К книге
«Ты, жгучий отпрыск Аввакума...» (глава 26)Страница 5
100%
Страница 5
5

Я сидел в тёмном уголку, на диване, смотрел на огонь в камине и думал: "Вот так поэты революции!.."

"Н.Тихонов довольствуется только одним зерном, а само словесное дерево для него не существует. Да он и не подозревает вечного бытия слова".

"Стихи Рождественского гладки, все словесные части их как бы размерены циркулем, в них вся сила души мастера ушла в проведение линии.

Не радостно писать такие рабские стихи".

"Глядишь на новых писателей: Никитин в очках, Всеволод Иванов в очках, Пильняк тоже, и очки не как у людей — стёкла луковицей, оправа гуттаперчевая. Не писатели, а какие-то водолазы. Только не достать им жемчугов со дна моря русской жизни. Тина, гнилые водоросли, изредка пустышка-раковина — их добыча. Жемчуга же в ларце, в морях морей, их рыбка-одноглазка сторожит".

"Накануне введения 40-градусной Арский Павел при встрече со мной сказал: "Твои стихи ликёр, а нам нужна русская горькая да селёдка".

"Бедные критики, решающие, что моя география — "граммофон из города", почерпнутая из учебников и словарей, тем самым обнаруживают свою полную оторванность от жизни слова".

Были, впрочем, в Ленинграде поэты, с которыми Клюев, мнилось, находил общий язык. Так, он заново встретился с Кузминым, который ничего не внушал ему, кроме отвращения, в 1910-х годах.

"Был с П.А. Мансуровым у Кузмина и вновь учуял, что он поэт-кувшинка и весь на виду, и корни у него в поддонном море, глубоко, глубоко".

Возможно, такое впечатление произвели на Клюева стихи Кузмина из книги "Параболы". А может быть, Кузмин читал в его присутствии свои тайные сочинения "Декабрь морозит в небе розовом…" или "Не губернаторша сидела с офицером…"

Вокруг Клюева толпятся совсем уж неожиданные персонажи — обериуты Даниил Хармс и Александр Введенский, Константин Вагинов, к стихам которого Николай Алексеевич проявляет повышенное внимание, сочетающееся с точным пониманием ограничений молодого поэта. "У Садофьева и Крайского не стихи, а вобла какая-то, а у Вагинова всё — старательно сметённое с библиотечных полок, но каждая пылинка звучит. Большего-то Вагинову как человеку не вынести". Сердечные отношения складываются с Николаем Брауном и его женой Марией Комиссаровой…

Клюев — не просто известная фигура, он поэт, чьи большие подборки публикуются в различных антологиях. Он — авторитет, вызывающий чувство преклонения у иных молодых поэтов, даром что "похоронен" влиятельными критиками.

Он сам, уже давно не пишущий, прислушивается к себе, всматривается в себя, собирает по крупицам свои сокровища. И признаётся:

"Чувствую, что я, как баржа пшеничная, нагружен народным словесным бисером. И тяжело мне подчас, распирает певческий груз мои обочины, и плыву я, как баржа по русскому Ефрату — Волге в море Хвалынское, в персидское царство, в бирюзовый камень. Судьба моя — стать столпом в храме Бога моего и уже не выйти из него, пока не исполнится всё".

В особые минуты его посещают видения, о которых он рассказывает скупо, но и этой "скупости" хватает вдосталь.

"Слушал Россию, какой она была 60 лет тому назад, и про царя, и про царицу слышал слова, каких ни в какой истории не пишут, про Достоевского и про Толстого — кровные повести, каких никто не слышал… удары Царя-колокола в грядущем… парастас о России патриархальной к золотому новоселью, к новым крестинам…

В углу горницы кони каким-то яхонтовым вещим светом зарились, и трепыхала большая серебряная лампада перед образом Богородицы".

Видения благие — да сновидения страшные. В них чрез земные тернии в выси Господни душа поэта путь держит.

"А я видел сон-то, Коленька, сегодня какой! Будто горница, матицы толстые, два окошка низких в озимое поле. Маменька будто за спиной стряпню развела. Сама такая весёлая, плат на голове новый повязан, передник в красную клетку.

