он прибежал несколько встревоженный. Принес ответ председателя президиума Московской городской коллегии адвокатов Апраксина:

«Адвокат Каминская не может быть выделена для защиты, так как не имеет допуска к секретному делопроизводству».

Это-то мне и требовалось — документ с упоминанием «допуска». Дальше все пошло как по нотам.

— Какой допуск? Какое секретное делопроизводство? — изумился я. — Ничего не знаю. Законом не предусмотрено.

И пошел писать жалобы во все концы: в ЦК, в Министерство юстиции, Совет Министров и проч.

Срок следствия истекал — нужно было знакомиться с делом, подписывать 201-ю статью, но я и слышать ничего не хотел: по закону я имел право знакомиться с делом в присутствии адвоката.

У следователя не было выхода: если дело не закрыто в срок, заключенный должен быть освобожден из-под стражи. Он выбрал иной путь: пошел на подлог и написал в протоколе, что я просто отказываюсь знакомиться о делом. Об адвокате — ни слова.

Тут я и объявил голодовку. В сущности, меня устраивала сложившаяся ситуация: обвинение липовое, с делом не ознакомлен, адвокатом не обеспечен. Что же, несите меня голодающего на носилках в суд, если хотите. То-то спектакль будет! Заготовлю себе штук сто одинаковых ходатайств о вызове адвоката Каминской и буду их каждые пять минут молча подавать судье. Ручаюсь, такого суда еще не было. Эх, что тут началось!.. Власти словно с цепи сорвались. Они всегда звереют, когда их к стенке прижмешь. Но именно в такие моменты и нужно ломать им хребет — иначе никогда мы из дерьма не выберемся.

Предыдущая главаГлава 51 из 57Следующая глава