Я от нее отмахиваюсь, как черт от ладана. Еще не хватало так пошутить.
— Товарищ рядовой, а чего за облава-то? — обернувшись на ходу, я спрашиваю мента. Тот молчит. Только показывает своим укоротом — шагай, шагай!
Переходим через речку. А в лагере суета. Милиции понаехало… Сверка списков, документов. Твою мать, а я в списках — не значусь!
На меня никто не обращает внимания. Просто идем до землянки.
— Чего, дед! В плен попал? — орет заметивший меня Дембель. — Сейчас тебя в концлагерь отправят! Будешь знать, сволочь фашистская!
Достаю свой паспорт, протягиваю рядовому. Он долго и внимательно изучает его. Потом козыряет:
— Оставайтесь здесь, в лагере. В лес не выходить.
Разворачивается и уходит обратно.
Я иду к столу. Ритка, Юра и Еж копаются в своих отрядных документах — списки, заявления, разрешения, справки, инструктажи…
— Чего происходит-то? Шо за ахтунг? Партизанов ловят что ли?
— Уйди — не мешай! — отмахивается Рита. Я пожимаю плечами и отправляюсь к костру.
Около него стоят мужики и курят.
— Мужики, таки шо происходит с бедными поисковиками? Кому стали нужны наши грязные носочки?
— Снусмумрики завтра приезжают, — говорит ДядьВов, пыхтя трубочкой.
— Который из них?
ДядьВова долго смотрит на меня, а потом выдает:
— Не скажу!
— Это еще почему?
— А ты же немец фашистский! Ну как из фаустпатрона убьешь всех? А? Вот приехали в серых мундирах, ищут тебя.
— Кстати, да. Форма у ментов на немецкую похожа, — встревает Юди.
— Полицаи, одно слово, — фыркает Буденный.
— У немцев — серо-зеленая, — пыхтит ДядьВова.
— Фельдграу, — поправляет его Змей.
— Чего? — переспрашивает его ДядьВова. — Какое еще ельдфрау?
— Фельдграу. Цвет такой, — Змей умным жестом поправляет очки.
— Я такого слова в русском языке не знаю. Серо-зеленый и точка. Фельгравами твоими пусть немцы свою форму называют. А я русский человек — и по-русски называть буду. Они же морпехов наших по-своему называли — шварцентодт. Вот и я буду ихнюю форму серо-зеленой называть. А то удумали… Шпрингминен, фельдграу… Тьфу!
ДядьВова смачно плюет в костер. Тот шипит в ответ.
— Да не ворчи ты, дядьВов… — говорю я. — Толком скажи — чего случилось-то?
— Завтра официальные мероприятия на Синявинском мемориале. Приедет кто-то из этих — тычет он в небо. — Кто — не знаю. Приехали вот, с проверкой. Из лагеря велено не выходить.
— Ну, блин… — сказать, что я расстраиваюсь — ничего не сказать. Тут меня осеняет:
— А в Питер уехать можно?
— Сегодня — можно. Завтра уже нельзя. Дороги, сказали, перекроют. Мы сейчас на лехином 'Соболе' до Кировска махнем. Затаримся на пару суток мясом и…
— …и еще мясом, — заканчивает фразу Дембеля Буденный. — Ты с нами?
— Ага. Оттуда в Питер выберусь.
— На кой фиг тебе с нами тогда? — говорит Юди. — Васька со Степкой собираются тоже ехать. Подбросят тебя до города. Тебе ночевать-то есть где?
— Есть, — киваю я. В Питере у меня много друзей, у которых можно переночевать.
И бегу наверх, к палатке Степана и Васьки. Они уже сложили ее. Укладывают в видавшую виды 'шестерку' барахло. Договариваюсь с ними. Потом бегу складывать свою шнягу.
И уже через пятнадцать минут мы выезжаем на грунтовку, ведущую к 'Журавлям'. Вспоминаю, что не попрощался со всеми. С другой стороны, чего прощаться-то? Десятого в поезде встретимся.
Оглядываюсь на уплывающий лес. Сердце вдруг начинает ныть.
Так бывает, когда ты видишь на улице котенка, гладишь его, кормишь с руки. А потом уходишь от него, а он бежит за тобой и пищит. Вернее, он кричит, просто его крик тебе писком кажется. А тебя дома ждет жена с аллергией на кошачью шерсть.
Оно у меня всегда ноет, когда я уезжаю из леса. Да еще так неожиданно. Как будто я предал всех. Бросил, что-то важное. Умом я понимаю, что завтра в лес не удастся выйти, что лучше уж уехать сегодня, что повидаюсь с питерскими друзьями.
Сердце…
А сердце остается под Синявино…
ЭПИЛОГ
(Май 2011)
Дембеля спали на своих боковых полках плацкартного вагона, медленно трясущегося между Тихвиным и Волховстроем.
Сергей Викторович, улыбаясь, посматривал то на них, то в окно.
А там, за окном, медленно плыли кривые и корявые деревья болот Заволховья. Впрочем, вот и Волхов. А деревья не изменились. Такие же — кривые и корявые. И дембеля не изменились — храпят пьяными глотками на весь вагон.
