Да и вообще-то нет разницы между уголовными и надзирателями. Только что форма, а переодень их — и не отличишь. Жаргон тот же, манеры, понятия, психология — все то же. Это один уголовный мир, все связано неразрывной цепью.
— Старшой, пусти на минутку вон к тем фуцманам, — просит конвойного в вагонзаке какой-нибудь урка, — из крытки иду, совсем отощал, а у них там кешера богатые.
И тот пускает урку пограбить новичков в соседний отсек, знает, что и ему перепадет часть добычи.
У нас в лагере на мебельной фабрике существовало целое подпольное производство. Четверо заключенных, работавших на разных станках, тайком делали всякие дефицитные поделки: точили шахматы, палки для штор и т. п., а два надзирателя все это выносили и продавали на «черном» рынке. Зэкам — чай, водка, еда; надзирателям — деньги.
Не только надзиратели, но и вольнонаемные — мастера на фабрике, медсестры, учителя лагерной школы — заняты в этих торговых операциях.
Лагерная школа — явление довольно забавное. По советским законам, среднее образование обязательно, и те из заключенных, кто его не имеет, независимо от возраста принуждаются к ученью в свободное от работы время. Средства принуждения обычные — карцер, лишение посылки или свидания. Конечно, обучение в такой школе — скорее условность, исполнение повинности, чем приобретение знаний. Особенно для людей пожилых, которые, устав от работы, просто дремлют на занятиях.
Молодые ребята ходят в школу развлечься, поглядеть на учителей — в основном женщин. Онанируют прямо на уроке, сидя за партой, практически на глазах у учительницы. Других женщин в лагере не увидишь, и каждый мечтает завести роман с учительницами, чаще всего — женами офицеров. До сожительства, по лагерным условиям, дойти не может, зато счастливчики получают сразу все удовольствия. Любвеобильные офицерские жены и чая принесут тайком, и водки, и письмо всегда отправят. Им тоже скучно в тесном офицерском поселке, расположенном обычно рядом с лагерем, вдали от больших населенных пунктов. Развлечений никаких, даже кино нет. Все один и тот же круг знакомых — сослуживцев мужа, к которым и в гости-то идти неохота, надоели друг другу до смерти. Одна надежда — завести роман в лагере, с зэком помоложе. Разумеется, избраннику завидует весь лагерь, и он ходит гоголем — первый парень на деревне. А мужья, не скрываясь, ревнуют, жестоко преследуют «соперников», гноят их по карцерам, даже физической расправой не брезгуют.
Наш замполит, капитан Сазонов, — типичный замполит, тупой, обрюзгший, с красной бычьей шеей и глазами навыкате, — был особенно ревнив. Наверно, считал, что жена замполита — все равно что жена Цезаря и должна быть вне подозрений. Сам провожал ее из школы и в школу каждый день. Заглядывал в класс по нескольку раз за урок, а в перерывах между занятиями важно прогуливался по коридору. А она — молоденькая, хрупкая, изящная, совсем ему не пара, и странно было увидеть их шествующими под руку через весь лагерь. Казалось, он чувствовал своей спиной похотливые взгляды двух тысяч изголодавшихся зэков и злобно посматривал по сторонам. Буквально все лагерное население высыпало из бараков поглядеть на нее, отпустить им вслед, сплюнув, сальную шуточку. Как ты им запретишь глядеть? Весь лагерь в карцер не загонишь, хоть ты и замполит.
Разумеется, жена Сазонова была предметом вожделений всего лагеря. В ее класс записалось 60 учеников, самые молодые и отчаянные. Не хватало помещений, прекратили прием, и даже драки случались между претендентами. Один молодой парень достал на фабрике дрель, залез под пол школы и, просверлив дырку в полу класса, наслаждался открывшимся видом. Другой придумал класть зеркальце на носок ботинка и выдвигал ногу в проход, когда она ходила по классу. Она, конечно, знала, какое возбуждение вызывает у лагеря, стеснялась, поминутно краснела, однако никого не выделяла особо. Приз оставался не завоеванным, пока на сцене не появился молодой, румяный, дерзкий вор по кличке Фома. Весь лагерь, затаив дыхание, следил за их романом, сотни добровольцев наблюдали за передвижениями Сазонова и сообщали влюбленным о приближении опасности. Все ждали — что будет?
Ну, нашлись «доброжелатели», сообщили об этом и Сазонову. Он вызвал Фому к себе в кабинет, долго молча глядел на него своими белесыми глазами, но в карцер не посадил, как все ожидали, а сказал только:
— Чтобы духу твоего в школе больше не было!
И стал с тех пор еще внимательнее следить за женой.
— Фома! — кричали зэки каждый раз, как видели их идущими под руку. — Твою невесту уводят!
— Да ладно… — криво усмехался Фома. У Сазонова же шея наливалась кровью, раздувалась, словно клобук у кобры.
