К книге
И возвращается ветер...Страница 41
72%
Страница 41
41

Этот процесс чем-то напоминал театр абсурда. Те же статьи закона, термины и выражения, но совершенно разные понятия стояли за ними у разных людей.

Обвинение, суд, пропаганда навязывали свои, идеологические установки. Обвиняемые, их защитники, свидетели — правовые, и те из участников процесса, кто не был готов отстаивать гражданско-правовую позицию, неизбежно оказывались на стороне обвинения.

В зависимости от этого разные люди, прочитавшие одну и ту же книгу, признавали ее антисоветской или нет, а люди, которым инкриминировались одни и те же действия, — признавали свою вину или не признавали ее.

Суд проходил настолько нагло беззаконно, что вызвал бурю негодования. Наученные нашим процессом, власти не позволяли свидетелям оставаться в зале, выталкивали их силой. Не давали говорить подсудимым, защите не позволяли задавать вопросы. Свидетелей обрывали, как только они начинали давать слишком уж неугодные властям показания. Судья и прокурор старались перещеголять один другого в открытом издевательстве над законом.

Что мы считаем основой — идеологию или право? Вот какой вопрос ставили наши процессы, и от его решения зависела не судьба подсудимых, а вся наша дальнейшая жизнь. Судьба подсудимых была предрешена — идеологическое государство не могло позволить навязать себе правовую точку зрения. И Юре Галанскову, который все пять дней процесса, серый от язвенных болей, перемогая мучения, отбивался от травли суда и прокурора, — предстояло умереть в лагере, не дожив своего семилетнего срока.

Но будущее решали мы сами, и вслед бесчеловечному приговору поднималась невиданная до тех пор волна протестов.

«Мы обращаемся к мировой общественности и в первую очередь — к советской. Мы обращаемся ко всем, в ком жива совесть и достаточно смелости.

Требуйте публичного осуждения этого позорного процесса и наказания виновных.

Требуйте освобождения подсудимых из-под стражи. Требуйте повторного разбирательства с соблюдением всех правовых норм и в присутствии международных наблюдателей.

Граждане нашей страны! Этот процесс — пятно на чести нашего государства и на совести каждого из нас. Вы сами избрали этот суд и этих судей — требуйте лишения их полномочий, которыми они злоупотребили. Сегодня в опасности не только судьба подсудимых — процесс над ними ничуть не лучше знаменитых процессов тридцатых годов, обернувшихся для нас всех таким позором и такой кровью, что мы от этого до сих пор не можем очнуться»,—

писали в своем обращении к мировой общественности Л.Богораз и П.Литвинов.

Непрерывным потоком шли письма протеста: письмо новосибирцев, письмо украинцев, письмо свидетелей, письма 79-ти, 13-ти, 224-х, 121-го, 25-ти, восьми, 46-ти, 139-ти… Писали целыми семьями, писали в одиночку. Матрос из Одессы, председатель колхоза из Латвии, священник из Пскова, инженер из Москвы… Писатели, ученые, рабочие, студенты со всех концов страны.

Их выгоняли с работы, из институтов, лишали званий, травили в газетах и на собраниях. Кое-кто каялся, другие становились только настойчивей и непримиримей, и число таких все росло. Посмотрите подписи под этими первыми письмами, и вы увидите фамилии людей, в том же году или через несколько лет ставших подсудимыми. Новые аресты, новые суды — новые протесты. Репрессии становились привычным фактом жизни, а суды, повторяя по всей стране наши первые процессы, превратились в ритуал; толпа у входа в суд, которую не пускают на «открытый процесс», — как сказал Илья Габай, «у закрытых дверей открытого суда», стайка иностранных корреспондентов (если в Москве), крикливые газетные статьи, речи адвокатов, последние слова подсудимых и неизменно жестокие приговоры. Затем опять протесты, протесты, протесты… Только Ленинград все еще не мог до конца выйти из подполья: в 65-м году, в разгар дела Синявского и Даниэля, там судили подпольных марксистов («Колокол»), в 67—68-м, во время московских процессов и демонстраций, — подпольных социал-христиан (ВСХСОН).

Удивительно, как много — при первом натиске гласности — в нашем самом безмятежном в мире государстве обнаружилось вдруг проблем: правовых, национальных, социальных, религиозных. Оказалось, что каждый день происходит столько событий — преследований, арестов и расправ, что понадобилось выпускать в самиздате раз в два месяца информационный журнал — «Хроника текущих событий». Да и вообще самиздат перестал уже быть делом чисто литературным: открытые письма, статьи, памфлеты, трактаты, исследования, монографии. И, конечно, стенограммы судов. Чем больше свирепела власть, тем больше разрасталось и крепло движение — пойди пойми теперь, кто медведь, а кто колода и что из всего этого выйдет.

