Ну вот, можно укладываться. Лечь на мокрые тряпки цвета грязного фельдграу и подсушить их теплом своего тела. Стоп! Сначала посыпать порошком от вшей. Вонючий, зараза! А что делать? Приходится спать, дыша дерьмом и порошком от вшей. Хотя, он ни разу не помогает. Проклятые 'КВ' ползают и, похоже, питаются этой химией. А иначе, от чего они такие толстые?
Проклятая война. Проклятая Россия. Проклятые большевики.
Курт забрался под шинель. Поднатужился. Громко выпустил газы. Так теплее. И это… Своим дерьмом не пахнет.
Зачем они собирались на нас напасть? Что им мешало? И так им отдали половину Польши… Фюрер, Бог нации, тогда сказал, что русские собираются взять сторону Англии. Хотят влезть в европейские дела. Идиоты. Сидели бы в своей Азии… Кому она нужна? Здесь могут жить только русские. Но теперь — нет. Теперь, Германия дойдет до Урала и азиатская угроза больше не будет нависать над Европой. Да еще эти комиссары…
Под каким-то крымским селом их взвод расстрелял комиссара. Тот чего-то кричал по-своему и грозил им кулаком. А потом как все — задергался на пыльной земле. Это был первый выстрел Курта на настоящей войне. А потом был благословенный Крым и чертов упрямый Севастополь.
Тогда Курт думал, что не может быть ничего хуже войны на скальных тропинках Крымских гор. Увы. Ошибался.
Болота, болота… Проклятые болота…
Он почти уже уснул, когда плащ-палатку распахнул Шейдингер и в блиндаж ворвался холодный ветер, крупными каплями мазнувший по лицам солдат.
На него заорали все и гефрайтор торопливо запахнул вход. Но сон — сорвало.
Курт повернулся лицом к стенке, разглядывая капли влаги, стекающие по лицу какой-то бумажной красотки, выдранной покойным фельдфебелем из журнала и приспособленной на ржавые кнопки. Одна из кнопок красовалась чуть-чуть повыше белых трусов. Почти в центре композиции.
Шейдингер бесцеремонно плюхнулся на нары, двинув Курта локтем в поясницу.
— Двигайся!
— Иди в задницу! — буркнул Курт, но подвинулся. — Как там?
— Жопочка, — ответил гефрайтер, стягивая промокшую майку с мускулистого тела.
— В смысле? — не понял Курт.
— Вода поднимается. В низине у парней ее по колено уже в траншее. Представляешь?
— Угу…
— Ты подвинешься или нет?
— Угу…
Курт подвинулся.
Шейдингер тесно прижался к голой спине Курта своей голой спиной. Накрылся своей шинелью.
Вот теперь — точно можно греться. Два индейца под одним одеялом не мерзнут.
— Болотные солдаты… — хихикнул вдруг Шейдингер.
— М? — не понял Курт.
— Песню эту знаешь? Болотные солдаты, несем с собой лопаты!
Курт приподнялся на локте:
— Точно! Про нас же! А ты слова помнишь?
— Ну так… Это вот помню…
И два голых, зябнущих от холода и сырости, человека затянули сиплыми голосами:
Auf und nieder geh´n die Posten,
keiner, keiner kann hindurch.
Flucht wird nur das Leben kosten,
vierfach ist umzäunt die Burg.
А потом заорали:
Болотные солдаты.
Несем с собой лопаты.
В лес.
Они орали в бревенчатый, грязный потолок блиндажа, с которого им на лица капала коричневая вода и падали комочки земли, встревоженной близкими разрывами.
Однако мы не сетуем,
зима не может быть бесконечной.
Когда-нибудь мы радостно скажем,
наш дом принадлежит снова нам.
Они бы и дальше стали орать, но на припеве, где болотные солдаты должны были вернуться домой, в певцов прилетел сапог.
— Эй! Вы охренели, что ли? Может еще 'Интернационал' споете?
— Иди на хер, — опять приподнялся на локте Курт, глядя в глаза Хофферу.
Тот, скомкав письмо, покрывшееся фиолетовыми разводами чернил, и сунув его за пазуху, быстро стрельнул глазами в сторону выхода. А потом выразительно постучал себя по лбу. Легко спрыгнув на грязный пол, он подошел к лежанке Курта и Шейдингера, шлепая пятками по коричневой воде.
— Идиоты! В штрафдивизию хотите? — шепнул он, чуть наклонясь к ним.
— А что? — не понял Курт.
— Идиоты! Вы хоть знаете, что это за песня?
— Да, вроде, еще с Той Войны. Мне говорили, что ее во Фландрии пели, в шестнадцатом году…
Хоффер поморщился:
— Это гимн концлагерников-коммунистов, идиоты.
От близкого разрыва снова задрожали стены.
— А ты откуда знаешь?
Вместо ответа Хоффер снова постучал себя по лбу желтым от табака пальцем и ушел на свою лежанку.
Шейдингер пожал плечами и перевернулся на другой бок. И тихонечко, чтобы услышал только Курт, снова запел:
Wir sind die Moorsoldaten
und ziehen mit dem Spaten ins Moor.