Сергей Викторович опять улыбнулся. И начал одеваться.
Делал он это не спеша и со вкусом. До Ленинграда еще два часа — куда спешить? Но… Ему не терпелось.
Он должен войти в город как подобает.
Впрочем…
Еще пара лет и пара болезней — начать придется переобмундирование еще за Тихвином. Иначе просто можно не успеть.
Вы никогда не были стариком? Ничего. Еще успеете. Если успеете.
Когда Сергей Викторович застегнул последнюю пуговицу — мимо прошел проводник с криком: "Туалеты закрываю! Подъем!"
Изверг, честное слово.
Один из дембелей поднял похмельную головушку и с изумлением увидал… А потом треснулся лысой башкой о верхнюю полку.
— Товарищ…
Сергей Викторович обернулся.
Второй дембель приоткрыл левый глаз и едва не сверзился с верхней полки:
— О, бляха муха, виноват, тащ…
Гвардии подполковник запаса Сергей Москвичев осторожно сел на свою нижнюю полку:
— Вольно, ребятки. Собирайтесь уже. Город-то — вот он уже.
И откуда у парней силы взялись? Ведь так вчера нажрались, рассказывая Москвичеву о тяготах военной службы в полку внутренних войск под Череповцом. Ведь целый год караулы несли! Понял, дед?
Дед кивал и отнекивался от очередного стакана водяры:
— Сердце, знаете ли.
— Дед, ты че не служил, что ли?
— Было маленько…
— А мы целый год!
Гвардии подполковник — запаса, конечно — звякнул орденами на очередном толчке вагона. Дембеля же, спешно вернувшись из прокуренного тамбура, торопливо натягивали свои ботфорты, кителя и прочие белые сопли с аксельбантами, с уважением поглядывая на "Отечественную войну", на "Красную Звезду" и даже "Богдана Хмельницкого".
"Чисто павлины" — усмехнулся про себя подполковник Москвичев.
Целый год, да…
А вещи они помогли ему вынести.
А что там тех вещей-то? Чемоданчик один. Это нынешние привыкли с баулами ездить, а старому служаке и чемоданчика хватает.
Жаль, что прибыли на Ладожский вокзал.
Теперь придется долго подниматься, потом долго спускаться разными кривулями. Вот то ли дело на Московском — вышел — и сразу в городе.
А тут еще и в метро надо…
Дембеля помчались к киоску с пивом, а Сергей Викторович спустился в зев метро.
На самобеглой лесенке, прямо перед ним, стоял какой-то длинный парень с большим рюкзаком на спине. От парня неуловимо пахло…
Молодостью.
Да, молодостью Сергея Викторовича.
Порохом и тленом.
Парень зачем-то вертелся из стороны в сторону и Москвичев едва успевал уворачиваться от его рюкзака. Один раз по носу все-таки прилетело. Сергей Викторович не выдержал и придержал вертуна в камуфляже за плечо.
Тот резко обернулся, приоткрыв рот, но осекся и покраснел:
— Извините, товарищ гвардии подполковник…
Потом парень захотел было еще что-то сказать, но эскалатор внезапно закончился и толпа, бегущая к вагонам, их разминула.
Какое-то время Москвичев даже спиной чувствовал взгляд этого парня, но вот он вошел в вагон, и вагон тронулся и вот уже ласковый голос сообщает:
"Станция метро "Достоевская" Следующая станция "Садовая". Переход на станцию…"
Ласковый голос не успел договорить, как Сергея Викторовича опять вынесло толпой на перрон станции.
Вообще-то Москвичев любил именно здесь выходить. Чтобы пройти до Невского по Марата, а оттуда уже на площадь Восстания. Чтобы…
Его вдруг толкнули и он, не удержавшись, толкнул плечом какую-то девочку лет семидесяти.
Да, именно так.
А вы не знали, что у девочек возраста не бывает?
Виктория Павловна оперлась на трость, чтобы не упасть.
— Умоляю, простите, — неловко улыбнулся ей какой-то гвардии подполковник.
Она совершенно сухо, совершено по-ленинградски, кивнула ему в ответ и тяжело захромала дальше. Ноги…
После Блокады ее ноги так и не восстановились. Каждую весну и каждую осень они опухали и она с трудом шла в свою библиотеку — выдавать детям Жюля Верна и Конан-Дойля. Врачи ей еще в пятидесятых советовали сменить климат. Но как она могла сменить его, когда тут, в Ленинграде, осталась Юта и мама?
И четыре раза в год — в день смерти Юты, в день ухода мамы, в день снятия Блокады и в День Победы она шла по своему маршруту. От старого своего дома по улице Марата до Пискаревского кладбища. Виктория Павловна не знала — там ли Юта? Но там точно лежала мама.
Шли годы и девочка старела, но ходила и ходила вдоль Невы сквозь промозглый город, меняющий имена быстрее человеческой жизни.
Потом она ходила три раза в год — прости, Юта! потом два раза — мамочка, извини! — после один раз — простите, ленинградцы. Все простите! Сил больше нет…
Но в День Победы — обязательно.