Только слышу я, что-то недоброе деется. Ближе, ближе к дверям избяным. Дверь распахнулась, и прямо на меня военным шагом, при всей амуниции, становой пристав и покойный исправник Качалов.

"Вот он, — говорят, — наконец-таки попался!". Звякнули у меня кандалы на руках, не знаю, за что. А становой с исправником за божницу лезут, бутылки с вином вылагают.

Совестно мне, а материнский скорбящий лик богородичной иконой стал.

Повели меня к казакам на улицу. Казаки-персы стали меня на копья брать. Оцепили лошадиным хороводом, копья звездой.

Пронзили меня, вознесли в высоту высокую! А там, гляжу, маменька за столом сидит, олашек на столе блюдо горой, маслом намазаны, сыром посыпаны. А стол белый, как лебяжье крыло, дерево такое нежное, заветным маменькиным мытьём мытое.

А на мне раны, как угли горячие, во рту ребячья соска рожком. И говорить я не умею и земли не помню, только знаю, что зовут меня Николой Святошей, князем черниговским, угодником".

…Охотников же опустить Клюева с небес на землю было более чем достаточно. Из него просто "выбивали" соответствие социальному заказу. К лету 1925 года давление стало невыносимым. Но именно оно и родило противодействие. Снова начали рождаться стихи.

Стихи, которые ни под каким видом не могли быть отданы в печать.

Рогатых хозяев жизни

Хрипом ночных ветров

Приказано златоризней

Одеть в жемчуга стихов.

Ну, что же? — Не будет голым

Тот, кого проклял Бог,

И ведьма с мызглым подолом —

Софией Палеолог!

Стихотворение назвалось "Нерушимая Стена" — мозаичное изображение Богоматери с поднятыми руками, символизирующими несокрушимость в заступничестве за православных — в конхе центральной аспиды Киево-Софийского собора… Здесь, в земной жизни, в окружении литературном только и спросишь себя: "Не в чулке ли нянином Пушкин обрёл певучий Кавказ" ("беззаконной каплей" назвал Клюев эти строки)? И "не веткой ли Палестины деревенские дни цвели, когда ткал я пестрей ряднины мои думы и сны земли?.." Весь "социальный заказ" и настоятельные просьбы воспеть ленинградского вождя Зиновьева, готовящегося к генеральной политической битве и мобилизовавшего для сего все ленинградские газеты, — "поганый кумыс" Батыя, что напоил им мученика Михаила Тверского… Атам, на небесах, душа подлинной Руси, и взор поэта обращён в горние выси.

Вознесенье Матери правя,

Мы за плугом и за стихом

Лик Оранты как образ славий

Нерушимой Стеной зовём.

Тут же сложено новое стихотворение, начинается оно с запредельной дерзости, какую ни до ни после уже не позволит себе Николай.

Не буду писать от сердца,

Слепительно вам оно!

На ягодицах есть дверца —

Гнилое болотное дно.

Закинул чертёнок уду

В смердящий водоворот,

Чтоб выловить слизи груду,

Бодяг и змей хоровод.

Вся "жизнеутверждающая советская поэзия" этого времени, все творения "звёзд поэтических" — будь это Демьян Бедный или Безыменский, или те, что калибром поменьше, вроде Садофьева или Арского — не более, чем фекалии в отхожем месте.

Это новые злые песни —

Волчий брёх и вороний грай…

На московской кровавой Пресне

Не взрастёт словесный Китай,

И не склонится Русь-белица

Над убрусом, где златен лик…

По-речному таит страница

Лебединый отлётный крик.

Отлетает Русь, отлетает

С косогоров, лазов, лесов,

Новоселье в жёлтом Китае

Справят Радонеж и Саров.

Но сказано — не зарекайся! И сам Клюев отдаст свою дань "новым песням", только эти песни будут кардинально отличаться от видимого ему стихотворного болота…

Пройдёт лето, падёт любимый Николаем листопад, отстучит холодный неуютный дождь, засеребрится асфальт инеем, подступят первые заморозки — и объявится снова в Ленинграде Есенин. В первую неделю ноября, наскоро, впопыхах, а затем — в конце декабря 1925 года, и заявит, что приехал насовсем.

Трагическим будет финал этой встречи.

(Продолжение следует)

Предыдущая главаГлава 5 из 5К книге