— Заткнись, на всякий случай, — буркнул Курт.
— А что будет? — поинтересовался Шейдингер и округлил голубые глаза. И без того детская наивность его лица, резко контрастировавшая с язвительностью его же характера, превратилась в какую-то белобрысую… Непосредственность, что ли?
— В штрафдивизию не хочешь попасть?
Да уж… Из штрафдивизий не возвращался никто. Приговор — до конца войны. Выход один оттуда — смерть. Или победа, по случаю которой, наверняка, объявят амнистию. Ходят слухи, что русские взяв пример с немцев, завели у себя штрафные подразделения. Курт был более чем уверен, что против их подразделения дерутся как раз штрафники, набранные в 'Гулаге' — этом ледяном отражении ада. Слишком уж упертые они. Наверняка за каждым стоит комиссар с еврейской физиономией и размахивающий 'наганом'. Только почему они не сдаются? Лучше уж в плен попасть, чем умереть от комиссарской пули в спину.
— Да откуда тут партийные? — удивился Шейдингер. — Они же на дух передовой не выносят.
— Мало ли, — пожал плечами Курт.
— Дерьмо! Не толкайся! — взвизгнул гефрайтер. — Я же упаду!
А потом помолчал и шепнул:
— Думаешь, донести кто-то может?
Курт покосился на Шейдингера, подмигнул ему и отвернулся к сырой стенке, наблюдая, как стекают крупные капли воды по серым доскам.
Близко что-то ахнуло и с потолка опять посыпались жирные шматки земли. Один из них угодил точно в висок. Молча Курт стер его с лица, заодно поймав еще одного вшивого 'партизана'.
— Фриц! — крикнул Курт.
— Спит он, — отозвался кто-то из ветеранов.
— Фриц! Срать пойдешь?
О! Такое обыденное дело, о котором даже не задумывались там, дома, в Германии, вдруг превратилось в аттракцион. Ежели по легкому можно было просто пометить любой угол или поворот траншеи, то вот посрать…
Отхожим местом служило дырявое и ржавое ведро, которое берегли как зеницу ока. Остроязыкий Шейдингер обозвал его 'королевской вазой'.
— Фриц!
— М? — наконец откликнулся юнец
— Прикрой меня.
Командир медицинской службы полка заставил вырыть выгребную яму в ста метрах от позиций. Вырыли. И вырыли ход сообщения к ней. Это чтобы дизентерии не случилось. Однако, беда заключалась в том, что яму пришлось рыть на вершине холма и любой, кто подымался из траншеи по ходу сообщения, немедленно попадал под прицел русских. А еще, так же немедленно, выяснилось, что против местной темной воды не помогают ни хлорные таблетки, ни чистые руки, вообще — ничего. Живот крутило по какому-то сатанинскому расписанию — кишки не зависели ни от времени суток, ни от количества еды. Впрочем, одна зависимость была. У Курта начинало крутить живот прямо перед боем. И ни разу, сволочь такая, не ошибался.
Срать приходилось прямо в блиндаже. В ржавое ведро. А потом, чтобы не воняло… Шейдингер как-то обмолвился, что запах дерьма добавляет некую изысканность в атмосфере. 'Одна живая струйка свежепереваренной пищи диссонансом оттеняет аромат тухлого мяса и запах гари. Настоящие немецкие духи!' Да… Дерьмо, трупы и порох — вот чем воняет война. А потом, чтобы не воняло, дежурный по блиндажу бежал с этим ведром к сортиру. Посравший же должен был его прикрывать.
Фриц только вздохнул, натягивая сапоги.
Курт ловко спрыгнул ступнями в воду и вытащил ведро из-под лежанки. И присел над ним, стараясь сморщенным от холода и сырости членом не коснуться ржавого края ведра.
— Фриц! — внезапно окликнул рядового Хоффер.
— Что? — тот меланхолично натягивал на голое тело китель.
— А у тебя баба была?
— Ну… Да… — отрешенно ответил Фриц.
— А какая?
— Ну… Такая… — Фриц попытался показать мягкие окружности, но зацепился за ремень 'Маузера' и уронил винтовку в лужу на полу. Курт, от удовольствия, громко выдал неприличный звук задними губами, с шумом выпустив из себя очередную жидкую струйку коричневого дерьма.
— Эх… А вот у меня баба была… — замечтал, глядя в бревенчатый потолок Хоффер, — По сраке ее шлепнешь утром — жопа до вечера колыхается. А как раком ее поставишь — она так сожмет, еле-еле ходишь в ней. Туда-сюда, туда-сюда… А титьки? Титьки, что голова младенца! Вот как у Фрица, ей-богу — не вру!
— Хоффер, заткнись, — просипел Курт, тужась и глядя на покрасневшее лицо Фрица.
— Расслабиться не можешь? — приподнял голову Шейдингер.
— Да иди ты! — отмахнулся Курт.
А солдаты заржали. Коротко так и быстро. Словно взрыв малого калибра.
Наконец, бурление в животе закончилось. Причем, так же внезапно, как и началось. Курт встал, подошел к лежанке, шлепая босыми ступнями по воде цвета дерьма, поколебавшись, посмотрел на одежду. А смысл? Смысл ее надевать? Он натянул сапоги на голые ноги, а на голову — стальной шлем.