Наконец застукал их Сазонов. В перерыве между занятиями они мирно беседовали, сидя рядышком над раскрытым учебником математики. Как уж его проглядели добровольные стражи — не знаю.
— Сгною! Приморю! Три месяца ПКТ!
Все три месяца по вечерам приходил Сазонов в ПКТ посмотреть на своего обидчика. Отпирал первую дверь, оставляя закрытой вторую, решетчатую, и глядел в полумрак камеры.
— Смотри, Фома, сгною. Живым не выйдешь.
— Все равно я твою Аду вы…, освобожусь и вы…, — бодро отвечал Фома, хотя вид у него был уже не такой молодецкий. Исчез румянец, пожелтело, осунулось лицо, и только голос звучал дерзко. Тем только и жив был, что ночью пробирались дружки под окно и передавали ему поесть, сколько успевали.
Спасся он тем, что сроку оставалось мало — освободился. И долго еще жили легенды в лагере о дерзком Фоме. Лагерная молва утверждала, что он таки вы…л жену Сазонова. Даже очевидцы находились.
А так, кроме учительниц, не было больше женщин в лагере. Процветал гомосексуализм, и пассивные гомосексуалисты имели женские прозвища — Машка, Любка, Катька. Уголовная традиция в этом смысле на удивление нелогична: быть активным гомосексуалистом — молодечество, пассивным — позор. С ними рядом не полагалось есть за столом, и они обычно садились в столовой, в углу, отдельно. Да и посуда у них была специальная, чтобы, не дай Бог, не перепутать, — сбоку на краю миски пробита дырочка. Даже брать у них из рук ничего не полагалось.
Большая часть этих отверженных становилась ими отнюдь не добровольно. Чаще всего, проигравшись в карты, они вынуждены были расплачиваться натурой, а уж потом любой, кому не лень, принуждал их к совокуплению — лагерный закон их не охраняет. Сколько хороших ребят так-то вот искалечили — сосчитать трудно. В зоне их было процентов 10.
Да что там гомосексуалисты! Забрела однажды в лагерь коза. Как уж она прошла через вахту — неизвестно. Должно быть, за въезжавшим грузовиком. Затащили ее зэки куда-то в подвал на фабрике и коллективно использовали. Потом надели на рог пайку хлеба в качестве платы и выгнали к воротам. Хозяева козы, здоровый красномордый мужик, сам бывший зэк, поселившийся после освобождения рядом с лагерем, и его жена, увидели свою кормилицу в таком непристойном виде, когда солдаты выпустили ее за ворота. Хохот, мат, крики. Зэки повылезали на крыши цехов, охранники высыпали с вахты…
— Иван! — кричит мужику жена сквозь слезы. — Зарежь козу! Видишь, зэки над ней насмеялись.
— Молчи, дура! — отвечает Иван. — Ишь, чего придумала — резать. Я тебя десять лет е…, не режу.
Вызов к куму — это всегда плохо. За хорошим не позовут. Или в карцер посадит, или грозить, запугивать примется. А то и вовсе новое дело мотать собирается, новый срок.
— У вас есть родственники за границей? — спросил меня кум, вызвав к себе в кабинет.
Не понять, куда клонит. Зачем ему мои родственники?
— Нет, нету. Друзья есть.
— Друзья? Это те, что ли, с которыми вы занимались антисоветской деятельностью?
Не хватало еще, чтобы лагерный кум вел со мною политические беседы. Что ему от меня надо?
— Я не обвиняюсь в антисоветской деятельности.
Оказалось, однако, что причиной вызова была посылка, пришедшая вдруг на мое имя из Америки. Отправитель — какая-то Анна Дэнис из Калифорнии. Имя совершенно мне незнакомое.
— Скажите, вы отказываетесь взять посылку?
Ничего себе формулировка вопроса. А почему я должен отказываться? И потом: что в посылке?
— Посылку мы вам пока не будем показывать. Сначала ответьте, вы отказываетесь или нет?
— Нет, не отказываюсь.
— Ах, вот как! Ну, что же, вручить посылку я вам обязан, но буду вынужден объявить всем в лагере, что вы платный агент империализма. Кроме того, мы не можем отдать ее сейчас вам на руки — в ней присланы вещи вольного образца. Будет лежать до конца срока на складе. И засчитывается как очередная. Значит, больше в эти полгода вам посылок не положено.
Так пришла ко мне первая весточка из свободного мира — теплая одежда от незнакомой мне Анны Дэнис. Ну что ж, пускай я буду агентом империализма, пусть эти вещи лежат на складе безо всякой пользы, но я никогда не обижу отказом человека, символически выразившего мне симпатию. И лагерный кум записал в карточку: «Посылка с вещами неположенного образца от Анны Денисовны из Калифорнии».
Впрочем, строго говоря, это не было первой весточкой свободного мира. У меня ведь был радиоприемник, прекраснейший приемник, какого не купишь ни в одном магазине Москвы.