Как бы тебе трудно не было — пройти тебе, Вика, надо. Ведь тогда ты смогла? Значит — сможешь и сейчас!
— ПОБЕДААААА! — заорал кто-то прямо над головой.
Виктория Павловна вздрогнула — она так и не перестала бояться резких звуков. Может быть, поэтому она выучилась на библиотекаря? Или потому, что так и не успела дочитать "Пятьсот миллионов бегумы"? А ведь так и не смогла ту книжку прочитать… Слишком явственно Вика слышала хруст разрываемых страниц и шелест огня в печке…
А тот мальчик с погонами подполковника… Как он похож…
Да, мальчик. И пусть ему восемьдесят или около того.
А вы не знали, что у мальчиков возраста не бывает?
Вика медленно, переваливаясь словно утка, неспешно перешла Невский проспект. Ровно по тем следам, невидимо впечатавшимся в Ленинград. И пусть память подводит, но следы-то остаются.
Они на стенах. Они на душах. Они остаются в глазах детей и внуков. Уцелевших детей и выживших внуков.
Вот словно у того паренька в камуфляже и с маленьким рюкзаком за спиной.
Глаза у него… Как у наших…
Она слегка улыбнулась — по-девичьи осторожно, и задела его плечом — по-старчески небрежно. Тот вежливо отшагнул в сторону и чуть кивнул, мимолетом глянув.
Парень, возвышаясь над веселящейся толпой на голову, смотрел…
Да, я больным взглядом смотрел на людей, празднующих Победу.
Они — имеют право. Ведь это и их Победа. Да, вот этих вот менеджеров и работяг, журналистов и кассиров, банкиров и сантехников.
Это — их Победа. Ведь они — дети, внуки и правнуки пацанов, которые победили.
Это наша Победа. Она всегда будет нашей.
Но…
Это не моя Победа.
Я свою войну еще не закончил. И моя Победа — еще впереди.
Бабушка, опершаяся на меня рукой, и грустно улыбнувшаяся мне, уже исчезла в глубине Литейного.
Ну и мне пора.
На вокзал, за рюкзаком и на поезд.
И я иду навстречу толпе, радостно шагающей с георгиевскими ленточками на штанах и шариками в руках на Дворцовую.
Хватит думать. Не хочу больше думать. Мне надо в одиночество. Челюсти сжимаются так, что зубам больно.
Иду, расталкивая плачами толпу.
Господи, как же нам повезло, что у нас такие деды!
Как же нам повезло, что мы живы!
Какие же радостные у нас лица сегодня! И какие мелочные проблемы нас ждут завтра.
Как же нас еще много!
И все благодаря тому подполковнику, которого я задел рюкзаком на эскалаторе "Ладожской" станции. Эх, знать бы… Как он воевал тогда? Где он воевал? А ведь он воевал. Одни нашивки за ранения чего стоят.
Вот подхожу к площади Восстания. Вот и Московский вокзал. Пора домой. Пора домой…
Нет, подойду еще к шайбе метро. Посижу еще, покурю, посмотрю на людей — всем Ленинградом идущим на главную площадь.
Праздновать.
Да. Праздновать. И правильно.
Сажусь на корточки, закуриваю предпоследнюю сигарету. Последняя — будет на перроне.
Рядом стоят три старика и обнимаются. Да какие они старики? Мужики! Просто немножко постарели. Вот этот, например, подполковник который…
О!
Так это ж…
Бросаю взгляд на часы. Еще есть время и придвигаюсь поближе, чтобы услышать. Рев толпы и грохот музыки перебивают ветеранов, но я пытаюсь слышать, и я хоть что-то слышу:
— Серега! А помнишь!
Подполковник, гремя медалями, хлопает по плечам капитана:
— Так точно, товарищ политрук! А ты, Павлов, как?
А потом они стоят, обнявшись втроем и говорят, говорят о своем, поправляя друг друга:
— Да миной тогда тебя накрыло!
— Снайпер это был, только косой, товарищ политрук, после мины я бы…
— А твой осколок как, лейтенант?
— Да так и похоронят с ним, товарищ политрук…
— Кондрашова жалко…
— Так кабы не лейтенант Кондрашов, мы бы с Павловым…
И вздох тонет в реве толпы:
— Волховскому фронту — ура?
— УРАААААА!!!!
И пусть они кричат, то ли наобум, то ли наугад — совершенно не зная, кто командовал этим самым Волховским фронтом, и где этот фронт был и что он делал — это сегодня не главное.
Сегодня главное — УРА.
Имеем полное право. Мы — дети тех, кто победил. И не надо тут вздохов, что не заслужили.
Мы многое, что не заслужили.
Но Победу надо помнить.
Там, где не помнят Победу — начинается смерть.
Ведь это нас с вами убивали.
Шесть миллионов восемьсот восемьдесят пять тысяч сто раз убивали нас на полях боев от Москвы до Берлина. Мы умирали в медсанбатах, сгорали в танках, падали с небес.
А еще три миллиона триста девяносто шесть тысяч четыреста раз нас травили собаками и морили газами в Треблинках, Освенцимах, Бухенвальдах и прочих безымянных шталагах.