До чего обидно было именно теперь, в самую горячую пору, отсиживаться в лагере! Одно только успокаивало меня, что среди прочих документов самиздата распространялась по стране и запись нашего суда, составленная Павлом Литвиновым. Все-таки было за что сидеть три года — не в глухой колодец упало все высказанное.

— Ну, что, землячок, иди, сыграем? Свитерок у тебя хороший…

Помотавшись по этапам да по пересылкам, я уже знал немного уголовный мир, его порядки и обычаи. Играть с ними бессмысленно — карты меченые, а уж трюков всяких они знают бессчетное множество. Есть такие специалисты, что вынут тебе любую карту на заказ с закрытыми глазами. Они живут картами: целый день их крутят в руках, тасуют, перебирают, чтобы не потерять сноровку, и, уж если выберут жертву — разденут донага. Но и отказаться теперь значило бы проявить слабость. Не те будут отношения, а мне с ними жить почти три года.

— Давай, — говорю я, — только в преферанс. Народу достаточно, запишем пульку — на всю ночь хватит.

Тут уж он смутился. Преферанс — игра не воровская. Сразу видно, что он никогда в нее не играл. Но и отказаться ему позорно — какой же он вор, если играть отказывается?

— Землячок, ты хоть объясни, что за игра такая, как в нее играть?

Я объяснил. Сели неохотно — куда им деваться? Естественно, через часок ободрал я их как липку. Преферанс — игра сложная, почти шахматы, долго надо учиться, чтобы понять. Пытались они по ходу дела мухлевать — я даже бровью не повел. Мухлюй не мухлюй, а если игру не знаешь — не выиграешь. Тем более в преферанс.

— Ну, вот, — говорю я. — Вещи свои заберите, они мне не нужны. А теперь давайте я вас по-настоящему научу, как играть.

И так увлеклись — всю ночь просидели. Лучшие друзья стали. В старые времена, особенно сразу после войны, уголовники относились к политическим крайне враждебно, грабили их, даже убивали. И в начале 50-х годов нередки были случаи, что политические восставали против власти воров в лагере. Трудно сказать, что изменилось: то ли уголовники, то ли политические, а скорее всего другая атмосфера теперь в стране, — но только вражды этой больше нет. Напротив, к политическим проявляют необычайное уважение, и если сам ведешь себя с ними честно и твердо, арестантской этики не нарушаешь, то всегда и помогут, и выручат.

Но уж зато вопросами замучают! Как-то само собой разумеется: раз политический — значит, «грамотный», должен все знать. И внезапно оказываешься ходячей энциклопедией для всего лагеря. Приходится решать бесконечные споры о том, сколько на свете было генералиссимусов, сколько километров от Тулы до Тамбова и что южнее — Нью-Йорк или Киев? У них почему-то утвердилось мнение, что было всего три генералиссимуса — Суворов, Сталин и Франко. Но слушают внимательно, с почтением и никогда не спорят. Что сказал — закон. Разумеется, все ходили ко мне писать жалобы — я ведь был единственный политический на весь лагерь.

Всегда меня удивляло, как быстро они распознают людей, угадывают их слабости и сразу могут предсказать, кто кем станет в лагере. С одной стороны — фантастическое чутье, хитрость, с другой — поразительная наивность, доверчивость и жестокость, как у детей.

Тем же этапом из Москвы пришел со мной молодой парнишка, лет двадцати двух. Ничем не примечательный парень, но сразу, неизвестно почему, возбудил их неприязнь. Еще на Воронежской пересылке, куда мы с ним вместе попали и где я обыграл в преферанс воров, они каким-то образом проведали, что он прячет сигареты. А с куревом в камере было плохо. Не говоря ни слева, они отобрали у него сигареты и положили на стол для всеобщего пользования. Чуть позже уловил я краем уха из их разговоров, что они собираются его изнасиловать. Пользуясь своим влиянием, я, естественно, отговорил их. Они были очень недовольны моим вмешательством.

— Чего ты за него впрягся? — ворчали они. — Он, козел тухлый, в лагере к куму бегать будет. Видишь, сигареты зажилить хотел.

— Какое это имеет значение? — недоумевал я.

— Как какое значение? Вот ты пришел — всю свою хаванину разделил, не прятал ведь?

Действительно, получилось так, что у меня одного оказались продукты — мать ухитрилась перед этапом передать мне лишнюю передачу. Неделю, наверно, вся камера жила этими продуктами. Но понять связь между сигаретами и кумом я все равно не мог.

Однако они оказались правы, и парнишка этот очень скоро стал в лагере доносчиком, даже на меня стучал периодически приезжавшему в лагерь оперативнику КГБ, хотя отлично знал, из какой беды я его выручил.