Застегивая ремешок под щетинистым подбородком он вдруг поплыл. Ему вдруг привиделось то, что он уже видел. Он вдруг увидел, как Шейдингера раздует воздухом из пробитых легких и он будет лежать на окровавленной земле, раздуваясь с каждым вздохом и русская пуля будет ворочаться в его груди. А Хоффер будет собирать кишки вместе с грязью и засовывать их в распоротый живот. А Фриц — Бог мой, как же у него фамилия? — лопнет расколотым черепом под русским прикладом. И никто, никто из них никогда не вернется домой, потому что дома — больше нет. Их дом отныне — Россия.
Курт потряс головой и видение исчезло. Он глянул на висящий на гвозде медальон и вдруг понял: 'Надену? Погибну!'. И не надел.
— Милый, что тебе приготовить на ужин? — сонно прошептал голый Шейдингер, ежась под мокрой шинелью.
— Куропаток по-французски.
Бог мой… Мой Бог? Мой ли этот Бог, засунувший меня, молодого парня в эти проклятые болота, заставивший меня пятиться по траншее голым с винтовкой наперевес? Мой ли это Бог, заставивший меня прятаться от своего собственного дерьма? Мой ли это Бог, убивший русскими руками моих друзей? Ханс, Петер, Франц — скажите мне — мой ли это Бог?
Или этот Бог — русский?
Гот мит унс? Найн. Прав был сумасшедший философ. Бог — умер. Нет. Бог — не умер. Он — перебежчик. Он перебежал в тот самый день, когда мы бросили его сами. В тот самый длинный день. А. может быть, еще раньше? В тот день, когда дети пошли в школу? А может еще раньше? В тот день, когда ОН стал вместо НЕГО Богом нации?
За спиной журчало выливаемое кишачье из ведра, когда вдруг Курт увидел как из серой тьмы, словно порождения тьмы, освещаемые внезапно выглянувшим закатным, цвета багровой крови, солнцем, вырисовались жидкой цепью силуэты в ненавистных длинных шинелях с трехлинейками наперевес.
— Алярм! Алярм, ферфлюхте швайнехунд!
Загрохотали пулеметы боевого охранения с флангов, защелкали редкие — пока редкие! — карабины, но вот уже разворачивают ротные и батальонные минометчики свои машинки, вот уже из блиндажей и землянок начинают выскакивать камрады, срывая длинноручные гранаты…
Вот уже и сам Курт мчится к брустверу, шлепая по мокрым бедрам мужским дос…
Да не было у Курта Женщины. Ну не считать же за Женщину ту польскую проститутку из Позена? Он даже не успел толком испугаться тогда, когда все закончилось. Она даже не вспотела. И он навсегда запомнил ее презрительный взгляд.
Как же ее звали? Барбара? Магда?
Нет… Магдой звали ту девочку на Рейне. Ту девочку. На том Рейне. В тот день.
Прости меня, Магда… Жаль, что так и не смог стащить с тебя трусики. Жаль, что ты так и не стала Первой Женщиной. Жаль, что я испугался быть твоим Первым Мужчиной. Жаль… Жаль…
Как жаль… Жаль, что все так случилось. Магда, Магда, как ты, Магда? Какая же у тебя была фамилия? Какая же была у меня фамилия?
Этого всего Курт никак не мог вспомнить. Ему некогда было вспоминать, потому как он вдруг голым выскочил на бруствер траншеи с 'Маузером' наперевес и побежал навстречу большевикам. Каска больно била по вискам и затылку, но он бежал.
Где-то там, далеко в тылу, обескровленные взводы первой линии поднялись за голым своим собратом в контратаку, такую же бессмысленную и беспощадную, как вся эта война. А еще дальше кто-то в витых погонах начал перебрасывать дополнительные резервы на участок прорыва. А еще дальше — совсем-совсем далеко — кто-то бесноватый орал на своих генералов.
Штык, русский штык, вошел Курту прямо в солнечное сплетение. Последнее, что он услышал в своей короткой жизни, было:
— Совсем фрицы охренели, голыми в атаку бегают.
Он не увидел, как русские взяли первую линию траншей, как вели Шейдингера, поднявшего руки и молившегося про себя — 'Аве, тебе Мария, кончилось все!', как дострелили тяжелораненного Хойфера, как врубили саперной лопаткой лейтенанту Беккеру поперек лица, как добили прикладом Фрица…
Бог мой, как фамилия у тебя, Фриц?
Фамилии, фамилии… Семьи, в переводе с немецкого.
Фамилии…
А фамилии в эти минуты собирали посылки. 'Вот тебе вязанные носки, Фриц, шерсть мы получили по разнарядке от партайкомитета, как семья фронтовика. Я связала их сама из украинской шерсти…', 'Курт, мы тебе посылаем французские оливки, до войны мы не могли тебе позволить, но сейчас…', 'Дорогой отец! У нас все хорошо, мы ходим в школу и уже получили свои первые отметки, а сосед наш, Хайнц, попал в госпиталь, потому что…'