Петр Яковлевич был на три года младше меня, но все в лагере звали его не иначе, как по имени-отчеству. До ареста в своем родном Воронеже он был известен как «золотой» карманник, о воровских его подвигах ходили легенды. С поразительной точностью мог он сказать, войдя в автобус или просто в толпе на улице, у кого есть деньги, сколько примерно и где они спрятаны. И случая не было, чтоб не смог их вытащить. Попался он первый раз, получил четыре года.
Внешне, однако, он совсем не был похож на карманного вора — необычайно серьезный, солидный, в очках с толстой оправой, он напоминал скорее разночинца прошлого века — не то Добролюбова, не то Писарева. Встретившись где-нибудь на свободе, я принял бы его за молодого научного работника, поглощенного своими исследованиями. Был он нетороплив, рассудителен, и уж если говорил что-то — это было окончательно, весомо, не с бухты-барахты. Кроме своей основной, карманной, профессии он еще был прекрасный радиотехник и после освобождения собирался целиком перейти на эту вторую специальность.
— А как же карман? — изумлялись жулики. — Завязал, что ли?
— Все, этим я больше не занимаюсь, — солидно отвечал Петр Яковлевич, — Этими делами можно пробавляться до первого ареста. Потом уже бессмысленно — менты тебя знают, следят, стараются любое дело пришить и через пару недель опять посадят. Бесполезно.
Его-то я и попросил сделать мне такой коротковолновый приемник. Все необходимые детали удалось заказать одному вольняшке, «гонцу», носившему в зону чай. Дело устроилось в две недели. Я очень спешил, подгонял Петра Яковлевича, и он недовольно морщился. Спешить было не в его характере. Делать так уж делать. Основательно.
И действительно, приемник вышел на славу. Все ловил: и Би-Би-Си, и «Голос Америки», и «Свободу», и «Немецкую волну», и даже радио Монте-Карло. Только Москву не принимал. Как уж Петр Яковлевич ухитрился исключить Москву, понять не могу. Приемник стоял в школе, в одной из комнат для хранения школьного оборудования, замаскированный под какой-то физический прибор на случай обыска. Завхоз школы, заключенный, проводил меня незаметно в эту комнату по вечерам, и там начиналась для меня совершенно иная жизнь. Я вновь был со своими друзьями, переживал их аресты, был вместе с ними на Красной площади, протестуя против оккупации Чехословакии, писал с ними письма протеста.
68-й год был кульминацией. Казалось, еще немного — и власти отступят, откажутся от саморазрушительного упрямства. Слишком оно становилось опасно: подобно цепной реакции, репрессии втягивали в движение все больше и больше людей. Целые народы грозили прийти в движение, и это ставило под угрозу уже само существование последней колониальной империи. Вопрос о том, являемся ли мы гражданами или подданными, оказался решающим и для национальных проблем.
Гражданин обладает своими правами от рождения. Подданный наделен ими с высочайшего соизволения. Но ведь быть украинцем, русским или евреем — это тоже природное право. Государство внутри граждан — и только оно — определяет, каким будет государство внешнее. Советские власти не имели выхода. Как бы глупо, опасно и даже самоубийственно ни было их упрямство, признать суверенитет этих внутренних государств в человеке означало бы конец социалистической системы, а признать суверенитет отдельных наций — конец империи. Слишком хорошо понимали власти, что невозможен социализм с человеческим лицом. Послав танки в Прагу, они фактически посылали танки в Киев и Вильнюс, на Кавказ и в Среднюю Азию. Более того — в Москву.
Войска Варшавского блока были посланы разрушить мой замок и были наголову разгромлены семью людьми на Красной площади. На Лобном месте, где в старину казнили разбойников, состоялась публичная казнь социализма, и мне чуть не до слез жалко было, что не удалось принять в этом участие. Зато порадовался, что там был Вадик Делоне. Все-таки устоял парень после нашего суда, осилил себя.
Вечерами, перед отбоем, когда я, прослушав очередную передачу, возвращался опять в свой лагерь и брел вдоль освещенных прожекторами рядов колючей проволоки, меня не покидало удивительное чувство свободы, легкости и силы.
Трусливо молчали премьер-министры и президенты, предпочитая обедать в теплой дружественной обстановке с Брежневыми и Гусаками, позорно молчала ООН, несмотря на потоки обращений моих друзей, предпочитала толковать о Родезии.
— Задавят их, — рассудительно говорил Петр Яковлевич, поправляя очки. — Куда им против такой силы? Лучше бы сидели тихо, не рыпались.
— Вот видишь, — говорил, встречая меня, пьяненький капитан. — Разве можно идти против власти? Они тебя просто убьют, помяни мое слово. Пристрелят, и все.
А по заводам и фабрикам, как водится, шли собрания трудящихся, единодушно одобряющие ввод войск в Чехословакию. Газеты печатали письма доярок, оленеводов, учителей и сталеваров, писателей и академиков. И все — от Президента США и Генерального секретаря ООН до последнего надзирателя в лагере — преклоняли головы перед грубой силой.