В лагере ничего не скроешь, и скоро об этом знали все. Но никто не упрекнул меня, не сказал: «Вот видишь, мы были правы». Подходили, очень тактично сочувствовали, о прежнем же — ни слова. Да я, если бы и знал о том, что дальше будет, все равно отговорил бы их тогда от расправы. Но их верное чутье поразило меня.

Мир «блатных», или «воров», чрезвычайно интересен как образчик чисто народного правотворчества. Конечно, настоящих «воров в законе» теперь практически не осталось, но их «идеология» страшно живуча, до сих пор пронизывает почти все слои населения, особенно популярна среди молодежи и, по-видимому, никогда не умрет. Даже надзиратели живут теми же понятиями. В «блатной идеологии» сконцентрировались молодеческие, удальские порывы и представления о настоящей, независимой жизни. Естественно, что героические, незаурядные натуры, особенно молодые, оказываются привлечены ею.

Истоки этой идеологии, думаю, можно проследить в былинах и преданиях о богатырях, витязях и справедливых разбойничьих атаманах. Я мало разницы вижу между идеологией какого-нибудь князя со дружиною, опустошающего окрестности и налагающего дань на покоренных, и идеологией нынешнего «пахана» со своей шайкой. Они ведь тоже не считают свое дело зазорным. Напротив, основная идея воров весьма сходна с представлениями о справедливости у какого-нибудь былинного витязя и состоит в том, что они — лучшие люди, а все остальное население — их данники, «мужики». Они и не крадут вовсе, а берут «положенное» — это буквальное их выражение. В отношениях между собой они редкостно честны, и кража у своего, как и вообще кража в лагере, — худшее из преступлений.

Я мало, впрочем, знаю историю вопроса. Известно лишь, что в 30—40-е, еще даже в 50-е годы «воровское движение» в стране было необыкновенно сильно. Первая и основная их идея — непризнание государства, полная от него независимость. Настоящий «вор в законе» ни под каким видом не должен был работать — ни при каком принуждении. У него не должно быть дома: вне тюрьмы он обитает на разных «малинах», или, как теперь говорят, «блатхатах», у каких-нибудь своих блатных подружек. Жить они должны кражами, причем каждый настоящий вор уважал свою узкую «специальность», не мог ее сменить. Собранная ими таким образом дань никогда не должна была делиться поровну на всех — она поступала атаману-«пахану», и он уже распределял ее, как считал нужным, «по справедливости». Любопытно, что паханы никогда не выбирались. Они признавались в силу своего воровского авторитета (точь-в-точь как политбюро). В воровском мире существует сложная иерархия, и она тоже устанавливается не путем выборов, а путем «признания» авторитета. И в соответствии с этой иерархией происходит распределение, определяется, что кому «положено».

Неписаных законов существует масса, и только самым авторитетным ворам дозволено толковать эти законы — быть судьями в спорах. Воровские суды, «правилки», — тоже весьма древний и своеобразный пример народного правотворчества. Я много раз наблюдал их в лагере — пользуясь известным доверием, я даже присутствовал на них, конечно, не как участник. В основу их положено исковое производство, если можно так выразиться. Не может быть суда над вором, созванного всем сообществом, — может быть только персональный иск потерпевшего, обвинение перед наиболее авторитетным собратом или даже всем собранием. Тяжба почти никогда не разрешается примирением — одна из сторон оказывается виноватой, и выигравшая сторона должна лично получать с потерпевшей (вознаграждение может быть любым — от убийства или изнасилования до простого избиения или получения материальной компенсации). И только если проигравшая сторона отказывается подчиниться решению, тогда судья сам, своей властью приводит его в исполнение. До этого никто вмешиваться не может. Воровской закон защищает только тех, кто его соблюдает. Серьезно нарушивший его оказывается вне закона (что тоже решается правилкой), и после этого любой вор может поступать с ним, как угодно, не опасаясь последствий. Человек, хоть когда-либо бывший в связи с властями (например, носивший повязку или донесший на собрата), уже никогда не будет «в законе» и даже присутствовать на воровской сходке не имеет права. На него нельзя даже ссылаться как на свидетеля. Существует и клятва — «божба». Слово вора — закон. Сказал — значит сделал. Бывает и просто воровская сходка, решающая важные для всех вопросы. Словом, целая система законов.

В предании вор, разбойник — всегда молодец-удалец, красавец парень, ловкий и неуловимый, жестокий, но справедливый, пользующийся всеобщим уважением. Существует масса песен и рассказов, где вор выступает романтическим героем. По традиции воры живут «семьей» и почитают друг друга «братьями».

Предыдущая главаГлава 41 из 57Следующая глава